bannerbannerbanner
Ради семьи

Лидия Чарская
Ради семьи

Полная версия

Глава VII

Это был пестрый, богатый впечатлениями день. Уже в то время, пока учитель русской словесности Алексей Федорович Вадимов, высокий желчный старик, ярый поклонник классиков и гонитель всяких новшеств в литературе, задавал тему нового классного сочинения и, стоя у доски, писал на ней мелом план работы, Ия поймала несколько обращенных по ее адресу взглядов, полных откровенной ненависти и вражды. Она сделала вид, что не обратила на них ни малейшего внимания.

Но вот Вадимов написал план и приблизился к ней.

– Познакомимся, барышня. Вы заместительница Магдалины Осиповны, – протягивая руку Ие и резко встряхивая ее нервным пожатием, произнес он отрывисто: – Что ж, дело хорошее… Дело воспитания, говорю, хорошее, – в непонятном раздражении повторил он. – Только, жаль, молоды вы очень, барышня… Не справиться вам, пожалуй, с такой избалованной публикой. – Тут он небрежно кивнул через плечо на пансионерок… – Распустила их уж очень предшественница ваша. Набаловала себе на голову. Подтягивать вам их придется, барышня, что и говорить, сильно подтягивать. Ну, что ж, подавай бог, подавай бог!

Он еще раз пожал руку Ие и отошел было к кафедре, но вдруг неожиданно вернулся и, понижая голос чуть не до шепота, спросил:

– А вы как насчет литературы новенькой, стряпни этой модернистов, импрессионистов и тому подобных «истов», – вы их, поди, запоем читаете? А?

Ия подняла на учителя свои спокойные глаза:

– Да, я читаю новых авторов. Многие из них талантливы. Но лучше Пушкина, Гоголя, Тургенева и Толстого, Лермонтова и Некрасова я не знаю никого! – без запинки отвечала она.

Желчное, нервное, всегда недовольное лицо старика прояснилось сразу. Губы, не перестававшие жевать по привычке, улыбнулись, и все лицо Вадимова вдруг под влиянием этой улыбки стало моложе лет на десять, приветливее и добрее.

– Хвалю, барышню, хвалю!.. Русских наших апостолов литературы забывать грешно. Их никто нам не заменит, никакая новая литературная стряпня. Вы на меня взгляните: я – старик, а еще до сих пор увлекаюсь…

Последняя фраза, произнесенная несколько громче предыдущих, заставила оторваться от работы две близко помещавшиеся головки, пепельно-русую и темненькую.

Маня Струева взглянула на Шуру Августову. Шура Августова на Маню Струеву. И по губам обеих пробежали лукавые улыбки.

– Я старик, а еще до сих пор увлекаюсь! – прошептала со смехом Шура. – Это он «идолищем» нашим увлекается. А? Каково?

– Ну вот еще, классиками, конечно! – тоном, не допускающим возражения, отвечала Маня.

– Нет, каков! Так и вьется вьюном вокруг Басланихи. Вот так парочка! Непременно изображу обоих в ближайшую перемену.

– Пожалуй. Послушай, я забыла как слово «разве» надо писать? Через «е» или «ять»? Скорее!

– Спроси Мордвинову, она первая ученица, должна знать.

– Мордвинова… Мира… Мира… Как «разве» писать? – зашептала, оборачиваясь Маня.

– Mademoiselle, Вы… Я не знаю, как ваша фамилия… Перестаньте шептаться… Пишите вашу работу…

И к великому смущению Мани Струевой, она увидела около своей парты высокую стройную фигуру Ии. Молодая наставница точно из-под земли выросла перед нею и смотрела на нее в упор своими серыми строгими глазами.

Метнув по ее адресу уничтожающий взгляд, маленькая Струева снова принялась за работу, а Ия прошла дальше между двумя рядами классных скамеек и парт. Последняя парта привлекла ее внимание. За нею сидела красная, как пион, Зюнгейка Карач и бесцельно водила пером по лежавшему перед ней совсем чистому листу бумаги, приготовленному для сочинения.

