Катя, босая, в одном легком ситцевом капоте, проворно сбежала со ступеней крыльца и быстрой птичкой порхнула в свой шалашик. Там царила полная полутьма, сладко пахло яблоками.
Они лежали правильными рядами на свежей подстилке из соломы.
Тут же стояла пустая корзина, приготовленная для сорванных плодов. Катя, отбросив назад то и дело спадавшую ей через плечо тяжелую косу, стала бережно укладывать яблоки в корзину.
Сердце девочки сжималось тоскою.
На глазах поминутно навертывались слезы.
Сегодня уезжает Ия. Бог знает, когда придется еще увидеть ее, – в сотый раз повторила мысленно в это утро девочка, в то время как ее загорелые руки бережно укладывали в корзину с соломой румяные сочные плоды.
Яблоки предназначались для Ии. Их вчера еще, когда все спали, черненькая Катя осторожно сняла с деревьев при лунном свете августовской ночи. Каким чарующим при этом свете казался ей задумчивый сад! И милые стройные яблоньки точно нежные призраки высились в его серебристом сиянии.
Вчера, занятая своим делом, Катя еще не грустила. Сбор яблок и красота лунной ночи совсем поглотили ее.
Но сегодня все ее веселость и жизнерадостность исчезли бесследно. И острая тоска предстоящей разлуки мучила маленькую душу.
С тех пор, как начинает себя помнить Катя, ее жизнь была всегда тесно связана с жизнью Ии.
Старшая сестра постоянно трогательно заботилась о младшей. В раннем детстве Кати Ия являлась как бы ее покровительницей и няней. Она играла с нею, забавляла ее, умела рассказывать ей такие дивные сказки. А когда позднее приезжала на каникулы из института, то сама готовила в пансион младшую сестру. Она же знакомила ее впервые с русскими и европейскими классиками, учила всему тому, что знала сама, в то же самое время стараясь урегулировать несколько взбалмошную, чересчур живую натуру своей шалуньи сестренки. Несмотря на такую маленькую разницу в летах между ними, Ия казалась много старше Кати.
Как часто Катя негодовала на Ию, называя ее в насмешку классной дамой и гувернанткой, как часто сердилась на нее за ее замечания и «нотации», на которые, по ее мнению, не скупилась Ия. Но в глубине души девочка не могла не сознавать, что более строгая и требовательная к ней, нежели их чрезвычайно добрая и мягкая мать, Ия права; и если и взыскательна она к ней, Кате, то только из желания добра младшей сестре.
А теперь вот Ия уезжает, и Кате кажется, что никогда она не любила сестру сильнее, чем в эти дни. Все последнее время она безропотно принимала замечания Ии, не дулась и не обижалась за них на сестру.
Неделю тому назад пришло письмо от знакомой Баслановых начальницы пансиона из Петербурга, куда Ия посылала прошение о принятии ее на должность классной наставницы.
Лидия Павловна Кубанская писала своей старой приятельнице Юлии Николаевне о том, что просьба о месте ее дочери пришла как раз кстати, что сейчас они нуждаются в хорошей наставнице, что должность классной дамы четвертого класса пустует, так как бывшая наставница больна, уезжает лечиться, и она рада принять Ию на ее место. Счастье как будто сразу улыбнулось молодой девушке. Заработок был найден. Оставалось только ехать в далекую, незнакомую столицу и поступить на место. Обливаясь слезами, Юлия Николаевна провожала дочь. Страх и волнение за Ию не давали ей покоя.
Доброй матери Ия казалась теперь бедным беспомощным ребенком, которого судьба забрасывала далеко-далеко от родной семьи.
Одно только примиряло Юлию Николаевну с предстоящей новой жизнью дочери – это то, что Ия попадала под крылышко к ее старой знакомой, с которою вместе училась сама госпожа Басланова когда-то в пансионе.
И пока черноглазая Катя бережно укладывала яблоки на дорогу сестре, Юлия Николаевна, с трудом удерживаясь от слез, давала последние наставления старшей дочери:
– Июшка, голубка моя, береги ты себя хорошенько. Бог знает что за болезни, эпидемии разные бывают в Питере. Не приведи, Господи, заболеешь, – сейчас же к Лидии Павловне… За доктором пошлите, не запускай болезни… И потом, на улицах остерегайся… трамваи там на каждом шагу, ты не привыкла к движению, не приведи, Господь, несчастье случится!.. Каждый день о несчастных случаях пишут в газетах… Что будет тогда со мною, Июшка! Береги себя, голубка, береги себя!
