bannerbannerbanner
Большой Джон

Лидия Чарская
Большой Джон

Полная версия

Полная неясного, гнетущего волнения, Лида вернулась на место.

– Душка Вороненок, тебе двенадцать поставили, сама видела! – зашептала ей Рант и незаметно пожала руку своей соседке.

– Поздравляю, Лидуша! Прекрасно ответила! Здорово отрапортовала. Небось, Большой Джон не нарадуется на свою любимицу… И какой сюрприз всем нам, а?! Большой Джон в качестве экзаменатора! – шептала другая соседка, Сима.

Но Лида не слышала поздравлений. Она точно упала с неба на землю.

Суровый, почти враждебный взор Джона преследовал ее и здесь.

«Что с ним? Что случилось? Он должен был бы радоваться, хвалить, одобрить, а он… ни одного вопроса не задал, как другим. И этот взгляд!.. Да что же наконец все это значит?..»

Экзамен математики, продлившийся часа три, показался вечностью для Лиды.

Но вот, наконец, последняя из выпускных спрошена, девочек выводят из залы минут на двадцать, пока идет совещание между экзаменаторами и ассистентами, и снова приводят для оглашения полученных отметок.

– Воронской двенадцать, – слышит Лида, но она почти не рада высшему баллу.

Большой Джон, недовольный ею друг, вот кто занял теперь мысли девочки.

А Большой Джон, сделав общий полупоклон, спешно направился между рядами институток к выходу из зала.

«Большой Джон уходит! Уходит такой чужой, строгий и далекий!.. Нет!.. Нет!.. Нельзя его отпустить так! Надо выяснить все, во что бы то ни стало…» – Лида, нарушая все правила институтских традиций, выскакивает из залы и несется вслед за Большим Джоном.

Широко шагая своими длинными ногами, он идет далеко впереди. Вот он завернул за угол и должно быть уже спускается с лестницы.

Так и есть… Сейчас он спустится, и ей уже не догнать его…

– Большой Джон, остановитесь!..

Этот крик – крик боли, страха и мольбы вырывается из самых недр маленького сердца. Он достигает ушей большого, крупно шагающего человека. Большой Джон останавливается в самом низу лестницы, на последних ступеньках.

– Большой Джон, что случилось?.. Да говорите же, говорите!

– Маленькая русалочка, – говорит Большой Джон все тем же чужим, незнакомым голосом, – я узнал сейчас от моего товарища, что ваша классная дама, госпожа Фюрст, вышла в отставку по вине своих бывших воспитанниц. Вы не послушались меня, несмотря на то, что я советовал и просил во что бы то ни стало помешать этому. Она была сильно больна вследствие нервного потрясения… и теперь… теперь…

– Теперь ей лучше, Большой Джон? Я видела еще недавно Карлушу, ее маленького племянника, и он сказал, что теперь…

– Теперь она умирает.

ГЛАВА 7
В грозовую ночь на последней аллее. – У «шпионки». – Больной Фриц. – Последний экзамен. – Два сюрприза

Весь день было душно. Зной опутал, как огромный паук, город, деревья, скверы. К вечеру разыгралась гроза, оглушительная, несущая, казалось, гибель…

Огнедышащие молнии разрезали небо. Громовые раскаты сотрясали здание.

Заперли окна, двери, трубы. Девочек раньше времени отвели в дортуары и велели ложиться спать. Дежурная Медникова, уложив выпускных, скрылась, торопливо крестясь тайком. Она боялась грозы. Боялись и девять десятых всего института. Все легли, но никто не мог уснуть.

Из дортуаров младших неслись истерические крики и всхлипывания. В «выпускном» дортуаре, на крайнем окне, держась за оконную раму, стояла Сима Эльская. Она звучно декламировала:

 
Люблю грозу в начале мая,
Когда весенний первый гром,
Как бы резвяся и играя,
Грохочет в небе голубом…
 

Оглушительный раскат грома прервал ее. Молния золотисто-огненной змеею проскользнула где-то близко-близко.

– Отойди от окна, Волька, тебя убьет! – взвизгнула Малявка и полезла головой под подушку.

Перед киотом стояла Карская и один за другим отбивала земные поклоны.

– Свят, свят, свят, Господь Саваоф!

В другом углу Пантарова-первая кричала:

– Если нас убьет грозою, как вы думаете, mesdam'очки, будет плакать Чудицкий?

