bannerbannerbanner
За что?

Лидия Чарская
За что?

ГЛАВА VII
Я съедаю завтрак француза. – Астраханка. – На суде. – Истерика

Дни летели за днями, и я понемногу привыкла к моей «тюремной» жизни в институте. «Солнышко» навещал меня почти ежедневно в маленькой зеленой приемной, где мы могли сидеть с ним обнявшись по «домашнему» и говорить обо всем, не опасаясь проницательно-насмешливых глаз классного начальства. Два раза в неделю приходили ко мне тетя Лиза с Олей, а иногда и Линуша с Катишь. Я их познакомила с моими обеими подругами. Петруша им ужасно понравилась. Горячая, несдержанная, увлекающаяся девочка с ее добрым сердцем и необычайной ласковостью не могла не нравиться кому бы то ни было. Зато «аристократка» Варя не сумела стяжать общих симпатий. Линуше и Катишь она показалась чересчур вычурной; тетя Оля заметила, что смешно маленькой девочке так заниматься своей внешностью, полировать ногти и прочее, и прочее. Только тетя Лиза сумела оценить по заслугам эту гордую, скрытную, чрезвычайно щепетильную в делах чести и порядочности девочку. Она была очень горда, очень сдержанна, вышколена и никогда не выражала своих чувств. Ее мать, холодная, важная и гордая аристократка, не умела ласкать дочь, и маленькая Варя росла, не имея понятия о материнской ласке. Мне она показалась слишком холодной, да и я как-то чуждалась ее. Зато с Петрушей мы сошлись так, что я вряд ли полюбила ее меньше Лели Скоробогач и Коли Черского.

Была суббота, одна из тех томительных постных суббот, когда по всему институту носился запах жареной корюшки на постном масле и вареного саго с красным вином. Я не могла есть постного. Меня не приучили к постной пище дома, и поэтому неудивительно, что под ложечкой y меня сосало от голода и в желудке была довольно красноречивая воркотня.

– Я есть хочу! – произнесла я тихонько моей соседке по парте Вальтер.

Катя Вальтер, миловидная шатенка из «парфеток», т. е. лучших учениц, сделала в мою сторону сердитые глаза, потому что как раз в эту минуту учитель французского языка, m-r Вале, объяснял с великим старанием на французском диалекте, что Франция была бы великою державой, если бы…

Но мне не пришлось услышать, почему Франция «была бы великой», так как m-r Вале, заметив мои бесконечно рассеянные глаза, вызвал меня к доске и велел повторить, что он сказал нам только что.

Но повторить я не могла, так как не слышала ни слова из сказанного, занятая мыслью о том, что мне придется просидеть весь день голодною.

– Très innatentive, m-lle! – рассердился француз не на шутку, – vous aurez un zéro. Tenez![4]

– Monsieur Vаlé, – произнесла я жалобным голосом, – je n'en suis fаutive: j'аi fаim.[5]

Доброе лицо француза, которому он только что придал строгое, сердитое выражение, задрожало от смеха.

Девочки дружно фыркнули. Комисарова даже на стуле подскочила от неожиданности.

– Воронская, не срамись! – прошипела Дорина со своей скамейки.

– Ничего не срамлюсь! – сверкнув в ее сторону взором, крикнула я запальчиво, – срам падать притворно в обморок, а есть хотеть нисколько не срам.

И потом, глядя в самые глаза француза уже веселым, смеющимся взглядом, я произнесла с каким-то особенно лишим задором:

– Я ужасно хочу есть, m-eur Вале, у-жа-с-но! Я в постные дин постоянно голодна, потому что, вы сами понимаете, что корюшкой, салакушкой и печеной картошкой насытиться нельзя.

Комисарова, заменявшая в этот урок m-lle Рабе, вся позеленела от злости. Девочки переглядывались и тихо шушукались. Вале, понявший все от слова до слова (он отлично говорил по-русски), хохотал, трясясь на стуле.

За ним засмеялись и девочки, дружно, весело, всем классом.