А соседка башкирки, близорукая, в очках, Надя Копорьева быстро-быстро писала что-то на своем листке, причем из-под слегка отогнувшегося угла выглядывал другой такой же листок. В глаза Ие невольно бросилась надпись, сделанная на полях этого последнего крупными размашистыми каракульками: Зюнгейка Карач. Это значило, что второй листок для сочинения принадлежал башкирке и что Надя Копорьева исполняла, помимо своей работы, еще и работу своей соседки.

Рука Ии неожиданно для обеих девочек опустилась на злополучный листок.

– Простите… но к вам, кажется, случайно попало чужое сочинение, – произнесла она, спокойно глядя в самые зрачки зардевшейся, как пион, Копорьевой.

– Аллах мой! Все погибло! – прошептала сгоравшая от стыда и страха Зюнгейка и закрыла лицо руками.

– Сейчас нафискалит Вадимову. Тот разорется, побежит жаловаться «самой». Узнает папа, какой скандал! – вихрем проносилось в голове сконфуженной Нади. И она бросала украдкой смущенные взоры то на Ию, все еще стоявшую около ее парты, то на учителя, к счастью, занявшегося в эту минуту на кафедре классным журналом.

– Итак, Карач, так, кажется, ваша фамилия? – произнесла Ия твердо, обращаясь к совсем уничтоженной башкирке. – Вы возьмете случайно попавшую на парту вашей соседки вашу работу и будете писать заданное господином преподавателем сочинение уже без посторонней помощи. – И так как Зюнгейка, убитая смущением, все еще не решалась сделать этого, Ия вынула из-под руки Копорьевой лист бумаги с начатым на нем сочинением и положила его на парту перед башкиркой.

Всю остальную часть урока молодая девушка уже не отходила от этой парты. Не отходила до тех пор, пока исписанный, закапанный в нескольких местах кляксами листок Зюнгейки не перешел в руки учителя. И только когда малиновая от стыда башкирка вернулась на свое место по водворении ею ее письменной работы на кафедру, Ия отошла к своему столу.

– Единицу получу, алмаз мой, единицу, непременно, – зашептала Зюнгейка, припадая к уху своей соседки Нади.

– Я там такого разного написала, что сам аллах не поймет. А «она» еще над душой повисла! Стоит и дышит в затылок, стоит и дышит, и ни на шаг не отходит от меня, – с тоскою заключила в конец уничтоженная девочка.

Дрогнул звонок в коридоре. Дежурная по пансиону воспитанница распахнула классную дверь, и Вадимов, забрав листки с сочинениями, угрюмо мотнув головою по адресу пансионерок, пошел из класса. По дороге он остановился перед Ией и пожал ей руку.

– Сейчас пожалуется… Насплетничает сию минуту… – волновалась бедняжка Зюнгейка. Но к ее большому удивлению, Ия молча попрощалась с учителем, не раскрывая губ.

Урок кончился, началась перемена. Открыли форточки в классе, и весь пансион высыпал частью в рекреационную залу, частью в коридор. Ия прошла вместе со своим отделением туда же. Она не заметила, как две девочки, самые отчаянные шалуньи четвертого класса, Струева и Августова, прошмыгнули назад в отделение, пользуясь общей суматохой маленькой перемены.

Когда, по прошествии традиционных десяти минут, положенных на эту перемену, Ия в сопровождении своих воспитанниц вошла снова в класс, яркая краска румянца проступила на щеках молодой девушки, и смущенно дрогнули ее черные ресницы. Повернутая лицевой стороной к двери и выдвинутая на середину комнаты классная доска была испещрена крупным рисунком, сделанным мелом по черному фону.

Рисунок имел характер карикатуры и довольно удачной карикатуры, как могла заметить это Ия. Карикатура изображала ее самое – Ию Аркадьевну Басланову в подвенечном наряде, с длинною фатою, стоявшую у аналоя рука об руку со стариком Вадимовым. А над ними как бы витали в облаках довольно похожие лица писателей-классиков: Пушкина, Гоголя и Тургенева, простиравших над брачующейся парой благословляющие руки. Нужно было отдать справедливость «художнику», рисунок вышел на славу. Особенно верно были схвачены общие черты и выражение лиц Вадимова и Ии. Он – с брезгливо оттопыренной нижней губой и недовольным лицом, она – сосредоточенно-серьезная с ее несколько суровым личиком и плотно сомкнутыми губами. А внизу стояла в кавычках фраза: «Я хотя и старик, а еще до сих пор увлекаюсь»…

Первое впечатление, навеянное карикатурой на Ию, было впечатление негодования и гнева.