Рант носилась подобно мотыльку по дортуару.

– Не бойтесь, не бойтесь, душки! – говорила она. – Если умрем, то все умрем сразу, молодые, цветущие… Хорошо!.. Невесты Христовы! Все до одной! И экзаменов держать не надо. И протоплазма не срежет никого… Умрем до физики, душки!.. Хорошо!..

– Рант, противная, не смей предсказывать! Тьфу… тьфу… тьфу!.. – рыдала и отплевывалась в одно и то же время Додошка. – Умирай одна, если тебе так нравится. Ты и так «обреченная», а я не хочу, не хочу, не хочу!

– Додошка, на том свете пирожных-то не дадут, а?.. Ясно, как шоколад! – повернулась к ней Сима.

– Отстань! Все отстаньте! Ай! Ай! Ай!.. – взвизгнула Даурская, потому что в этот миг золотая игла молнии снова осветила спальню. Зажав уши и плотно сомкнув глаза, Додошка бросилась ничком на кровать.

– Свят! свят! свят! – снова залепетала в своем углу Карская.

– Боже! глупые какие! Грозы боятся. Посмотрели бы, какие грозы на Кавказе бывают, – говорила Черкешенка.

Она сидела на кровати Лиды.

Воронская, притихшая, лежала на своей постели, прикрытая теплым байковым платком. На все вопросы Черкешенки Лида отвечала молчанием.

Елена терялась в догадках. О том, что Воронская боится грозы, Черкешенка не могла и подумать. Бесстрашие и мальчишеская удаль Лиды были хорошо известны всему институту.

«Да что же, наконец, случилось с нею?» – задавала себе вопрос Елена и не могла найти ответа.

Веселая, смелая, немного дерзкая, Лида всегда была особенно мила и дорога ей, Гордской. Нравились в ней ее бесшабашная удаль, ее шалости, ее прямота и те особенные взгляды на вопросы чести, каким следовала Воронская. И каждый раз, когда серые глаза Лиды туманились, а стриженая головка клонилась долу под бременем отягощавшей ее невзгоды, Черкешенка пытливо заглядывала ей в лицо, а сердце южаночки сжималось от боли за ее любимого «Вороненка».

Но никогда Лида Воронская не казалась Елене такой несчастной, почти жалкой.

– Лидок, Вороненочек, мальчишечка ты мой милый, что с тобой?.. Скажи, поделись своим горем, легче тебе будет…

Лида молча вскинула на нее глаза. И в этом взгляде Черкешенка прочла столько невыразимого горя, что невольно отшатнулась.

– Уйди!.. Оставь!.. Не надо тебя!.. Никого не надо…

Лицо Черкешенки исказилось ужасом.

– Что с тобой, Лида? Что ты?

– Фюрст умирает!.. Умирает из-за нас, из-за меня!.. Я убила ее своим поступком!.. Убила ее!.. – крикнула Лида и, растолкав подруг, выбежала из спальни.

Темнота окутала длинные коридоры, огромную залу, просторную библиотеку, классы и столовую, словом – все здание. Подсвечники звенели в запертой церкви при каждом громовом ударе, и этот звук казался сверхъестественным и страшным в ночной час. Темнота прорезывалась яркими вспышками молний, и громовые удары потрясали здание.

Лида мчалась по коридорам и лестнице, по нижней площадке, мимо швейцарской и «мертвецкой» – небольшой террасы-комнатки, похожей на часовню, где ставили гробы редко умиравших в институте воспитанниц.

Вот и стеклянная дверь. За нею крыльцо, лестница, спускающаяся в сад.

Что, если она окажется запертою?

Но нет, слава Богу, вход в сад закрыт только на задвижку. Очевидно, никому и в голову не пришло запереть дверь на ключ. Кто захочет выйти в сад в такую ужасную погоду?

Мысли Лиды несутся с поразительной быстротой… Что ей надо здесь? Зачем она сюда прибежала? Но этот вопрос она задает себе лишь на секунду. В следующую же секунду он уже решен.

Фюрст умирает из-за нее. Она, Лидия Воронская, виновница ее смерти. Она убийца. Нужно искупление, надо во что бы то ни стало пожертвовать собою. Надо предложить себя, свою жизнь взамен жизни фрейлейн, столь необходимой ее бедным маленьким племянникам и ее несчастной сестре. И Верховное Существо рассудит, решит. Господь всесилен и справедлив, и она, Лида, знает это. Если она заслужила, пусть молния убьет ее, Лиду, но только пусть не умирает Мина Карловна.