– Ох! Ох! – стонал он между взрывами хохота, – on les tient bien en maigre, les pauvrettes![6] – И потом быстро опустил руку в карман и, вытащив из него маленький сверток, передал его мне со словами: – C'est mon propre déjeuner, que j'аi аpporté pour moi, tenez![7] Без малейшей тени смущения я подошла к кафедре, взяла сверток y француза и, вернувшись на место, быстро развернула его. В свертке оказалось два бутерброда с ветчиной и печеное яблоко. Я спокойно рассмотрела их и принялась есть. «Парфетка» Вальтер, моя соседка, брезгливо косясь на меня, отодвинулась на самый угол скамейки и смотрела на меня оттуда округленными от ужаса глазами. Но я, нимало не смущаясь ее взглядом, неторопливо съела оба бутерброда и яблоко следом за ними. Потом аккуратно сложила пропитанную жиром бумажку и, встав с моего места, сделала низкий реверанс французу, подкрепив его значительным «merci».

Вале, улыбаясь, закивал мне головою и произнес, обращаясь ко всему классу:

– Pаs mаl аppétit du tout![8] – и снова засмеялся. Девочки вторили ему, глядя на меня теперь – одни снисходительно, насмешливо, другие поощрительно и шутливо. Но когда кончился урок, Комисарова подскочила ко мне взволнованная, сердитая и стала трясти меня за плечи, приговаривая:

– Дрянная девчонка! Осрамила класс! Осрамила! Как y тебя язык повернулся выклянчивать завтрак y учителя! Позор! Надо совсем быть без стыда, чтобы так делать! Это запишется на скрижали институтской истории, да! И тебе это не стыдно, Воронская? – спросила она в заключение.

– Ничуть! – отвечала я, спокойно глядя на озлившуюся пепиньерку, – вот если бы я два завтрака съела, то это было бы позорно, а то я к «казенной» салакушке и не притронусь. Можете ее отдать вашей любимице Дориной.

– Дерзкая! Дерзкая! Молчать, молчать сию минуту!.. Ты будешь наказана!.. – топая ногами, закричала пепиньерка и, схватив меня за руку, потащила вперед и поставила перед первой парою (класс выстроился, чтобы идти к завтраку).

Обыкновенно перед первою парою ставили какую-нибудь провинившуюся ученицу, – «на позор», как говорили в институте, – и называли ее «факельщиком». Наказанная таким образом шла всегда, закрыв лицо руками, вся в слезах. Но я и не думала плакать.

Я видела торжествующую улыбку Колибри и ее любимицы Додошки, я видела испуганное личико моей милой Петруши и укоризненные покачивания головы аристократки Вари, но с меня все лилось сегодня, как с гуся вода. Знакомое мне шаловливое настроение овладело мной. История с французским завтраком представилась мне такой комичной, что я чуть не громко фыркала, идя в столовую впереди класса.

– Mesdam'oчки, смотрите-ка: опять «факельщик» y седьмых! – кричали наши враги «шестерки» при виде меня, важно выступавшей с гордо поднятой головой.

– Говорят, Воронская y Вале завтрак из кармана выудила, оттого и в «факельщики» попала, – слышала я предположения старших воспитанниц.

Мне было смешно, ужасно смешно.

– Вовсе не выудила, – совершенно позабывшись, крикнула я в ответ. – Он сам дал. Ветчины дал! Вынул из кармана и дал! Целый окорок!

– Наказанные не разговаривают! – прошипела за моими плечами пепиньерка.

Но до «шестых» долетела моя фраза и привела их всех в дикий восторг.

– Ха, ха, ха! – неистовствовали они, – целый окорок из кармана! Только Воронская может выдумать что– либо подобное! Молодец, Воронская! Прелесть! Душка, Воронская, я буду «обожать» тебя! – неслось за нами вдогонку.

– Мальчишка! Кадет! Разбойник! – шипела позади меня Комисарова.

«Ладно, ладно, ругайся! – мысленно говорила я, – а все-таки меня уже многие здесь любят, а тебя никто! Никто! Никто! Дорина разве, да и то потому, что подлизывается, а искренно ни одна душа не полюбит никогда, ни за что»…

Однако бутерброд француза очевидно не был достаточной пищей для голодной девочки, и очень скоро я почувствовала это. К часу дня y меня снова поднялась воркотня в желудке и адски засосало под ложечкой.

Недолго думая, я отправилась наверх к дортуарной девушке Матреше, которой щедро перепадало от «солнышка» на чай. Она мне и постель стлала «под шумок» за «два целковых» в месяц, и черного хлеба таскала в кармане в «голодные» дни. Увидя меня на пороге умывальной, Матреша сразу догадалась за чем я пришла, живо запустила руку в карман и извлекла оттуда огромный ломоть черного хлеба, густо посыпанный солью.