– Как это глупо и жестоко, – мысленно произнесла девушка, – так бессовестно смеяться над старостью! – Она хотела громко произнести эти слова, но сдержалась.

С трудом подавляя в себе охвативший ее порыв возмущения, Ия обвела взглядом толпившихся вокруг доски воспитанниц. Насмешливые улыбки, лукаво поблескивавшие шаловливыми огоньками глаза были ей ответом на ее возмущенный взгляд. Тогда, краснея еще больше, она заговорила, обращаясь к девочкам:

– Я не знаю автора этой возмутительной проделки, mesdames, и могу только удивляться, как можно было высмеивать такого почтенного человека, как ваш преподаватель господин Вадимов. Еще больше удивляет меня то, что вы не могли, очевидно, понять долетевшую до вас фразу Алексея Федоровича и приписали ей совсем исключительное значение. Да, он счастлив, этот почтенный человек, что может увлекаться, как юноша, творениями искусства и красоты, всеми бессмертными памятниками нашей классической литературы. Я завидую ему, завидую тому, что он в его семьдесят лет не потерял еще чуткости ко всему прекрасному, тогда как мы в его годы, может быть, совсем отупеем и забудем тех, на чьих прекрасных образцах мы знакомились с нашим классическим литературным богатством. И жаль, что вы не сумели оценить светлого влечения к высшему из искусств этого почтенного старца…

Голос Ии дрогнул при последних словах. Глаза ее уже не смотрели на воспитанниц. Она взяла лежавшую тут же тряпку и хотела было стереть карикатуру с доски. Но чье-то легкое прикосновение к ее руке удержало ее на минуту.

Живо обернулась Ия. За ее плечами стояла Лидия Павловна, и смущенно глядели испуганные лица пансионерок.

– Чей это рисунок? – без всяких предисловий обратилась к воспитанницам неслышно вошедшая в класс начальница.

И так как все молчали, она одним быстрым, проницательным взглядом окинула отделение.

– Августова! Я узнаю вас в этой новой гадкой проделке. И вам не стыдно? – обратилась она спокойным тоном, не повышая голоса, к заметно побледневшей Шуре, сопровождая свои слова испытующим взглядом своих насквозь пронизывающих глаз.

 

Лицо Шуры Августовой из бледного стало мгновенно малиновым. С растерянной улыбкой она выступила вперед. Эта улыбка окончательно погубила дело.

– Как, вы еще смеетесь? Какая глубокая испорченность натуры! – произнесла возмущенным тоном госпожа Кубанская, теряя изменившее ей на этот раз ее обычное олимпийское спокойствие. – Какая испорченная девочка! – повторила еще раз Лидия Павловна. – Вы неисправимы, Августова! Вы сумели профанировать даже дарованный вам Богом талант!

Желтое, болезненное лицо начальницы брезгливо сморщилось.

– Следовало бы исключить вас за такого рода художество, Августова, но… принимая во внимание горе вашей матушки, я ограничусь на первый раз оставлением вас без отпуска вплоть до самых рождественских каникул! Но все же я требую, чтобы вы принесли извинения уважаемой Ие Аркадьевне. Слышите, Августова? И сейчас же стереть возмутительный рисунок с доски…

Тут Лидия Павловна унизанной кольцами рукою указала на все еще красовавшуюся на доске карикатуру.

Но, к удивлению всех, Шура не двинулась с места. Ее лицо приняло упрямое, замкнутое выражение. А синие глаза взглядом затравленного зверька глянули исподлобья.

– Проси прощения, проси прощения, Августова, – шептали дружным хором толпившиеся вокруг нее девочки.

Но Шура молчала и по-прежнему не двинулась с места. Только бледнее становилось ее лицо, да теснее сжимались губы.