Рванув что было силы стеклянную дверь, Воронская стремглав сбегает с лестницы и несется через садовую «крокетную» площадку туда, в дальнюю аллею, где темно и жутко, где глухо шумят деревья и где белеет чуть заметная каменная плита.

«Протоплазма говорил на физическом уроке, что дерево хорошо притягивает молнию, – думает Лида, – и если я встану под деревом, молния ударит в него, и я умру… И я готова умереть, только, только, Господи, спаси фрейлейн от смерти… Сохрани ее жизнь, дорогой Господи, прекрасный, милостивый, добрый… Ах!»

Удар грома ухнул со всею силой. Он раскатился по всему саду, сотрясая, казалось, весь огромный мир.

Одновременно блеснула молния, стало светло на миг, как днем, в огромном старом саду. Лида осенила себя торопливо крестным знамением. И снова потемнело, словно осенней ночью.

Тем же быстрым бегом Воронская достигла последней аллеи. Здесь стояла высокая старая липа, уже расщепленная когда-то грозою. В трех шагах от нее находилась плита святой Агнии.

Ветви липы раскинулись шатром над воображаемой могилой легендарной монахини. В эту легенду о святой Агнии Лида не верила и смеялась, когда подруги рассказывали о ней. И не для святой Агнии, но ради того, чтобы получить душевный покой, прибежала сюда девочка. Она считала себя преступницей с той минуты, когда Большой Джон открыл ей печальную новость. А всякое преступление, по мнению Лиды, должно быть искуплено. И со свойственной ей горячностью, пылкая во всем, необузданная девочка в страстном порыве охватившего ее отчаяния взамен умирающей Фюрст предлагала взять ее собственную юную жизнь. В ту самую минуту, когда Черкешенка допытывалась там, в дортуаре, о причине мрачного отчаяния, охватившего ее подругу, эта мысль явилась в душе Лиды и ярким светом озарила ее.

Не теряя ни минуты, она опускается на колени, на горячую, всю словно насыщенную электричеством землю.

 

– Господи!.. Возьми мою жизнь! Убей меня молнией!.. И спаси ее… спаси ее… если можно!..

Новый удар грома заставил ее поднять голову. Жуткий ослепительный свет озарил сад. Лида взглянула в конец далекой, змейкой вьющейся аллеи и вскрикнула от неожиданности.

Высокая, во все черное одетая, фигура, казавшаяся огромной при ослепительной вспышке молнии, медленно подвигалась по направлению к ней.

– Кто это?.. Агния?.. Призрак?.. Но ведь Агния легенда, предание, и призраки не приходят к нам!.. – терялась она в догадках.

Вот фигура почти поравнялась с плитою. Послышалось ее свистящее дыхание.

Молния вспыхнула снова и озарила ее с головы до ног.

– Maman!

– Воронская!

Эти два крика слились в один.

Одновременно баронесса-начальница (черная высокая фигура оказалась ею, одетой в просторный темный капот, с обмотанной черным шарфом головой) и выпускная «первая» узнали друг друга.

Лида поняла сразу, что значила эта ужасная одышка. Maman страдала астмой и в минуты припадка астматического удушья находила единственное от нее спасение, выходя на воздух в сад. Присутствие ее ночью в последней аллее объяснялось, таким образом, очень просто, но присутствие здесь Воронской для начальницы казалось совсем необъяснимым.

– Каким образом ты… – начала было она, с трудом переводя дыхание.

Но Лида, не дав баронессе окончить, быстро схватила руки начальницы, спрятала в них свое пылающее лицо и глухо произнесла:

– О, я хотела умереть!.. Я не могу… я не стою жизни, когда она, она умирает из-за меня… из-за нас!.. Господи, если бы молния убила меня, я бы была теперь такой счастливой, не мучилась, не страдала… О, maman, если бы вы знали только!.. Голубушка, maman, какая это тоска, какая мука!.. – заключила свою речь с страстным отчаянием бедная девочка.

Должно быть, много затаенного горя уловило в этом возгласе чуткое сердце начальницы.