По-видимому, спокойная по своему обыкновению, но глубоко затаившая в душе волнение, Ия целовала руки матери, стараясь утешить ее насколько возможно. Она обещала беречься, писать аккуратно обо всем, писать каждую неделю непременно.
К двенадцати часам к крыльцу крошечной усадьбы подкатила бричка.
Это работник арендатора «Лесного» предложил Баслановым свою лошадь проводить на пристань старшую барышню.
Это было значительно дешевле, нежели ехать поездом. От Рыбинска же до Петербурга приходилось прибегнуть к помощи железной дороги.
С громким рыданием обняла в последний раз Юлия Николаевна старшую дочь, покрыла ее лицо поцелуями и слезами, крестила ее дрожащей рукой, впиваясь в худенькое юное личико Ии любящим взором.
– Пиши, Июшка, пиши!..
– Да, мамочка, непременно, родная…
– Ничего не скрывай… Ничего не таи… Обо всем, обо всем подробно пиши, моя деточка.
– Конечно, конечно, голубушка мама!
– Ия! Ия! Не забывай нас, пожалуйста!
Это Катя с залитым слезами личиком бросается на шею сестре.
Ия нежно освобождается из объятий матери и переходит в объятия сестренки. Катя горько плачет, целуя Ию.
– Из-за нее, из-за Нетьки противной, все шиворот-навыворот у нас теперь пойдет, – ворчит она, надувая губки.
– Андрюша любит Нетти… Она его жена, и мы должны тоже любить и уважать ее, – говорит печально-серьезно Ия.
– А я ее ненавижу. Противная! Зачем отняла у нас Андрюшу?
И черные заплаканные глазки Кати мечут искры негодования и гнева.
Последнее объятие… Последние поцелуи, и Ия вскакивает в бричку.
– Июшка… Ия! – Пожилая женщина и девочка с одинаковой стремительностью бросаются к уезжающей. Мать целует ее глаза, щеки, губы… Катя, вскочив на подножку, обвивает руками ее шею. И обе задыхаются от слез. Работница Ульяна, живущая около пятнадцати лет у них в усадьбе, пожилая бобылка, утирает слезы передником и голосит, причитывая словно по умершему:
– Ба-ары-шня, ми-лень-ка-я. На ко-го ты нас по-о-оки-даешь, го-лу-бка си-и-и-за-я на-а-ша-а!
Но вот взмахнул кнутом работник арендатора, взяла с места пегая лошадка, и, визжа рессорами, покатила бричка.
– Пиши, Июшка, пиши! – долетало в последнем приветствии до ушей Ии, махавшей платком.
Точно железные тиски сжали сердце матери. Юлия Николаевна стояла, прислонясь к изгороди сада, и затуманенными глазами провожала бричку. Самые тяжелые, самые нелепые мысли шли ей на ум. Ей казалось, что она уже не увидит больше свою Ию. Что тысячи несчастий обрушатся на белокурую головку уехавшей дочери. Что, по крайней мере, десяток несчастных случаев уже предназначен для молодой девушки со стороны караулившей ее злодейки-судьбы.
Слезы непроизвольно катились по лицу старушки Баслановой, падали ей на грудь, смачивая ситец ее полинявшего капота. Вдруг что-то горячее и влажное коснулось ее бессильно повисшей руки.
– Катюша?
– Да, мамочка, это я. Ия уехала, я осталась. Ия просила меня поберечь тебя. Пусть она работает и служит спокойно, наша Ия, а я будут утешать тебя. Все вы считаете меня еще маленькой глупышкой, я шалю и дурачусь – это правда, но… но я очень-очень люблю тебя, мамочка, и буду стараться не огорчать тебя ничем. Через две недели я уеду в пансион в С., а пока я с тобою, ты увидишь, как проказница Катя умеет успокаивать и оберегать свою дорогую мамусю.