– Вот вам свеженького, мамзель Воронская, кушайте на здоровье! – приветливо улыбаясь, проговорила она, протягивая краюшку.

– Ах, хлеб, Матреша! Ну-у! Только хлеб?.. – разочарованно протянула я, – мне бы солененького чего-нибудь!

 

– Ишь вы какая прихотница! – засмеялась Матреша, – что выдумали. Ну, ладно, принесу вам солененького. Говорите что?

– У меня только восемь копеек в кармане, – произнесла я с грустью, – на это многого не купишь.

– Да уж свежей икры не получите. А вот астраханку разве!

– Что это такое, Матреша, астраханка?

– Это селедка копченая, – пояснила она. – В мелочной лавке продается. Страсть вкусна!

– Вроде сига? – спросила я, и напоминание о моем любимом копченом сиге заставило меня облизнуться.

– Ну, сиг не сиг, а похоже! Да вот сами увидите. Давайте деньги, я сбегаю в лавочку…

И приняв от меня медные гроши, Матреша схватила на ходу платок и стрелой вылетела из дортуара, крикнув мне мимоходом, чтобы я ее подождала.

Спустя несколько минут она уже снова была в дортуаре.

– Вот нате-кась скорее, – вся запыхавшаяся от бега, проговорила она, протягивая мне что-то большое, обернутое жирной бумагой, – меня надзирательница кличет.

И в одну минуту она исчезла за дверью. Я быстро развернула бумагу. На меня пахнуло странным, невкусным запахом. Но голод взял свое. Я со всех сторон осматривала большую коричневую рыбу, очутившуюся в моих руках, и отломив кусочек от хвоста, сунула последний в рот.

«Бррр! Запах не важен, а на вкус еще хуже! Гадость порядочная!» – решила я, и вдруг неожиданная мысль мелькнула в моей голове: «она сырая, эта madame астраханка! Ее вероятно еще спечь надо. Печеная она, во всяком случае, должна быть вкуснее».

И вмиг подхватив завернутую в бумагу астраханку, я подбежала к печке, которая уже не топилась, а только тлела красноватыми, поминутно тухнувшими углями, и сунула туда мою астраханку вместе с бумагой.

Едва я успела отойти от печки, как страшное зловоние наполнило все кругом, – и дортуар, и умывальню. Казалось, в печке лежала не селедка-астраханка, а труп покойника, который начинал разлагаться. Страх охватил меня. Я металась по комнате, не зная что предпринять, за что схватиться. В ту минуту, когда я бегала из угла в угол, от печки к двери, от двери к кровати, на пороге неожиданно появилась миниатюрная фигурка Колибри.

– Воронская! Что ты делаешь здесь одна? – подозрительно оглядывая комнату своими красивыми карими, но глубоко антипатичными мне глазами, произнесла она.

– Не твое дело! – крикнула я грубо.

Колибри разом изменилась в лице и, поводя носом, испуганным голосом вскричала:

– Воронская! Что это? Что это за ужасный запах? Что ты наделала здесь? Ты что-то спалила в печке! Воронская, говори же! Говори! Кого ты сожгла там?

– Никого! Не выдумывай, пожалуйста! – внушительно проговорила я.

Ho она уже не слушала, что я говорила. С диким, неистовым криком понеслась она по дортуару, выскочила в умывальню, оттуда в коридор, и через минуту я слышала, как она кричала на лестнице: – M-lle! M-lle! Идите сюда! Скорее идите сюда! Воронская кого-то сожгла в печке. Я замерла от ужаса.

Через минуту, другую – две «пятые» заглянули к нам в дортуар и, зажимая носы от царившего теперь в нем невыносимого смрада, спросили: – Воронская, душка! Кого ты сожгла в печке? Я только что собралась ответить им, что мне подвернулся сам черт и что я его сунула за печную заслонку, как в дортуар вошла m-lle Рабе в сопутствии Комисаровой и с целой свитой наших седьмушек позади. Все они старательно зажимали носы носовыми платками и смотрели на печку.

Бросив на меня глазами, полными ужаса, красноречиво-свирепый взгляд, m-lle Рабе величественно приблизилась к месту моего преступления, собственноручно открыла печную дверцу и осторожно щипцами вытащила оттуда злополучную астраханку, успевшую обуглиться и сморщиться в достаточной мере.