– Если вы не попросите тотчас же извинения в вашей гадкой, недостойной шутке перед Ией Аркадьевной, мне придется изменить мое первоначальное решение, – возвысила снова свой обычно спокойный голос Лидия Павловна, – и вашей бедной матушке придется…

– Шура не виновата. Это я виновата. Я научила ее нарисовать карикатуру на Ию Аркадьевну и господина Вадимова, – пробираясь сквозь тесно сомкнутый ряд пансионерок, дрожащим голоском произнесла маленькая с пепельными пышными волосами пансионерка, и дрожащая нервной дрожью с головы до ног Маня Струева предстала перед лицом начальницы.

Голубые глаза шалуньи Струевой теперь бесстрашно смотрели в лицо Лидии Павловны, в то время как пухлые малиновые губки улыбались виноватой, растерянной улыбкой.

Легкая усмешка повела тонкие губы начальницы.

– Товарищеская поддержка – это очень трогательно, – произнесла несколько насмешливо госпожа Кубанская, – но мне было бы много приятнее, дети, если бы вы поддерживали друг друга не в шалостях и проказах, а в совместных занятиях, в приготовлении уроков и в более достойных делах, нежели изображение в карикатурах ваших наставников. Однако сделанного не вернуть. Его можно только исправить. А как исправить, вы знаете это сами. И я не буду вам в этом мешать, надеюсь, вы поняли меня? – значительно и веско заключила Лидия Павловна и, повернувшись, пошла из класса.

– Простите меня, m-elle Басланова! – услышала в тот же миг Ия – и порозовевшее от смущения лицо Струевой взглянуло на нее своими чистыми, голубыми глазами. Симпатичное открытое личико шалуньи Мани еще при первом же взгляде, брошенном на него, чрезвычайно понравилось Ие. А ее красивый, благородный поступок окончательно привлек молодую девушку на сторону этого милого, хотя и без удержу шаловливого ребенка.

И много стоило усилий Ие, чтобы не броситься к маленькой Струевой и не расцеловать это алевшее от смущения личико.

Но она ограничилась лишь тем, что протянула руку и, крепко сжимая тонкие пальчики, проговорила ласково:

– Я надеюсь, вы поверите мне, если я скажу, что не сержусь на вас нисколько.

– О, да, m-elle, – искренне вырвалось из детского ротика, и голубые глаза, помимо воли их обладательницы, обласкали Ию.

– А я не извиняюсь, – вдруг неожиданно проговорила резким голосом Шура, впиваясь в лицо Ии неприязненным взглядом.

– Я не извиняюсь! – еще раз вызывающе и резко повторила она.

– Это уже дело вашей совести, – нашлась ответить ей после недолгого колебания Ия, в то время как возмущенные чрезмерной дерзостью Шуры ее подруги зашептали, дергая последнюю со всех сторон за передник.

– Августова! С ума ты сошла, что ли! Это уже слишком, однако! И тебе не стыдно, Августова?

– Во всяком случае, – продолжала, повысив голос, Ия, – если вы даже и не извиняетесь передо мною, как это приказала вам Лидия Павловна, – я передам начальнице, что вы уже просили у меня прощенья. Мне жаль вашу мать, Шура, ведь вас так зовут, не правда ли? Подумайте, что будет с нею, если вас исключат?

Болезненная гримаса пробежала по сильно побледневшему лицу Августовой. Сердце сильно забилось в груди синеглазой девочки. Первым движением ее было кинуться вперед навстречу протянутой руке новой наставницы. Но какая-то злая, упрямая сила удержала этот добрый порыв. И губы Шуры сомкнулись еще упрямее.

Еще сердитее глянули исподлобья синие дерзкие глаза на Ию, и, хмуря черные шнурочки бровей, она произнесла, угрюмо глядя на Басланову:

– Пускай исключат меня, если это им нравится. Никому нет дела до моей матери. А просить прощения ни за что не буду. Вы слышали? Ни за что! Так и скажите Лидии Павловне. И не нуждаюсь я ни в чьем заступничестве. Решительно ни в чьем!