И ласкаясь, как кошечка, девочка обняла мать и повела ее в дом.
Растроганная участием и лаской младшей дочери, Юлия Николаевна постепенно перестала плакать.
Да и нельзя было долго предаваться отчаянию бедной вдове. Жизнь предъявляла свои требования. Жизнь не ждала. Не ждали и работы в маленькой усадьбе.
Необходимо было приниматься за них.
В тот же день огромный, как дом, волжский пароход уносил вверх по реке Ию.
Мелькали знакомые, дорогие сердцу картины.
Белые здания церквей и монастырей. Белые стены старинных русских городов. Бежали спокойные, величавые волны реки-царицы. Попадались навстречу огромные пароходы, плоты, буксиры, беляны.
Звучала красивая заунывно-печальная русская песня. Целая стая серых птиц носилась над пароходом. Пассажиры кормили их, бросая с палубы куски хлебного мякиша и булок. Резко кричали чайки, как бы посылая свою благодарность за пищу людям.
Ия стояла на палубе и смотрела в ту сторону, где находились по ее предположению родные «Яблоньки» и где – она ясно чувствовала это – грезила ею седеющая голова ее опечаленной матери.
И только ночной августовский воздух прогнал ее в каюту. Но и тут прежде, нежели заснуть, молодая девушка долго и тревожно думала о тех, кто в это время, по ее расчету, ложился на отдых в далеких и милых сердцу «Яблоньках».
– Они все очень хорошие, чуткие и славные, и я уверена, вы скоро привыкнете к ним. Я укажу вам нескольких девочек, требующих особенно чуткого и внимательного к себе отношения: Маня Струева, Шура Августова и башкирка из уфимских степей, дочь оседлого бека, Зюнгейка Карач, да еще Ева Ларская, пожалуй, с этими четырьмя воспитанницами вам придется немного повозиться.
Говоря это, еще молодая и красивая девушка лет двадцати семи, с прозрачно-бледным лицом и большими черными глазами, особенно ярко горевшими на худом с выступавшими скулами лице, улыбнулась Ие ласковой, немного искательной улыбкой. И усиленный неестественный блеск глаз, и чрезвычайная худоба и бледность Магдалины Осиповны Вершининой подчеркивали присутствие разрушительной и беспощадной болезни в этом молодом организме. А частый удушливый кашель, разрывавший каждые десять минут впалую грудь девушки, еще более подтверждал наличность злейшего недуга.
У Ии, приехавшей в частный пансион госпожи Кубанской час тому назад прямо с вокзала железной дороги, сердце разрывалось от жалости при виде этой крайне симпатичной наставницы, обреченной на раннюю гибель. Красивое печальное лицо чахоточной, глубокие, запавшие добрые глаза, бледная, как будто извиняющаяся улыбка и две тяжелые черные косы, спущенные просто как у подростка вдоль спины, – все это сразу привлекало к ней, невольно будило симпатию, а главное – глубокое сочувствие и жалость.
Должно быть, Магдалина Осиповна прочла выражение этого сочувствия в серых глазах Ии, потому что легкая краска залила ее бледные щеки, и она проговорила своим слабым глуховатым голоском:
– Да… вот, заболела некстати… Сил совсем нет. И кашель, и головные боли. Прически даже как следует сделать не могу. Вот еду через неделю в Ялту к дяде. Говорят, Крым делает чудеса в таких случаях. Да и тянет меня самоё, знаете, к южному солнцу. Холодно и сыро здесь. Как лист дрожу по ночам от лихорадки. Ждала вас, только чтобы уехать. Тетя с дядей живут у меня безвыездно в Ялте. Буду у своих. И лечение, и уход прекрасный. Отчего бы и не поправиться? – неожиданным вопросом заключила она свою речь.
– Поправитесь, поправитесь, конечно, – поспешила успокоить ее Ия, но сама она плохо верила в это утешение.
– Пожалуйте к госпоже директрисе, она только что вернулась и просят вас к себе, – просовывая голову в дверь приемной, где Ия разговаривала со своей предшественницей, доложила франтоватая горничная.
Лидия Павловна Кубанская встретила Ию на пороге своей гостиной. Это была маленького роста, худенькая, сухая дама лет пятидесяти пяти.