– Что с тобой, девочка?.. Что с тобой?.. – произнесла баронесса, обвила плечи девочки и усадила ее на садовую скамью. – Расскажи все, все, что случилось… Или нет – плачь, плачь, лучше выплачься прежде всего, бедняжка. Тебе будет легче. Такое состояние должно разрешиться слезами.

Все было поведано: и история с Фюрст, и нарушение совета Большого Джона, по вине ее, Лиды, ее – преступницы, одной виновницы всего, всего.

– И вот, когда я узнала о том, что смерть грозит фрейлейн, я прибежала сюда… я сама захотела умереть, – заключила она свою исповедь.

Рука баронессы легла ей на плечо.

– Бедное дитя, я не хочу говорить о великом грехе желания себе смерти и гибели. Не буду говорить и о горе твоих родителей, если бы они потеряли тебя. Господь бы не попустил совершиться твоему неразумному желанию. И твоя смерть не могла бы принести искупления ни в каком случае. Но дело не в этом. Твой поступок – детский порыв и безумие. Твоя совесть может найти себе покой иным путем… Я была у фрейлейн Фюрст сегодня. Ей, правда, очень худо, она при смерти. Твой друг, monsieur Вилькинг, не обманул тебя. Но все в руках Божиих, и бывает так, что серьезно больные и умирающие поднимаются на ноги, выздоравливают – по Его святой воле. Завтра я еду снова к Мине Карловне и возьму тебя с собой. Ты будешь помогать ухаживать за ней ее сестре, и, кто знает, может быть, успокоится немного твоя измученная совесть, когда ты, если не словом, то действием испросишь прощение у той, которую ты так жестоко обидела… Неправда ли, ты поедешь к ней?..

* * *

– Остановись, Иван, у серого дома.

Баронесса захлопнула крошечную форточку, проделанную в передней части кареты и снова откинулась на сиденье, мельком взглянув на свою спутницу.

Лида в своей скромной форменной фетровой шляпе и в темном драповом зеленом пальто казалась очень встревоженной.

Всю ночь напролет девочка не смыкала глаз, и с самого утра она дежурила у дверей начальницы.

Кучер распахнул дверцу кареты и осторожно высадил начальницу и ее юную спутницу.

Сиявшее так весело с утра солнце теперь скрылось. Тучи снова собрались на потемневшем небе, и крупные редкие капли дождя зашлепали на мостовую.

Вслед за maman Лида прошла в какие-то ворота, миновала узкий двор, заваленный наполовину дровами и всяким хламом, и стала подниматься по грязной лестнице с кривыми ступенями.

Добравшись до пятого этажа, они повернули на маленькую площадку, добрую треть которой занимала полуразвалившаяся корзина, доверху наполненная глыбами льда. Одна глыба лежала на каменном полу площадки. Сидевшая перед ней на корточках белокурая девушка отбивала куски льда большим кухонным ножом. При виде прибывших девушка быстро вскочила на ноги и начала спешно вытирать багровые от холодного льда руки о синий клетчатый передник.

– Здравствуйте, Лина, милая моя, – ласково произнесла баронесса и, наклонившись к девушке, поцеловала ее в лоб. – Как здоровье тети? Лучше ли ей?

Та всплеснула руками, быстрым движением поднесла их к лицу и тихо, жалобно заплакала.

Этот тихий, жалобный, словно детский плач отозвался мучительным отзвуком в сердце Лиды.

«Ей худо… Она умирает… О, Господи, помоги ей!»

Словно чувствуя, что происходит с ней, баронесса положила руку на плечо девочки.

Они очутились, в маленькой, удивительно чистенькой комнате.

У окна стояло старое потертое кожаное кресло, и в нем сидел, согнувшись в три погибели, уродец со старческим лицом, с темными, злыми глазами, с изогнутой колесом спиной, с синими губами и безжизненно повисшими ногами.

– Не бойтесь! Это братец Фриц. Он неизлечимо болен, – услышала Лида и тут только увидела маленькую, лет одиннадцати, девочку, свернувшуюся у ног больного и искавшую что-то в целом ворохе гаруса и разноцветных лоскутков.

– Здравствуй, Мария, – кивнула баронесса девочке, – вот я привезла мою воспитанницу, Лиду. Она хочет помогать ухаживать за вашей тетей.