Она хотела прибавить еще что-то, но в этот миг в отделение четвертого класса вошел Herr Lowe, учитель немецкого языка, маленький, румяный, жизнерадостный человечек, и начался немецкий урок.

Глава VIII

Веселый, улыбающийся, с быстрой речью и круглыми щеками, похожими своим цветом на два румяные яблока, Herr Lowe производил на окружающих самое отрадное впечатление.

Начать с того, что он никогда не ставил ученицам дурных отметок.

Вызовет девочку, проверит заданный урок – отвечает ему воспитанница из рук вон плохо, а после урока, глядишь, против фамилии отвечавшей красуется вместо пресловутой единицы семь с минусом, низшая отметка, которую можно было получить у учителя немецкого языка. И уж если воспитанница совсем ни в зуб толкнуть, как говорится, по части знания урока, вовсе рта не раскроет на все вопросы учителя, то и тогда Herr Lowe ограничивается одним только nota bene, обещая переспросить провинившуюся девочку в следующий раз.

Зато уроки немца проходили весело и интересно. Этот румяный маленький человечек, похожий больше на какого-нибудь немецкого фермера, нежели на учителя, имел к тому же приятную склонность к декламированию стихов. И нужно сознаться, декламировал он их в совершенстве. При этом его румяное лицо улыбалось и сияло, а маленькие голубые глазки принимали самое сентиментальное выражение.

При виде Ии Herr Lowe очень изумился.

– Как фрейлен Вершинина уже уехал? О как шаль! Как шаль! – закачал он своей круглой, как шар, с большой лысиной головою. И, как бы спохватившись, что это нелюбезно по адресу новой классной наставницы, Herr Lowe тотчас же предупредительно обратился к ней с самой любезной улыбкой:

– Но ви тоше, фрейлейн, будет дофольны своими детками. Детки будут любить вас, как и ваш предшественниц! – залепетал он, кивая головою и сияя голубыми глазками.

Увы! Ия предчувствовала нечто обратное тому, что говорил учитель, но должна была ответить добряку немцу несколькими любезными фразами.

Пару насмешливых улыбок успела она все-таки перехватить по своему адресу в то время, как учитель выражал уверенность, что милые детки будут любить ее не менее Магдалины Осиповны.

О, эти милые детки!

Сердце Ии сжималось теперь самыми злейшими предчувствиями. Ее служба здесь только начиналась, а уже первые впечатления, пережитые ею, были исполнены всевозможной горечи и неприятностей.

За утренними уроками следовал завтрак. Затем воспитанницы шли не общую прогулку. Они гуляли попарно или по нескольку человек, взявшись за руки, по большому, похожему на парк саду, густо разросшемуся дубами, липами и кленами и окружавшему с трех сторон здание пансиона.

Посреди этого сада находился пруд. Вода в нем подернулась зеленью, похожею на плесень. Ева Ларская, взявшая на себя роль проводника новой наставницы во время прогулки по большому саду и не отходившая от Ии во все время этой прогулки, перехватила взгляд последней, устремленный на зеленоватую поверхность маленького озерка.

– Вы не смотрите на то, что он такой крошечный, этот пруд, и похож на лужу, – говорила Ие бледная худенькая девочка с голубыми жилками на висках, – здесь есть опасный омут. Из-за него-то Лидия Павловна и запрещает нам близко подходить к пруду с тех пор, как в нем утонула одна пансионерка. А зимою здесь устраивается каток, и мы катаемся на коньках вместо прогулок во время большой перемены после завтрака.

– Утонула пансионерка? – сорвалось тревожно из уст Ии. – Утонула здесь? В этой луже? – переспросила удивленно молодая девушка.

– Но я же говорю вам, что в этой горсточке воды находится глубокий омут, m-elle Басланова, а Анна Левина в начале мая вздумала купаться в один из жарких весенних дней, пока в саду никого не было. И ее затянуло в этот ужасный омут. Через два часа догадались только, где она, и нащупали баграми ее уже закоченевшее в воде тело. Впрочем, это было еще до моего поступления сюда. Я еще училась тогда в казенной гимназии. Но Надя Копорьева, вы знаете Надю, дочь нашего инспектора классов, вот, высокую девочку в очках, она мне рассказывала о бедной погибшей Анне.