– Ах, какой ужас! Змея! – вскричала Додошка и закрыла лицо руками.

– Даурская, не юродствуй! – прикрикнула на нее «аристократка», ничуть не стесняясь присутствием начальства.

Между тем m-lle Рабе подошла ко мне, держа злосчастный, полу сгоревший труп селедки и, потрясая им в воздухе, проговорила:

– Что это такое? И откуда ты достала эту гадость? Я тотчас же охотно ответила любопытно уставившимся на меня девочкам на первый вопрос, что это просто «такая рыба, похуже сига и получше селедки», по месту своего рождения называемая «астраханкою», и что я достала ее…

Тут я запнулась.

Не могла же я выдать дортуарную Матрешу. Я молчала.

– Откуда она у тебя? – еще раз произнесла классная дама.

– Надеюсь, астраханка не приплыла к тебе? – с ехидной улыбочкой вставила свое слово Комисарова.

«Господи, до чего она неостроумная! – подумала я, несмотря на жуткую минуту, – я бы куда лучше сострила!»

– Изволь отвечать! – прикрикнула m-lle Рабе, – откуда y тебя эта гадость?

Я молчала.

– Ты не ответишь?

Новое молчание.

– В последний раз спрашиваю тебя, Воронская, откуда ты получила эту селедку? Ответишь ли ты мне?

Я молчу. Зеленые насмешливые глаза Рабе впиваются в меня острым, испытующим взглядом. Мне становится жутко от этого пристального взгляда сердитых глаз. Мне кажется, что они плывут по воздуху ко мне, эти зеленые яркие точки. Мне становится мучительно тяжело под их взглядом, мучительно и невыносимо. Я чувствовала, как жилы на моем лбу надулись и как капли пота выступили на нем. Я похолодела вся с головы до ног. Зеленые глаза точно ворвались мне в душу, точно завладели ею.

До крови закусив себе губы, чтобы как-нибудь помимо воли не сорвалось с них имя Матреши, я схватилась за голову и, дико вытаращив собственные глаза, пронзительно и нервно закричала:

– Не смотрите на меня так! Скальпируйте меня, колесуйте меня, сдерите с меня живой кожу, я не скажу вам ничего! Ей-богу, не скажу! Клянусь, не скажу! Честное слово! Честное слово! Честное слово!

Я чувствовала, что при последних словах лицо мое подергивалось судорогой, а глаза мои начинают блуждать, как это случалось иногда со мною в минуты сильного волнения.

– Это еще что за кликушество? – строго прикрикнула на меня моя мучительница. – Сейчас перестать! Сию минуту! Слышишь?

И ее, пальцы больно впились мне в плечо.

– А теперь марш в дортуар, – и она толкнула меня по направлению моей кровати.

Но тут случилось нечто неожиданное. В своем припадке гнева m-lle Рабе так взмахнула астраханкой, что хвост y злополучной рыбы остался y нее, в то время как туловище отлетело в угол.

Не знаю, смешно ли мне показалось это, или просто натянутые нервы не выдержали, но я засмеялась на весь дортуар. Через минуту смех перешел в дикий хохот, хохот в рыданье. Я хохотала без удержу, в то время как крупные слезы потоками катились по моим щекам.

– Никто не принес! Никто не дал! Сама взяла, сама принесла! – кричала я между всхлипываниями.

– С ней истерика! – воскликнула Комисарова. – Надо ей скорее дать воды!..

– С Воронской истерика! Воронской дурно! – кричали девочки, метаясь во все стороны.

Все, очевидно, испугались моего припадка, и m-lle Рабе, и Комисарова, и девочки. По крайней мере, никто уже не кричал на меня. Напротив, кто-то подавал мне воду, кто-то расшнуровывал платье, кто-то нежно похлопывал по плечу. Лицо Комисарихи приняло ласковое, заискивающее выражение, когда она наклонилась ко мне со словами:

– Ну, ну, будет, Лида Воронская. Поплакала и, будет!

Лида! А? Каково? Вот когда я дождалась, что меня назвали Лидой…

ГЛАВА VIII
Предательница. – Нападение

На другое утро я проснулась здоровая, бодрая, со смутным воспоминанием чего-то неприятного, что случилось и чего поправить уже нельзя.