Маленький уродец, спокойно сидевший до сих пор в кресле, вдруг неожиданно заволновался, захрипел и замахал руками. Изо рта его рвались звуки, неумело слагавшиеся в слова. Угрюмые, дико вытаращенные глаза уставились прямо в лицо Лиды.

– Уйди!.. Убирайся!.. Чужая!.. Злая!.. Не хочу!.. Тетю они убили!., мою тетю!.. Убирайся отсюда вон!.. Буду кусаться, буду, буду!..

Воронская в ужасе закрыла лицо руками и прижалась к начальнице.

Когда она снова взглянула, между ней и уродцем стоял знакомый мальчик с белокурыми локонами.

– Здравствуй! – протягивая руку, произнес Карлуша, тот самый, с которым так неожиданно встретилась перед исповедью Лида в комнате Фюрст. – Здравствуй и ты, – обратился он к начальнице института, и, нимало не смущаясь, протянул руку ей. – Это хорошо, что вы приехали, вы поможете маме. Она устала, не спала столько ночей… И Лина устала, ведь ей надо постоянно колоть лед для пузыря и бегать за лекарством… А ты зачем напугал тетю?.. – сказал он уродцу и пристально, не по детски серьезно заглянул ему в глаза. – Не смей капризничать, Фриц!.. Не смей беспокоить больную тетю, а то я, твой братишка Карлуша, перестану любить тебя.

Что-то осмысленное зажглось в озлобленных, мрачно горящих глазах уродца.

– Не буду… не буду… – срывалось несвязными звуками с его губ, – не сердись только… не разлюби Фрица… пожалуйста, не разлюби… Фриц калека… Фриц несчастный навсегда… – прибавил он, неожиданно разражаясь жалобным плачем.

– Не разлюблю… – произнес Карлуша и, поднявшись на цыпочки, коснулся губами несоразмерно большой головы уродца.

По лицу несчастного Фрица проползла блаженная улыбка. Очевидно, этот маленький светлокудрый Карлуша являлся ангелом-утешителем, светлым лучом солнца среди жалкого прозябания несчастного калеки-брата…

На пороге кухни показалась худая, высокая женщина с заплаканными глазами, очень бедно одетая и отдаленно напоминавшая кого-то Лиде. Она бросилась к начальнице, от нее к Воронской и заговорила:

– Благодарю… о, благодарю… что приехали к нам!.. Моя бедная Мина!.. О… она так плоха, бедняжка!.. Сегодня был господин пастор и не мог ее напутствовать даже… Очень, очень плоха… Благодарю, благодарю вас, что навестили, баронесса, благодетельница наша, и вы, ангелочек барышня…

И прежде нежели Лида успела отдернуть руку, заплаканная женщина поднесла ее к своим губам.

Горячий поцелуй и упавшая чужая слеза словно обожгли Лиду. Она удержалась с трудом, чтобы не крикнуть:

«О, не делайте этого!.. Если бы вы знали, кто перед вами!.. Я погубила вашу сестру, я ее убийца…»

Но словно невидимые путы легли на губы девочки, не давая ей говорить.

– Был доктор сегодня? – тихо осведомилась баронесса у хозяйки этого убогого жилья.

– Доктор был рано утром и еще приедет вечером… Сегодня роковая ночь, сегодня перелом болезни, и наша Мина или выздоровеет, или…

Несчастная женщина не договорила, закрыла лицо руками и зарыдала. За нею заплакала Мария, зарыв лицо в лежащую перед нею груду лоскутков.

Калека Фриц, видя слезы матери и сестры, заныл громко:

– Га-га-га… Тетя Мина…

– Молчи, а то я уйду сейчас, и ты меня никогда не увидишь, – прикрикнул на него Карлуша, потом подошел к матери, встал на цыпочки, дотянулся до ее лица и с трудом оторвал от него залитые слезами руки.

– Не надо плакать, мама… Господин пастор сказал: «На все воля Божия»… Или ты не слышала этого?.. А теперь ложись спать, мама, а я и Марихен займем Фрица, чтобы он не кричал. Каролина пойдет в аптеку. А ты, – неожиданно сказал он Лиде, – ты пойдешь посидеть с тетей Минхен… И ты тоже… – тоном, не допускающим возражений, обратился он к баронессе. Сделав им знак следовать за собою, он вышел из кухни, служившей, впрочем, столовой и гостиной.