И без всякой последовательности Ева закончила свою речь вопросом:

– А знаете, Ия Аркадьевна, что наши девочки ненавидят вас?

– За что? – не могла не улыбнуться Ия.

– За то только, вообразите, что они слишком любили Магдалину Осиповну. Я одна ее не очень-то долюбливала, представьте.

– Почему же?

– Да потому, что она была чересчур мягкая, слабая и позволяла садиться себе на шею. При ней мы все делали, что нам вздумается. Она никогда не повышала голоса, не сердилась. За это они ее любили. Но и был наш класс вследствие этой ее бесхарактерности на самом дурном счету. Каждый делал, что хотел, и учились мы все, надо сказать правду, отвратительно. Конечно, девочки встретили вас «на рогатину» потому только, что почувствовали над собою силу. И любить вас они все-таки не будут ни за что…

– Мне и не надо их любви, – спокойно проговорила Ия, – я требую от них не чувства ко мне, а сознания долга к исполнению… наложенных на них школой обязанностей.

– Ах, как вы хорошо это сказали, m-elle! – вырвалось непроизвольно у Евы, и из-за болезненных черт ее старообразного лица выглянули черты и улыбка милого непосредственного ребенка.

Ие неожиданно захотелось приласкать этого ребенка. Но, верная себе, она сдержалась.

– А меня именно и привлекает к вам эта ваша сила, – помолчав немного, снова заговорила задушевно Ева, – вы подумайте только, Ия Аркадьевна, как хорошо представлять из себя единицу, личность, с мнением которой люди считаются, кого они уважают даже помимо их собственного желания.

Ведь если бы меня держали строже, если бы я видела вокруг себя людей с сильным характером и твердою волей, разве мне пришло бы в голову вести себя так, как я вела себя в тех прежних учебных заведениях и за что меня исключали уже два раза. А то мама ввиду моей болезненности позволяла мне делать все, что мне вздумается: и не учить уроков, и не посещать классов. Мне безнаказанно спускались все те дерзости, которые я позволяла себе по отношению к старшим, и Магдалина Осиповна уж, конечно, не имела никакого влияния на меня. Она была такая обыкновенная, маленькая… А вы…

Ева Ларская не договорила. Восторженно-радостный крик пронесся в эту минуту по саду. И воспитанницы заметались по его бесконечным дорожкам и тропинкам, устремляясь в ту сторону, откуда слышался этот призывный радостный крик.

Ия в сопровождении не отстававшей от нее ни на шаг Евы поспешила туда же. На крыльце здания, выходящем широкими каменными ступенями в сад, стояла Зюнгейка Карач, вся красная от радостного волнения, и размахивала небольшим белым конвертиком, который держала высоко над головою.

– От Магдалиночки! Магдалиночки, звездочки нашей, солнышка нашего! Ангела нашего, – кричала, то и дело сопровождая слова свои неприятными, режущими ухо взвизгиваниями, Зюнгейка. – Сюда, ко мне идите! Слушайте, что пишет нам наша чудная Магдалиночка!

Привлеченный этими криками, весь пансион в несколько секунд собрался у крыльца вокруг находившейся здесь Зюнгейки, и десятки рук протянулись к башкирке.

– Читай письмо, читай же скорее, Карач! – нетерпеливо звучали молодые голоса.

– Mesdames! He смейте вырывать письмо, а то не узнаете ни строчки! Оно мне написано, мне и принадлежит! – сверкая глазами, вопила башкирка в ответ на все поползновения ее одноклассниц завладеть письмом.

Это письмо было прислано только что Магдалиной Осиповной с посланным из дома ее матери, куда больная наставница переехала на время из пансиона.

«Милые мои деточки! Не удалось мне как следует проститься с вами, – стояло в письме. – Судьбе было угодно лишить меня и этой последней радости. Бог знает, увижу ли я вас еще когда-нибудь, а между тем обстоятельства сложились так, что я не могла даже прижать вас в последний раз к моему любящему сердцу и расцеловать ваши бесконечно дорогие мне мордочки, которые неотступно стоят все время передо мною…»

 

Все последующие строки письма были написаны в том же духе.