От ее невзрачной фигурки и некрасивого желтого лица веяло светской любезностью, корректностью и некоторым холодком.
– Очень рада, очень рада приветствовать у себя дочь моего большого друга Julie, – пропела она, любезно улыбаясь и протягивая навстречу Ие свои маленькие, сплошь унизанные кольцами руки с синими выпуклыми на них жилками и тщательно отделанными ногтями. – Но, Боже мой, как вы еще молоды! – поспешила прибавить она с тою же любезной улыбкой, таившей за собой несомненную долю разочарования. – Ну как вы, такая юная, справитесь с девочками, которые будут на какие-нибудь два или три года моложе вас?
Услыша эти слова начальницы, Ия заметно побледнела.
«А вдруг она не возьмет меня? Вдруг откажет от места? Что тогда делать? Куда деваться?» – быстрой молнией пронеслась жуткая мысль в ее голове.
Но она успокоилась сразу, когда заметившая ее испуг Лидия Павловна заговорила снова:
– Вам будет, конечно, немного трудно первое время, милая Ия Аркадьевна, так, кажется, вас зовут? Не хочу скрывать от вас, что ваши будущие воспитанницы очень избалованы Магдалиной Осиповной, вашей предшественницей.
M-elle Вершинина – милейшее существо в мире, это ангел доброты и кротости, весь пансион буквально боготворил ее. Но… должна сознаться, благодаря этой-то своей исключительной доброте она несколько распустила детей. Четвертый класс (ваше отделение) шаловлив не в меру и шумен. Вам придется приложить много усилий со своей стороны, чтобы снова вдвинуть в русло эту временно выступившую из берегов чересчур разбушевавшуюся реку. Но… но я уверена, что ваш ум и врожденная тактичность помогут вам в этом. А теперь попрошу вас пройти в класс познакомиться с вашими воспитанницами. Я уже просила Магдалину Осиповну помочь вам. Bonne chance![1] И, пожав руку Ии, Лидия Павловна с любезной улыбкой отпустила ее.
Урок в четвертом классе только что кончился. Учитель географии, худощавый, среднего роста господин в длинном сюртуке, проворно сошел с кафедры и, мимоходом поклонившись воспитанницам, быстрым шагом вышел из класса. В тот же миг дежурная по отделению Таня Глухова вбежала на кафедру, схватила обеими руками длинный и плоский классный журнал и прочла звонким резковатым голосом:
– Мордвиновой Мире – 12.
– Ворг – 7.
– Августовой – единица.
– Леонтьевой – 6.
– Недурные отметки, нечего сказать! – протянула она насмешливым голосом.
– Единица? За что мне единица? Masdames, что за свинство! Лепешка мне единицу вклеил без всякого спроса! – хорохорилась миловидная шатенка с вздернутым носиком и высоко приподнятой «заячьей» губой.
– Это за невнимание. Ты помнишь, он спросил притоки Днепра с места, а ты молчала. Ну, вот, – предупредительно пояснила черненькая девочка с тяжелой ниже пояса густою косой.
– Да как он смеет? Я ему за единицу такой бенефис закачу, – продолжала, волнуясь и возмущаясь, Августова.
– Надо было внимательнее слушать – не было бы единицы! – иронически произнесла Таня Глухова, пожимая своими широкими, сутуловатыми плечами.
– Это уж мое частное дело – слушать внимательно или вовсе не слушать, и без замечаний, je vous prie! – дурачилась и комически раскланивалась перед нею Шура, гримасничая, как обезьянка.
– Шура, Шуренок, представь Лепешку, представь! – послышались вокруг девочки веселые голоса.
– Ну нет, милые мои, вот где сидит у меня ваш Лепешка, – и ребром правой руки Августова слегка ударила себя пониже затылка.
– Mesdames, новая классная дама идет. И Магдалиночка с нею! Мо-ло-день-кая! – врываясь в классную дверь, зашептала маленькая худенькая девочка лет тринадцати с растрепанными пепельными волосами и ямками на щеках. Маня Струева, «премьерша от шалостей» 4-го класса, по общему отзыву пансиона.