Они миновали крошечный коридорчик, за ним темную комнату, где стояли кровати обоих мальчиков, и очутились в небольшом помещении, с завешанным темным платком окошком. Тяжелый запах камфоры, мускуса и еще чего-то заставил Лиду остановиться на пороге.

– Вам дурно?.. Хотите воды?.. Это у вас с непривычки… – услышала она нежный голос и, открыв глаза, увидела белокурую Каролину.

Девочка стояла у постели больной.

В этой изможденной, сильно постаревшей женщине трудно было узнать фрейлейн Фюрст.

И опять сердце Лиды сжалось мучительной болью.

«Вот что ты сделала, полюбуйся на дело рук твоих».

Она вынуждена была сесть в подставленное ей Каролиной кресло, стоявшее около постели. В другое кресло, у изголовья больной, опустилась баронесса.

Начальница подозвала Каролину и долго беседовала с нею. Потом вынула портмоне из кармана и отдала его девушке.

– Купите все необходимое… И не экономьте, Бога ради…

Каролина отвечала чуть слышно:

– О, вы так добры!.. Господь благословит вас… Но деньги у меня еще есть… ваши деньги… от вчерашнего остались… и прежние еще…

А Лида не отводила взора от больной. Невыносимые терзания наполняли ее душу. Внутренний голос говорил:

«Любуйся… смотри, что ты наделала. Кормилицу семьи своей выходкой до чего довела ты, гадкая, скверная… Казнись же, казнись теперь, всегда, всю жизнь»…

Временами Лиде кажется, что она спит и видит все это во сне.

Лида видит белокурую Лину, с нежной настойчивостью заставляющую ее выпить чашку бульона, видит незнакомого господина, вполголоса разговаривающего с maman. Она догадывается, что это доктор. Доктор говорит:

– Случай довольно трудный. Восемьдесят процентов за смертельный исход. У больной воспаление мозговых оболочек на почве нервного потрясения. Конечно, бывают и счастливые исходы, но это редкость. И в данном случае выздоровление почти немыслимо – больная слишком обессилена. А впрочем, врач должен до последней минуты оспаривать жертву, намеченную смертью. Если бы больная уснула крепким сном в эту ночь кризиса, спасение, вероятно, могло бы быть.

Доктор замялся немного и потом совсем уже неожиданно заключил:

– А если удастся спасти больную, тогда необходимо отправить ее куда-нибудь на юг до полного исцеления.

– Да, да, надо сделать все возможное, – слышит Лида как сквозь сон голос баронессы.

Снова колючими тисками сжимается сердце, и она молит:

«Боже великий и милосердный!.. Спаси ее!.. Спаси!.. И я буду другая!.. Я исправлюсь, Господи, исправлюсь совсем!»

…Когда через некоторое время Лида открыла глаза, maman стояла подле Лиды и ласково, кротко говорила ей:

– Господь услышал наши молитвы. Она будет жить… Она выздоровеет…

* * *

Уже экзамен русского языка был в самом разгаре, уже свои и чужие ассистенты успели вызвать добрые два десятка воспитанниц, а занимающая председательское место «Кочерга» успела несколько раз остановить колким замечанием ту или другую девочку, а ни самой maman, ни одной из лучших учениц по русской словесности не было в зале. Выпускные сидели, как на иголках. В замкнутый девичий мирок успела проникнуть новость: «„шпионка“ при смерти, и maman с Воронской целые сутки дежурят у ее постели».

 

Девочки-подруги волновались. Всем была известна ночная драма, все знали, что maman «накрыла» Лиду у плиты святой Агнии и привела в дортуар, с тем, чтобы на другое утро везти ее к умирающей Фюрст.

Эта Фюрст лежала камнем на совести впечатлительных девочек.

«Если Фюрст умрет – вина наша».

И притихшие выпускные то и дело поглядывали на дверь, в чаянии увидеть Лиду и расспросить поскорее обо всем.

А экзамен шел своим чередом. Черкешенка писала на классной доске заданное ей сочинение: «О романтизме в русской литературе и его последователях».

У зеленого стола стояла Эльская и декламировала отрывок из Шильонского узника.

Идут!.. – вдруг пронесся по зале чуть слышный шепот.

«Кочерга» насторожилась и, подняв палец вверх, зашипела что-то о спокойствии.

– Если она войдет с убитым лицом, значит, все кончено… – прошептала Креолка на ухо Додошке.