Я не помню хорошо, чем кончилась моя истерика, потому все еще что, когда меня, всхлипывающую, перенесли в дортуар, я уснула вскоре и спала весь день и всю ночь. Такая продолжительная спячка, очевидно, напугала-таки порядком весь институт. Сквозь сон смутно помню, как ко мне подходила и наклонялась Рабе, как тихим шепотом спрашивала свою помощницу, не просыпалась ли я еще, и как Комисариха, добровольно вызвавшаяся дежурить y моей постели, взволнованно отвечала: – «Нет». Потом, когда они обе ушли, я почувствовала, как чьи-то горячие губы прикоснулись к моему потному лбу, и услышала сиплый голосок смуглой Оли, которая шепотом говорила, обращаясь к стоявшей рядом Голицыной:

– Она очнется, Варя, как ты думаешь, очнется? – И тотчас же она добавляла с каким-то страстным отчаянием:

– Какая она чудная, особенная, необыкновенная, эта Воронская! И никто ее здесь не понимает и не поймет! Никто, никто!

На а это голос рыженькой «аристократки» отвечал невозмутимо:

– Пожалуйста, не увлекайся, Ольга. Эта Воронская – самая обыкновенная, заурядная, сильно избалованная девочка и все!

– Если ты будешь говорить так, я перестану любить тебя, Голицына! – вырвалось горячо из груди моей доброй маленькой заступницы Петруши. – Слышишь, Варя, раз-люб-лю!

С каким наслаждением поцеловала бы я смуглое личико моей милой заступницы! Но я могла только слышать, но не двигаться. Мой рот был точно скован. Все тело как будто умерло…

Я проснулась только поутру, проспав около восемнадцати часов к ряду. Проснулась, встряхнулась и почувствовала себя сильной и здоровой как никогда.

Первое лицо, которое я увидела, была моя ненаглядная Петруша. Радостно сияющие черные глазенки так и заблестели мне навстречу, едва я открыла глаза.

Молча, без объяснений и слов, обняла я милую девочку…

ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

ГЛАВА I
Стихи. – Первая заутреня. – Триумф

Светло, радостно и торжественно звенят, перекликаясь, бесчисленные колокола. Они отзываются в сердце девочки, пытливо вглядывающейся в ночные сумерки апрельской ночи.

Эта девочка – я. Я не могу спать. Катишь уложила меня на тетиной постели, а сама растянулась на низеньком диванчике. Она спит. Ее пухлое, моложавое личико так спокойно. А мне не хочется спать. Совсем, совсем не хочется. Жизнь так и бьет ключом в каждой фибре моего существа. Неделю дома, в Царском! Целую неделю! Господи! Мое сердце то бьется сильно-сильно, то замирает до боли сладко, до боли радостно. Мне кажется, что я не вынесу, задохнусь от прилива странного и непонятного мне самой восторга. Что-то до того огромное, до того светлое вливается волной в меня под этот звук колоколов, в эту пасхальную полночь! А впереди еще лучшее, еще более радостное ждет меня. Сегодня я иду с тетей и Катишь в первый раз к заутрене. Я столько лет ждала этого дня. К первой заутрене, понимаете ли вы это? Столько лет ждать и наконец… дождаться.

Теперь я большая. Я институтка, меня уже не гонят спать, как маленькую.

Тетя Лиза заглянула в комнату на минутку.

– Ты не спишь, Лидюша?

От нее пахнет свежим испеченным тестом и шафраном, и пальцы у нее совсем красные, точно в крови. Знаю отчего, знаю.

– Ты яйца красила? – восклицаю я, и, не дождавшись ответа, прибавляю:

– Ах, Лиза, есть ли кто-либо такой же, как я, счастливец на земле?

Она улыбается и кладет мне руку на голову. В глазах ее что-то таинственное и ободряющее.

– Мы не знаем, что ждет нас в будущем и… и… надо молиться, – говорит она как-то загадочно и целует меня.

Мне становится разом страшно!.. Мне кажется, что она хочет сказать что-то и не договаривает.

Видя испуг, живо отразившийся в моих глазах, тетя быстро охватывает меня обеими руками за голову, прижимает ее к груди и шепчет:

– Господь с тобой, детка, будь счастлива, моя родная!

В это время Маша появляется неожиданно на пороге и, обращаясь к тете, таинственно говорит:

– Барышня, пожалуйте! Время тюлевую бабу из печи вынимать.