– Идут! Идут! – выскакивая откуда-то из-за двери следом за Маней, в голос кричала невысокая, плечистая, ширококостная брюнетка с некрасивым лицом калмыцкого типа и резко обозначенными монгольскими скулами.
Черные узенькие монгольские же глазки Зюнгейки Карач так и сверкали, так и искрились неисчерпаемым источником любопытства, а широкий рот растягивался чуть не до ушей, обнажая в улыбке ослепительно белые зубы.
– Идут! Идут! – вопила она истошным голосом, пулей влетая в класс.
– Молчи, Зюнгейка, не кричи. Опять неприятности будут. Я дежурная и должна останавливать вас всех.
Не успела Таня Глухова договорить своей фразы, как на пороге класса появилась Ия в сопровождении Магдалины Осиповны.
– Милые мои девочки, – начала своим слабым глухим голосом Вершинина, – я привела к вам вашу новую наставницу Ию Аркадьевну Басланову, которая заступит мое место. Вы видите, какая она молоденькая, какая милая, – со своей обаятельной улыбкой добавила Магдалина Осиповна, – и ей будет нелегко справиться с таким шумным, шаловливым народцем. Но у каждой из вас, я это знаю твердо, бьется в груди чуткое, восприимчивое сердечко, и вы должны помочь вашей новой классной даме своим добрым отношением к ней. Ведь Ия Аркадьевна сама окончила институт только этой весною, и, следовательно, ей гораздо доступнее, нежели другой пожилой наставнице, все ваши юные переживания и интересы. Она в этом отношении гораздо более подходит к вам, нежели я, и…
– Нет, – неожиданно послышался чей-то резкий голос из толпы воспитанниц, – нет, вас нам никто не заменит, и никто не может более вас подойти к нам.
И девочка, несколько минут тому назад возмущавшаяся несправедливостью географа Лепешки, поставившего ей единицу, выступила вперед и вызывающе уставилась в лицо Ии дерзкими синими глазами.
– Перестань, Шура, – тихо остановила ее смутившаяся Магдалина Осиповна, – разве можно так говорить?
– А разве нельзя говорить правду? Ведь m-elle Басланова сама отлично сознает, что она не может быть нам особенно желанной уже по одному тому, что является вашей заместительницей! – И новый взгляд, еще более вызывающий, с легкой примесью насмешки, полетел по адресу Ии.
Последняя стойко выдержала его.
– Так похвально, что вы любите вашу уважаемую наставницу, – произнесла спокойным голосом Ия, переходя взглядом с одного лица на другое толпившихся вокруг нее и ее спутницы пансионерок, – и мне остается только радоваться, что я буду иметь дело с такими чуткими и привязчивыми натурами, – скрепляя улыбкой свои слова, заключила она.
– Старайтесь привыкать скорее к Ие Аркадьевне, – продолжала снова Вершинина, – через неделю я уеду…
– Через неделю?.. Уже? Так скоро? Но это невозможно! – послышались испуганные голоса.
– Магдалиночка, ангел, солнышко, божество, Аллах мой!
И черненькая Зюнгейка, со свойственною ей одной стремительностью, энергично растолкала подруг и упала к ногам Вершининой, обвивая смуглыми руками ее колени.
– Что ты! Что ты, Карач! – почти испуганно вскричала молодая наставница.
– Нет, нет, не мешайте мне, вы – Аллах мой, вы ангел его садов, вы моя жизнь! – страстно сорвалось с губ юной башкирки, и она покрывала поцелуями и слезами платье и руки Вершининой.
За смуглой Зюнгейкой заплакали и другие. Потянулись за носовыми платками в карманы дрожащие руки. Послышались всхлипывания, сморканье, прерывающийся от волнения шепот.
– Не уезжайте от нас, дорогая, милая, солнышко наше, мы так любим вас! – слышались взволнованные вздрагивающие голоса.
Магдалина Осиповна совсем растерялась. Сильные руки Зюнгейки обнимали ее дрожащие колени так крепко, что молодая девушка, колеблемая этим энергичным объятием, едва могла устоять на ногах.