Додошка, сосавшая леденец (ей нечего было волноваться за исход экзамена – она уже отвечала и, против обыкновения, довольно сносно), выплюнула его в передник и усиленно закрестилась на образ, тихо шепча:

– Господи, помилуй! Сто поклонов на паперти, если «шпионка» оживет…

– Тссс!.. Они тут…

«Они» действительно уже были здесь: величественная maman и трепещущая стриженая девочка. В усталое личико этой девочки впилось теперь четыре десятка глаз с немым вопросом:

«Умерла?.. Выжила?»

И ответ последовал мгновенно.

«Жива!.. Жива!.. Жива!» – без слов говорили серые глаза Лиды.

Сияющая подошла к зеленому столу Лида.

Ряд знакомых и незнакомых лиц, словно в тумане, замелькал перед нею. Она увидела мягко улыбающееся лицо Чудицкого, его умные глаза, услышала его четкий голос:

– Можно ли экзаменовать госпожу Воронскую?.. Или достаточно одного сочинения на доске?..

И ответ maman:

– Одно сочинение пусть пишет. Ведь она сильна была в году по русскому языку.

Чудицкий покорно склонил голову, встал с экзаменаторского кресла и быстрым шагом направился к доске.

Мелок стучит о черный аспид. На доске остается белый след в виде ровно и четко написанного названия заданной темы.

«Наши воспитатели», – читает Лида.

С минуту Лида стояла неподвижно.

И вдруг зажглось что-то огромное, светлое, праздничное в ее душе.

Лида взяла мелок и уже не выпускала его до тех пор, пока вся черная доска сверху до низу не была исписана крупным, четким, немного детским почерком.

– Готово? – услышала она чей-то знакомый голос.

Она очнулась. Провела рукой по пылающему лицу, по курчавым волосам. И словно кто-то чужой ответил за нее:

– Готово…

Таким странным показался ей самой ее голос.

Чудицкий, maman, Кочерга, Тимаев, ассистенты окружили ее.

Чудицкий читал и, слушая его ровный звучный голос, девочка была близка к обмороку от охватившего ее волнения.

То, что было написано на доске Лидой, было печально, страшно и красиво.

Это была животрепещущая исповедь, искреннее признание измученной детской души.

В кратких словах, в виде письма к подругам, Лида описывала мучения, причиненные жестокой, легкомысленной молодостью учительнице, принужденной все терпеть, все сносить ради насущного хлеба, ради многочисленной семьи. Ее сочинение заканчивалось фразой:

«Сестры, подруги дорогие! Вернуть прошлого нельзя. Оно непоправимо. Но будущее в наших руках. Мы, я в особенности, принесли горе человеку, пострадавшему из-за нас, нашей воспитательнице, и мы должны, я должна поправить это зло… Сестры, подруги, помогите мне! Я видела горе, нищету и убожество там, у нее в доме, я видела исхудалых от голода детей, видела калеку-ребенка, которого нельзя вылечить из-за нищеты, а мы вместо того, чтобы помочь, мы вырвали кусок хлеба из горла у этих несчастных. Виновна я, одна я больше всех, но помогите – одной мне не справиться, не поправить этой беды, этого горя. А помочь надо, помочь надо сейчас, сейчас, сейчас!..»

Экзамен окончился. Прочли баллы. Maman, особенно снисходительная в это утро, вышла, окруженная учительским персоналом.

Пожелав воспитанницам счастливого и успешного продолжения экзаменационных занятий, Чудицкий ушел, простившись со своими ученицами до выпускного бала. Дверь давно закрылась за начальством, а девочки остались на своих местах. Они чувствовали, что сейчас должен разыграться последний акт переживаемой всеми трагедии со «шпионкой».

И предчувствие не обмануло их. Лида подняла руку – и все смолкло.

– Я не могу, не смею навязывать мою вину всем вам… – говорила она прерывисто и звонко. – Виновна я одна… и одна должна помочь… Но моей помощи слишком мало… А там нужда, голод. Мину Карловну надо на юг… Фрица в лечебницу… Белокурой Лине тоже нужно уехать… Мари необходимо отдать в учение… Карлушу в приют… На все это нужны деньги. У нас выпуск… белые платья… подарки… шляпы… Скажем родным, попросим, что не надо ни платьев, ни шляп, ни подарков… Лучше деньги, их мы отдадим Мине Карловне Фюрст, ее сестре, детям… Вот и все, что надо было сказать мне… У вас добрые сердца…

Девочка ловила легкий шепот, поднявшийся в большой зале.