Ни одним словом не упоминалось в нем о Ие, но она фигурировала в письме без названия, то под видом обстоятельств, то под личиной судьбы.

Когда бледные от волнения пансионерки познакомились с содержанием письма, такого нежного и ласкового, но таившего, может быть, помимо воли писавшей его, яд обвинения против Ии, все головы повернулись к этой последней. Снова заблестели угрозой и недоброжелательством юные глаза пансионерок, но молодая девушка, стараясь не замечать этих недоброжелательных взглядов, как ни в чем не бывало позвала детей в класс…

Следующий урок был уроком истории.

Еще молодой, недавно сошедший с университетской скамьи, учитель Петр Петрович Гирсов, умевший захватить красочной речью свою юную аудиторию, образно и красиво рассказывал воспитанницам о значении искусств в общественной жизни древних греков.

Но мало кто слушал его сегодня. Воспитанницы все еще находились под влиянием полученного письма. Постоянное шуршание и легкий шорох на последних скамьях привлекали внимание Ии. Она прошла по классу и заметила нечто, совершенно не согласовавшееся с уроком древней истории, происходившее сейчас у нее в отделении. И причиною этому было все то же злополучное письмо.

Каждой из воспитанниц хотелось приобрести на память хотя бы копию его. Нечего и говорить, что оригиналом деспотично завладела Зюнгейка, на имя которой оно и было прислано. И вот, одна за другою, девочки переписывали его в свои записные книжки на память.

– Mesdemoiselles! He время и не место заниматься посторонним делом на уроке, – произнесла Ия, неожиданно появляясь перед партой Мани Струевой, переписывавшей в эту минуту последнюю страницу письма. Ия взяла злополучный документ и унесла его на свой столик.

Едва закончился урок истории, как перед нею словно из-под земли выросла красная, пылающая злобой Зюнгейка.

– Нельзя брать чужое. Надо отдавать чужое. Так закон учил. Так Аллах велел, – нервно жестикулируя чуть ли не у самого лица Ии, выходила из себя башкирка, наступая на молодую девушку.

С бледным лицом и спокойной улыбкой Ия взяла ее за обе руки и несколько секунд продержала эти смуглые, отчаянно рвавшиеся у нее в руках пальцы в своих.

– Так не разговаривают со старшими, Карач, – произнесла она твердо и спокойно.

– А старшие не должны показывать дурного примера младшим. Если бы мы взяли у вас чужое письмо, что бы вы сказали на это? – И Шура Августова, очутившись подле Зюнгейки, дерзко уставилась обычным своим вызывающим взглядом в лицо Ии.

Молодая наставница смерила ее глазами с головы до ног.

– Это письмо останется у вас. Его никто не возьмет. Но, пока идут уроки, я не могу разрешить вам переписывать его, – послышался сдержанный ответ Ии.

– А вы его не прочтете?

Синие дерзкие глаза снова блеснули явной насмешкой по адресу Ии. Как под ударом хлыста, вздрогнула молодая девушка. Эти слова жестоко оскорбили ее. Но и тут, стараясь совладать с охватившим ее волнением, она с ледяным спокойствием отвечала Шуре:

– Я не имею привычки читать чужих писем, запомните это раз навсегда, Августова, и по окончании уроков, повторяю еще раз, вы получите ваше письмо обратно.

– Бессовестная! – крикнула Ева Ларская, выбегая вперед… – Как ты смеешь оскорблять Ию Аркадьевну? Ведь если бы Лидия Павловна узнала все… то… то…

Ева не могла договорить. Она дрожала, как лист. Девочка была очень нервна от природы, и часто малейшее волнение у нее заканчивалось обмороком.

Маня Струева, зная это и уступая влечению своего доброго сердечка, бросилась к Еве:

– Не ссорьтесь, дети мои, ради Бога… Шурочка, Ева! Что это в самом деле, право!

– Пусть отдаст письмо… Аллаха нашего… Магдалиночки нашей! – твердила между тем в полном забвении чувств Зюнгейка.