Маленькая Маня Струева, казавшаяся восьмилетним ребенком благодаря своему крошечному росту, успела принести стул, вскочить на него позади Магдалины Осиповны и, обняв ее шею руками, осыпала непрерывными поцелуями черную, гладко причесанную голову классной наставницы. Кто-то схватил одну косу общей любимицы и тянул ее к себе, стараясь достать до нее губами. Другою косою завладела Шура Августова и нежно проводила концом ее по своему разгоревшемуся лицу.
– Милые мои девочки… славные мои… малютки мои… Ну как я вас оставлю… как покину вас? Ия Аркадьевна, будьте к ним добры, вы видите, что за чуткие, что за драгоценные сердца у этих детей, – обращаясь к своей заместительнице, едва найдя в себе силы, произнесла Вершинина и вдруг сильно и продолжительно закашлялась от подступивших к ее горлу рыданий.
Теперь, задыхавшаяся в остром пароксизме волнения, Магдалина Осиповна вся дрожала, как лист. Ее ноги подкашивались, плечи вздрагивали. А кругом нее теснились плачущие девочки, еще больше усиливавшие ее волнение своими слезами.
Ия была единственным спокойным человеком среди этой так элегически настроенной толпы. И как всегда трезвая и здоровая по натуре, враг сентиментальностей и всяких бесполезных волнений, она, возвысив голос, обратилась к окружающим ее воспитанницам:
– Ну, дети, довольно! Вы видите, как ваши слезы вредно действуют на вашу наставницу, как нервируют ее… Перестаньте же плакать. Магдалине Осиповне и так нелегко расставаться с вами. Не надо же усугублять ее горе. Иногда приходится сдерживать себя, стараться не показывать своего волнения, когда это является во вред другому. Магдалина Осиповна, голубушка, вам нехорошо? Разрешите напоить вас водою. Может быть, вы пройдете отдохнуть немного? Я вас отведу.
И, энергично взяв под руку Вершинину, Ия вывела ее из кружка толпившихся воспитанниц и повела в коридор.
Лишь только обе девушки скрылись за дверью, слезы пансионерок прекратились сами собой… Мало-помалу затихли всхлипывания, попрятались платки, исчезая в карманах коричневых форменных платьев. Но потребность вылить так или иначе накопившуюся боль и горечь еще не миновала у девочек.
– Вот так штучка, нечего сказать! – первая, приходя в себя, произнесла недовольным голосом Маня Струева. – Чуткости ни на волос, то есть ни-ни… Мы плачем по Магдалиночке нашей, а она нотации, видите ли, читает.
– Идол бесчувственный! – всхлипывая, выпалила башкирка.
– Из молодых да ранняя! – вставила Шура Августова.
– Да неужели же ей, mesdames, только семнадцать лет? – прозвучал чей-то удивленный голос.
– А вы заметили, какие у нее губы? Злые, тонкие, и улыбается она как-то странно.
– А все-таки она прехорошенькая… Этого отнять нельзя.
– Ну вот еще! Ничего хорошего нет абсолютно.
– Волосы ничего себе еще. А глаза, как у змеи, так и жалят насквозь.
– Ведьма она! Ненавижу таких. Воображаю, как нам легко будет с нею после ангела нашего Магдалины Осиповны!
– Mesdames, слушайте: в память Магдалиночки все мы обязаны игнорировать эту противную, холодную Басланову. Совершенно не сближаться с нею. И первая, кто будет нежничать с нею, – изменит нашей бедной дорогой Магдалиночке… – пылко заключила Шура.
– Августова, ступай сюда к Зюнгейке. Зюнгейка хочет целовать тебя за такие слова, – и непосредственная, порывистая башкирка бросилась на шею Шуре.
– И так, mesdames, помните, первая из нас, пожелавшая войти в дружеские отношения с этой черствой, сухой Баслановой, становится врагом класса. Все ли поняли меня? – И Маня Струева энергично тряхнула своей всегда растрепанной головкой.
– А я, представь себе, Струева, не поняла тебя, ни тебя, ни твоих единомышленников, – произнесла высокая, худая девушка в очках, казавшаяся много старше ее четырнадцатилетнего возраста Надя Копорьева, дочь инспектора классов частного пансиона Кубанской, – представьте, не могу и не хочу вас понять. Чем заслужила такое отношение с вашей стороны такая классная дама?