И обе – и она и тетя – исчезают за дверью. Я снова одна. Катишь по-прежнему храпит на диване. В окна смотрит голубоватая полумгла и звезды, звезды, без конца, без счета…

«Они светят, эти звезды сейчас и ему, моему дорогому „солнышку“!» – мелькает в голове моей быстрая, как зарница, мысль. – Он едет теперь, смотрит в окно поезда и думает, глядя на звезды: «и Лидюша тоже смотрит»…

Христос Воскресе, дорогой! Звезды, золотые, милые, передайте ему это!.. – И вдруг неожиданно я поднимаю голову и прислушиваюсь…

Кто это говорит подле? Что за странные звуки носятся и поют вокруг меня?.. Что за удивительные слова слышу я в пространстве вместе с каким-то властным голосом, приказывающим мне произнести их громко'?.. Я невольно подчиняюсь этому голосу и прямо из моего сердца, или откуда-то еще глубже, плавно, чуть слышно, льются, как струйки ручейка, как песня жаворонка, звучные, стройные строфы:

 
«Звезды, вы, дети небес,
Пойте свой гимн светозарный,
Пойте: „Спаситель Воскрес!“
Ангел сказал лучезарный.
Слышишь ты дивный привет,
Ты, одинокий, родимый…
Здесь тебя около нет…
В сердце моем ты, любимый…
Ты далеко… – ты в пути…
Все же я вижу родного…
Солнышко! В детской груди
Много восторга святого.
Солнышко: сердце поет,
Папу Алешу зовет…
О, приезжай, ненаглядный!»
 

Я стою, вся точно заколдованная… Теперь мне понятно только, что слова эти никем не сказаны, никем не произнесены, а выросли просто из меня, из моей груди. Я сочинила их… Я сама!

 

Шум и звон наполняют мой слух, мою мысль, мою голову. Все поет, ликует в моей душе. Я сочинила стихи, я, Лидюша Воронская! Я – поэтесса!

– Лиза! Тетя Лиза! – кричу я неистово, – слушай, слушай, что я выдумала! Скорей, скорей! И Маша… все слушайте, все!

И я пулей влетаю в кухню, бросаюсь к тете, отскакиваю от нее, потому что в руках у нее кастрюля с горячей глазурью и, отлетев на пять шагов, попадаю руками во что-то теплое, мягкие, волнообразное и душистое.

– Барышня! Бабу! Бабу помяли… тюлевую! Ах ты, Господи!

И румяное лицо Маши с полным трагизмом отчаяния предстает предо мною.

Бабу помяла – экая важность! Что такое баба в сравнении с тем, что я… поэтесса!..

Колокола гудят протяжно, звонко и непрерывно по всему городу. Всюду расставлены плошки, зажжена иллюминация. Стрелковая церковь освещена тысячью огней. Мы храбро шагаем через улицу, на которой последки мартовского снега еще оставили лужи и неровности. Тетя крепко держит меня за руку. Катишь идет рядом. У меня такое сияющее лицо, точно для меня одной этот праздник, эти плошки, эта иллюминация.

«Вот если бы „солнышко“ появился сейчас внезапно, вот было бы отлично! – мечтаю я. – А то жди еще три дня. Зато, когда приедет, я ему сюрприз сейчас же поднесу: так вот и так, целуй свою Лидюшу – она поэтесса!» – И я мысленно повторяю тут же слова моего неожиданного стихотворения:

 
Звезды, вы, дети небес…
 

Мы пришли как раз вовремя. Крестный ход только что обошел вокруг церкви, и священник громко и звучно провозгласил трижды:

«Христос Воскресе! Христос Воскресе! Христос Воскресе!»

И хор грянул торжественным, радостным песнопением. Меня точно оглушило, ослепило и отуманило в первую минуту. Залитая огнями церковь, нарядные туалеты батальонных дам, парадные мундиры стрелков, – какое великолепие!

Но лучше всего и всех – это радостное, торжественное, полное глубокого смысла, пение, голубоватый дымок, вьющийся из кадильниц, дивные слова «Христос Воскрес»…

– Неужели это Лидочка? Как выросла, похорошела! Христос Воскресе, дитя мое! – слышится за мною.