Вот он растет все громче, громче. Слышны отдельные голоса, фразы. Но разобрать трудно.

Вдруг один сильный голос покрыл все остальные, и перед Лидой мелькнуло возбужденное лицо Эльской.

– Слушайте!.. – приставив обе руки рупором ко рту, кричала Сима. – Воронская права. Платья, тряпки, кисейки, ленточки, подарки и прочую чепуху долой… Деньги, положенные нашими родителями на все это, соберем и отправим фрейлейн Фюрст… Не от нас, конечно, а от maman, что ли, или от неизвестного. Она поедет лечиться на эти деньги, поправится, даст Бог, а мы все снимем камень с совести. Спасибо Воронской, что додумалась до этого… Вороненок, ступай сюда… Дай мне пожать твою благородную лапу… А теперь сядем писать к фрейлейн Фюрст коллективное письмо, так, мол, и так, голубушка, простите, мы глупые, злые девчонки и умоляем простить нас и вернуться на службу и занять покинутое место… Мы выходим, а будущие выпускные научатся на нашем примере понимать, как надо ценить и уважать тружеников-людей… Я, девицы несмышленые, первая поднимаю голос за коллективное письмо… Уррра!..

– Ура!.. Письмо фрейлейн!.. Сейчас, сию минуту! – подхватили девочки.

– Выпускные-то как бесчинствуют!.. – заслышав это «ура», пожимали плечами «вторые».

– Уйдут скоро, слава Богу. Много было возни с этим классом, – шипела «кочерга», вертя привычным жестом цепочку от часов.

А выпускные, со смехом кидаясь друг другу в объятия, кричали «ура» и прыгали по стульям.

– Maman идет, тише! – крикнула Рант.

И вмиг все стихло. Девочки живо оправили на себе пелеринки, рукавчики, волосы, выбившиеся из-под прически.

Дверь широко распахнулась.

Девочки, низко приседая, затянули дружным хором:

– Nous avons l'honneur de vous saluer…

– Ошалелые!.. Да это не maman, а швейцар Петр!.. – послышался громкий голос Эльской.

Действительно, вместо величавой фигуры начальницы на пороге залы, широко улыбаясь, стояла едва ли не менее величавая фигура Петра.

– Барышня Воронская, в маленькую приемную пожалуйте. Папаша приехал, – произнес все еще широко улыбающийся красный кардинал.

– Папа-солнышко! – взвизгнула Воронская и, сделав дикий прыжок, опрометью кинулась из залы.

Лида летела, как на крыльях. Летела, раздуваясь парусом, ее белая пелерина, летели русые кольца кудрей и белый, с двумя чернильными кляксами передник, который она не успела переменить, вернувшись от фрейлейн Фюрст.

Стрелой промчалась она через весь верхний коридор и пулей влетела в зеленую маленькую приемную.

– Солнышко!.. Мама-Нэлли!.. – ахнула Лида, и стремительно бросилась в раскрытые объятия.

Высокий, красивый брюнет в полковничьем мундире и тоненькая молодая дама, гладко причесанная, с большими серыми глазами, по очереди обнимали свою девочку.

В добрых, мягких глазах военного и сердечной улыбке молодой женщины было видно столько любви!

А девочка, захлебываясь, рассказывала о пережитых днях, об истории с Фюрст, перевернувшей всю ее душу, о болезни фрейлейн и обо всем, случившемся за время ее разлуки с родными.

– И не надо мне ни платьев, ни подарков, ничего нового к выпуску, – бессвязно закончила свой рассказ девочка. – «Наши» все так решили. Не надо платьев белых и шляп, папочка и мамочка, солнышки вы мои… Не сердитесь, ведь деньги на фрейлейн пойдут. Она так обрадуется, бедная, и оживет… непременно оживет на юге… Ах, солнышко, ах, мамочка, душки вы мои, как все теперь хорошо будет!.. Как хороша теперь жизнь, и как хочется, чтобы всем было радостно и светло, и «нашим», выпускным, и «чужеземкам», «вторым» и «третьим», и «мелюзге», и белокурой Каролине, и Карлуше, и Мине Карловне, особенно ей, и всем, всем…

Рейтинг@Mail.ru