– Копорьева, что с тобою? Как ты можешь идти одна против класса? Ведь это измена Магдалиночке! Заступаясь за эту противную Басланову, ты доказываешь только то, что никогда не любила и не любишь нашего ангела Вершинину, – послышались протестующие голоса.
– Ничего подобного это не доказывает, mesdames, – спокойно проговорила Надя, и ее карие близорукие глаза блеснули под стеклами очков. – Нельзя обвинять человека, строя свои обвинения на одной внешности обвиняемой.
– Обвинения, обвиняемая, Философия Ивановна и всякие мудрые разглагольствования, – закричала со смехом Маня, – как ты можешь пускаться в такие скучные рассуждения, Копорьева? И откуда это берется у тебя, профессорша ты и ораторша хоть куда!
– А по-моему, Копорьева совершенно права, и вы все поступаете довольно-таки неостроумно тем, что, не узнав хорошенько человека, сразу объявляете ему войну.
И очень бледная, болезненного вида девочка с короткой косичкой и нервным лицом, на котором выделялись своим упорным и совершенно не детским взглядом светлые выпуклые глаза, выступила вперед. Это была племянница одного известного государственного деятеля и сановника, девочка, непрерывно менявшая учебные заведения столицы, так как она не была в состоянии удержаться подолгу ни в одном из них.
Ева Ларская, ленивая и беспечная по натуре, избалованная до последней степени благодаря своей болезненности, а главное – высокому положению своего дяди, была и здесь, в пансионе Кубанской, на исключительном счету.
Она из свойственного ее натуре упрямства всегда старалась быть не солидарной со своими товарками и оставалась при «особом мнении», как о ней говорили, во всех предприятиях и затеях. Взбалмошная и экстравагантная, кумир семьи, сделавшей ее таковою, Ева любила оригинальность, любила слыть особенной, тем более, что и в пансионе с нею носились не менее, чем дома. Она была любимицей дяди-сановника, игравшего большую роль среди женских гимназий, и многое, что не простилось бы другой воспитаннице, прощалось начальством Еве Ларской.
В классе она не дружила ни с кем. Надменная, гордая девочка считала других воспитанниц ниже себя по положению. И воспитанницы в свою очередь недолюбливали Еву. Ее прозвали в насмешку «сановницей». Но эта кличка не обижала, по-видимому, девочку, напротив, она принимала ее как должную дань.
Ей нравилась одна только Маня Струева, веселая, жизнерадостная, остроумная тринадцатилетняя девочка, казавшаяся малюткой благодаря своему крошечному росту.
Впрочем, Маню, добрую и веселую проказницу, любил весь пансион. Ее шалости были так же невинны, как были невинны ее светлые голубые глазки.
Сейчас она выбежала вперед, очутилась в центре кружка своих подруг-одноклассниц и быстро, быстро заговорила:
– Конечно, Ева по-своему права… и Надя Копорьева тоже… Нельзя презирать Басланову за то только, что у нее строгие глаза, холодное лицо и что она является заместительницей Магдалиночки. Ведь Магдалина Осиповна должна была бы уйти все равно от нас… И нам дали бы другую классную даму… Но… но… вы видели, как смотрела на нас эта строгая девица? Каким великолепным взглядом высокомерного презрения окидывала она всех нас, пока мы ревели тут все, как белуги, оплакивая нашего кроткого ангела? И этого взгляда я ей не прощу во веки веков. Аминь! – заключила Маня, потрясая для чего-то своими крошечными кулачками.
– И я!
– И я также!
– И я! Все мы! Все мы! – послышались отовсюду волнующиеся громкие голоса.
– Не говорите за всех, дети мои! – произнесли бледные бескровные губки Евы. – Я, например, не только не собираюсь не прощать чего бы то ни было m-elle Баслановой, но напротив того, хочу быть ее покровительницей и защитницей. И ты, Надя, надеюсь, тоже?
– Да, да, – подтвердила высокая девочка в очках.
– Профессорша и сановница заключили трогательный alliance (союз), – смеясь звонко, выкрикивала маленькая Струева. – Vive la наука! Vive la аристократия! Мира, как это будет по-французски – переведи!