Я оглядываюсь. Перед нами madame Весманд и ее муж, весь залитый орденами, а рядом… Неужели это лукаво улыбающееся, румяное, жизнерадостное лицо, эта красивая голова и гибкая, стройная фигура в ловко сшитом мундире, мой Вова, мой рыцарь, мой прекрасный принц? А та нарядная девочка с рыжими волосами, которая стоит за ним, неужели это Лили?!

– Лидочка Воронская! Моя невеста! – слышу я веселый оклик и вижу широкое хохлацкое лицо Хорченко, с его бородавкой на левой щеке.

– Христос Воскресе! Елизавета Дмитриевна, можно похристосоваться с Лидочкой?

Это говорит он, Хорченко. А рядом с ним стоит Ранский и бледный, томный, красивый Гиллерт.

– Ну, христосуйся же, Лидюша! – тихо шепчет мне Катишь и легонько подталкивает меня вперед.

– А ты будешь? – спрашиваю я и лукаво прищуриваю один глаз.

Офицеры улыбаются. Вова хохочет. Лицо Катишь делается красным, как кумач.

– Что касается меня, то я терпеть не могу лизаться, – говорю я задорно.

– Грех не христосоваться! Не по-христиански! – говорит Хорченко и протягивает мне губы. Я равнодушно подставляю ему щеки, одну, другую, и тот час же вытираю их платком, как бы уничтожая этим самый след поцелуя.

Когда мы вышли из церкви (обедню стоять мы не могли, так как тетя Лиза очень устала за страстную неделю, с ее приготовлениями к Пасхе), Вова протиснулся ко мне.

– А со мной ты и не хотела похристосоваться, Лида, – сказал он с укором.

– Целоваться с тобой! Ты с ума сошел! – с искренним негодованием восклицаю я.

– Но ведь ты же целовалась с этим противным Хорченко.

– Слушай, Вова! – говорю я самым серьезным тоном. – Неужели ты такая баба, что… что любишь лизаться? Терпеть этого не могу! И не понимаю даже, что в этом за радость. Вот дикие или китайцы – те остроумнее придумали, нос об нос потрут – вот тебе и поцелуй…

– А все-таки ты должна похристосоваться со мною! Я так долго не видел тебя, – не унимается Вова.

– Ну, если так… – я поднимаюсь на цыпочки, потому что Вова куда выше меня, и чмокаю его прямо в нос, и оба мы заливаемся хохотом.

Обратный путь от церкви куда веселее. Тетю уговорили идти разговляться к Весманд, и я по привычке чуть не завизжала от восторга, когда она согласилась.

За большим столом уселись около пятидесяти человек. Вова, Лили, Катишь, Хорченко и Ранский заняли тот конец, где стоял залитый чем-то белым отварной поросенок с красным яйцом во рту, и Хорченко пресерьезно уверял Катишь, что вид этого поросенка чрезвычайно напоминает ему одну мистическую картину о переселении душ в животных.

– Вот и вы когда-нибудь скушаете меня за пасхальным столом, – говорит он всем нам, напуская на себя крайне меланхолический вид.

– Ну, уж нет, – кричу я чуть не на весь стол, потому что мой сосед Ранский успел налить мне рюмку наливки, которую я и выпила залпом, как настоящий лихой гусар, – ну, нет, не придется, – особенно звонко несется мой голос под влиянием злополучной наливки, – потому что, когда ваша душа переселится, я стану старая-престарая, и поросенок мне будет не по зубам.

– Браво! Лидочка! Браво! За ваше здоровье! – весело подхватил Ранский и чокнулся со мною.

– Лида, а помните, как вы трепака плясали? – лукаво улыбается рыжая Лили.

На минуту я конфужусь при этом невыгодном для меня воспоминании, но только на минуту. Вслед за этим я встряхиваю моими локонами, мастерски подвитыми к заутрене тетей Лизой, и говорю:

– Ну, так что ж, что плясала! Тогда я меньше была и глупее. Теперь плясать не буду… Теперь я…

– Что теперь? – насмешливо сощурилась на меня Лили.

– Стихи теперь я сочиняю, вот что! – неожиданно, помимо воли, вырвалось из моей груди.

Ах! ненавистный язык! Выкинул же ты со мной подобную штуку!

– Стихи? Вы – стихи? Лидочка Воронская стихи пишет! – умышленно басящим голосом загудел Хорченко. – Прочтите нам, прочтите нам! Непременно прочтите! Вова, проси хорошенько твоего друга! – накинулся он на маленького пажика.