Шум и волнение росли с каждой минутой. За этим шумом не было слышно приближения учителя, и только когда преподаватель математики, добродушнейший толстяк со странной фамилией Полдень, вошел на кафедру и послал оттуда свое обычное: «Здравствуйте, девицы», пансионерки, как вспуганная стая птиц, разлетелись по своим местам.

Урок математики, к счастью, сошел благополучно. Но зато обед принес Ие новые, непредвиденные волнения.

– Mesdames, во имя Магдалины Осиповны и в память ее я объявляю голодовку! – произнесла Зюнгейка Карач, решительным жестом отодвигая от себя за столом тарелку с супом. – Кто любит алмаз наш, Магдалиночку, тот не прикоснется ни к супу, ни к жаркому день, другой, третий!.. Целую неделю, если это возможно. Словом, до тех пор, пока не станут от голода подкашиваться ноги и не закружится голова, – объявила она своим громким шепотом, отчаянно жестикулируя по привычке.

– Удивительно остроумное решение, нечего и говорить! Пошлость, достойная ее творца, – заговорила возмущенным тоном Ева Ларская, – и глупее глупого будет, mesdames, если вы последуете примеру этой дикой девчонки.

– Отчего же не последовать? Надо же хотя чем-нибудь отметить уход Магдалиночки, раз ее так бессовестно выкурили от нас, – так громко проговорила Августова, что сидевшая за этим же столом вместе с пансионерками Ия услышала ее слова. Но она сделала вид, что не слыхала Августовой. Между тем к «объявившей голодовку» башкирке и последовавшей ее примеру Шуре примкнуло еще несколько человек. Маня Струева хотела, было, избавиться от неприятной обязанности идти по стопам «голодающих», но Шура так строго взглянула на бедняжку, что той оставалось только отодвинуть от себя прибор и, вооружившись терпением, смотреть, глотая слюни, как с аппетитом уничтожались сидевшими за столом более благоразумными воспитанницами бараньи котлеты с горошком и куски песочного торта, поданного на третье блюдо.

А вечером, когда пансионерки пришли после чая и молитвы в дортуар, у них произошло новое столкновение с Ией. Ровно в десять часов Ия вышла из-за ширм и громко объявила во всеуслышание:

– Masdemoiselles! Тушите свечи и бросайте ваши занятия. Я гашу электричество, пора спать.

Поднялись «ахи» и «охи», громкий ропот неудовольствия и негодования.

– Как так? Ведь еще десять часов только! Детский час. При Магдалиночке мы сидели со своими «собственными свечами» до двенадцати! – послышались со всех сторон протестующие голоса.

Стараясь владеть собою и не выходя из обычного спокойствия, Ия отвечала:

– Мне нет дела до того, что было при моей предшественнице. У меня есть свои собственные правила, соблюдения которых я буду требовать от вас. Во всяком случае, раз вы встаете в половине восьмого утра, вы должны засыпать до двенадцати ночи, чтобы иметь свежую голову и бодрое настроение на следующий день.

– Ага! Вот оно что! И тут притеснение! Ну хорошо же! – прозвучал чей-то шепотом произнесенный многозначительный ответ.

И в тот же миг потухло электричество. В абсолютной темноте, натыкаясь на табуретки, попадавшиеся ей по пути, Ия с трудом добралась до своего уголка за ширмами.

Когда она подходила к крайней постели, до слуха молодой девушки долетел тихий, дробный, явственный стук, повторенный несколько раз.

Было слышно очевидно, что кто-то из воспитанниц отстукивает косточками пальцев по доске ночного шкапика. Ия остановилась.

– Кто это стучит? – крикнула она громким голосом в темноту…

– Должно быть, мыши! – со сдержанным фырканьем отвечал смеющийся голос.

Тогда, не спеша, Ия повернула назад. Стук повторился уже в другом месте, рядом, около соседней кровати.

– Тук! Тук! Тук!

Теперь уже стучали подле каждой постели, с которой равнялась в тот момент ее высокая, слабо намеченная лунным светом фигура.

– Тише, mesdemoiselles, прошу не шалить – сдержанно уговаривала расходившихся воспитанниц молодая девушка.

Рейтинг@Mail.ru