– Оставьте меня в покое, или вы не знаете, что я всегда держу нейтралитет, – отвечала спокойная симпатичная брюнетка Мира Мордвинова.
– Mesdames, батюшка идет! По местам! – кричала, надрываясь, дежурная Таня Глухова И почти в тот же миг на пороге класса появился молодой белокурый священник с лицом аскета, в лиловой рясе и с академическим значком на груди.
Вместе с ним в отделение четвертого класса вошла Ия. Девушка успела успокоить Магдалину Осиповну, уложить ее в постель и теперь, вернувшись в класс, заняла предназначенное ей место классной дамы за маленьким столиком у окна.
Пока отец Евгений вызывал пансионерок, прослушивал их ответы и объяснял заданное к следующему уроку Закона Божия, Ия могла, хотя бы с внешней стороны, познакомиться со своими будущими воспитанницами.
Ее зоркие, проницательные глаза самым подробным образом изучали сидевших за партами девочек.
Их было двадцать человек. И все эти двадцать, за малым разве исключением, отвечали новой наставнице довольно недоброжелательными взглядами. В глазах некоторых воспитанниц Ия прочла как будто даже какую-то затаенную угрозу. У иных – насмешку. Некоторые из пансионерок смотрели на нее с откровенным вызовом. Другие с любопытством. Но Ия не смутилась. По крайней мере, ничем не выдала своего смущения. Только темные брови ее нахмурились, а серые, «строгие», как их называли пансионерки, глаза, встретив чей-нибудь чересчур откровенно неприязненный взгляд, становились еще строже.
Легкий, чуть заметный вздох вылетел из груди девушки. «Да, нелегко мне здесь будет, – подумала Ия, – слишком очевидно влияние на детей этой мягкой, избаловавшей их бедняжки Вершининой. Придется много потратить энергии и сил, прежде чем удастся исправить то, что посеяла эта невольно навредившая им Магдалина Осиповна, совсем не подходящая к роли воспитательницы и классной дамы».
Так думала Ия, продолжая незаметно наблюдать за своей маленькой паствой.
Первые же шаги ее здесь, в пансионе, не обошлись без инцидента. Отец Евгений объяснял воспитанницам таинство крещения, заданное к следующему уроку. Пансионерки слушали. Но далеко не все слушали с одинаковым вниманием. Шура Августова, вынув из ящика пюпитра узкую полоску канвы, самым спокойным образом вышивала по ней крестиками какие-то замысловатые узоры.
Ия бесшумно поднялась со своего места и приблизилась к Шуре.
– Оставьте вашу работу. Мне кажется, что такое занятие далеко не своевременно на уроке Закона Божия, – спокойно проговорила она.
Лицо Шуры приняло неприязненное выражение. Быстро поднялись на Ию вызывающие, дерзкие глаза.
– А Магдалина Осиповна нам разрешала иногда работать, пока поясняет заданное господин преподаватель, – отвечала резким голосом Августова.
– Магдалина Осиповна была слишком снисходительна к вам, – неосторожно сорвалось с губ Ии, – но это еще не значит, что то, что разрешалось ею, должна позволять вам я.
– Она была ангел! – с многозначительным вздохом произнесла, подчеркивая, Шура.
– Но вашу вышивку вы все-таки спрячьте в стол, – неумолимым тоном заметила Ия и в упор взглянула в устремленные на нее с вызовом глаза девочки. Потом тихо повернулась и медленно и неслышно пошла на свое место.
– Ну и характерец! – зашептала Таня Глухова соседке Шуре.
– Ведьма! – безапелляционно решила сидевшая впереди них Маня Струева.
– Да, жаль Магдалиночку… прошли наши красные дни, – со вздохом роняла Шура, неохотно пряча злополучную вышивку в стол.
Звонок, прозвучавший в эту минуту в коридоре, дал новое направление мыслям воспитанниц.
Урок Закона Божия кончился. Наступало время обеда. Дежурная прочла молитву. Отец Евгений благословил воспитанниц и вышел из класса, столкнувшись в дверях со спешившей в свое отделение Вершининой.
Глаза чахоточной наставницы блестели еще сильнее после недавних слез, а два предательских пятна ярче рдели на ее выдающихся вследствие худобы скулах.