– Воображаю эти стихи! – сквозь зубы процедила Лили. – Верно нечто в роде того как:

 
Тихо все было. Тихо кругом
Рано и поздно. Ночью и днем,
Рано и поздно, ночью и днем,
Ем я ватрушки да с творогом…
 

– Ха, ха, ха! – расхохоталась она, довольная своей остротой.

– И вовсе не такое… А стихотворение настоящее! – неожиданно обозлилась я, – и если вы так говорите… – тут я повернула к ней дерзкое, вызывающее лицо, – то завидуете мне. Да, да, завидуете! – подтвердила я со злостью.

– Как можно завидовать тому, чего не знаешь! – пожала она плечами и тотчас же добавила с ноткой презрения в голосе:

– Могу себе представить это стихотворение, воображаю…

– Прочти его, Лида! Прочти непременно! – попросил Володя, очевидно обиженный за своего друга на кузину.

– Да, да, прочтите, Лидочка, непременно! Мы ждем!

Не знаю, что сделалось со мною. Но если бы не задорное поведение Лили, я бы и не подумала прочесть своего произведения. Но тут какое-то странное желание «показать себя» овладело мной. Я поднялась со своего места и, вся красная от смущения, но с высоко и гордо поднятой головою, звонко отчеканила:

– Звезды. Стихотворение Лидии Воронской. Посвящено «солнышку». Звезды, вы, дети небес…

Не успела я докончить последнюю фразу, как m-me Весманд быстро поднялась со своего места, с шумом отодвинув стул, почти бегом подбежала ко мне, схватила мою голову и, покрыв в одну секунду все мое лицо поцелуями, прошептала растроганным голосом:

– Девочка моя, прелестно! Очаровательно! Такая крошка! Непостижимо!.. Елизавета Дмитриевна, – обратилась она вслед затем к тете, – поздравляю вас: у вас не племянница, а сокровище!

Бурный взрыв аплодисментов покрыл слова генеральши.

Громче всех аплодировал Хорченко.

– Ай да Лидочка, ай да принцесса! Чудо что за девочка! Ай да моя невеста! Талант!

У меня горели уши, пылали щеки, а сердце билось так, точно выскочить хотело из груди. Тетя Лиза, умиленная и счастливая, ловила мой взгляд, Катишь тоже. Я кивала им и улыбалась.

Потом я быстро повернулась в сторону Лили, побледневшей, как мне казалось, от зависти, и проговорила насмешливо:

– Вот вам и ватрушка с творогом! Не ожидали?..

После розговенья тетя стала торопиться домой. Возбуждение, мой триумф, шумное общество – все это сделало свое дело. Глаза мои смыкались. Гиллерт и Хорченко любезно вызвались проводишь нас. Они сложили крест на крест руки, посадили меня на них, как на кресло, и понесли домой.

Дикие грезы окутывали меня сквозь дремоту: мне казалось, что двое верных рыцарей-вассалов мчат владетельную принцессу через горы, дебри и леса, спасаясь от погони. Действительность перестала существовать для меня…

Прислуга приняла меня с рук моих кавалеров и отнесла прямо в мою комнату.

Сквозь сон я слышала, как нежные руки тети расстегивали мои крючки, развязывали тесемки, потом, как кто-то долгим поцелуем приник к моим губам, и голос Катишь прошептал чуть слышно:

– Бедная наша девочка! Такая таинственная, такая чудная, непосредственная и живая! Не радостную долю уготовала ей судьба!

– Тс! А что, если она не спит? – прошептала взволнованно тетя Лиза.

– Да она спит как мертвая! – повысила голос Катишь, – бедная девочка! Если б ты так проспала подольше!

Я смутно поняла сквозь сон, что они меня отчего-то жалеют обе… Но отчего? Я не решалась и не умела понять. Не все ли равно, что ждет меня когда-нибудь позднее? Если сама я – талантлива, умна и мила, какое мне дело до всего остального? И тут уж я окончательно подчинилась охватившему меня крепкому и здоровому сну.

Ах! Этого я ожидала меньше всего.

4Очень не внимательны, м-ль. Я вам ставлю нуль.
5Я совсем не виновата. Я голодна.
6Их держат впроголодь, этих бедняжек.
7Это мой собственный завтрак, который я принес для себя.
8Не дурной совсем аппетит.
Рейтинг@Mail.ru