Автор выражает признательность своему другу Геннадию Калашникову, благодаря которому появилось на свет это издание.
© Прыгунов Л., текст, 2018
© Киноконцерн «Мосфильм», кадр из фильма, 2018
© Оформление. ООО «Издательство «Э», 2018
Несколько лет назад Евгений Рейн спросил меня: «Почему бы тебе не написать книгу о Чудакове? Сейчас это весьма загадочная личность, а ты ведь его хорошо знал». С тех пор я всё время, натыкаясь на записки, связанные с Чудаковым, на письма, где он упоминается, на его редкие фотографии и его собственные письма, складывал всё это в отдельную папку и однажды обнаружил, что папка стала довольно объёмной. Вторым толчком к написанию этой книги было печальное известие о его смерти. Третьим, чисто техническим – знакомство с замечательным самарским предпринимателем Александром Макаровым, который вот просто так взял и подарил мне ноутбук (правда, больше года я боялся его открыть). А четвёртым и основным – выход в свет в издательстве «Культурная революция» книги стихов Сергея Чудакова «Колёр локаль», которая вызвала во мне целую бурю эмоций и воспоминаний. Ещё мне очень помогла заметка К. К. Кузьминского о Сергее Чудакове в его антологии современной русской поэзии «У ГОЛУБОЙ ЛАГУНЫ». Привожу её полностью:
«О Чудакове никто ничего не знает. Тем менее я. Куда его пришить – ума не приложу. Знали, что он циник, но это уже факт не биографии, а характера. Знали, наконец, что он печатался в «Синтаксисе». Больше ничего не знали. И на протяжении 17 лет я добавил к этому немногое. Во-первых, Чудаков не возникал; с 62-го года о нём и слуху не было. Были – слухи. Похоже, что он относится к тем поэтам, что начинали в «хрущёвскую», но далеко не пошли (или – почти не пошли. Например – Уфлянд). Чудаков не пошёл никуда. Чудаков, по слухам, так и остался циником. Говорят, его стихи любит Бродский. По сообщению Лифшица, Бродский знает массу Чудакова наизусть. Но пойди, спроси у Бродского!»
И ещё одно упоминание о Чудакове у Кузьминского в другом месте («Поэтическая статистика»): «О Чудакове я говорил. Загадочен и неуловим». Критик Олег Михайлов и сценарист и режиссёр Олег Осетинский называют Чудакова русским Вийоном. Мне кажется, это сходство чисто формальное – положение у Чудакова в Совдепии было безнадёжнее, чем у Вийона в почти средневековой Франции, хотя и у того, и у другого был выбор. Впрочем, пусть об этом судит читатель.
У Бродского есть знаменитые стихи «На смерть друга», которые сейчас известны всем. Они были написаны, когда до Иосифа дошли слухи о смерти Чудакова, вскоре «воскресшего». Три года назад, когда я только задумал писать о Чудакове, у меня как-то сами собой получились стихи «Рождение друга», ни в коем случае не претендующие на какую-то параллель с шедевром Бродского, за исключением дихотомии: смерть – рождение. Вот они:
Он родился в тысяча девятьсот тридцать седьмом
в Магадане.
Явно чей-то перерожденец —
политический,
просто вор, или японец,
настрадавшийся от бесконечных
мотаний
по лагерям,
от пыток, обморожений и вечных бессонниц.
Сразу после расстрела на сорокаградусном морозе,
расталкивая эфирных собратьев эфирными же
локтями,
ринулся в горячую матку, как безумный Матросов,
и вцепился в свой будущий эмбрион стальными
когтями.
Так у нач. лагеря полковника НКВД Ивана
Чудакова
в тысяча девятьсот тридцать седьмом в Магадане
в лагерной больничке
произошло рождение сына – Сергея Ивановича
Чудакова —
красавца, гения и мерзавца
от жены-параноички.
В Москве Чудакова знали многие. Но по каким-то неведомым раскладам моя жизнь повернулась таким образом, что я почти шесть лет с небольшими перерывами жил в его комнате, а потом ещё общался с ним до начала 90-х, и знаю о нём не меньше, чем его единственный, пожалуй, друг – Олег Михайлов. До какой степени Чудаков был уникальной личностью – и в апогее, и в перигее – вы, уважаемый читатель, узнаете, прочитав мои скромные записки, охватывающие ту часть его жизни, которая попала в поле моего зрения и слуха. И ещё – до сих пор никто не публиковал его фотографий, кроме единственной – откуда-то или из паспорта, или со студенческого билета середины 50-х годов – на титульном листе машинописного сборника его стихов, воспроизведённого в книге «Колёр локаль». А все известные люди, упомянутые Кузьминским, – и Уфлянд, и Лифшиц, и Бродский – являются персонажами моей книги «Сергей Иванович Чудаков и др.» именно под рубрикой «др.», как и все остальные, в том числе и ваш покорный слуга.
Лев Прыгунов.
3 мая 2010 г.
Моим друзьям посвящается
Книга есть кубический кусок горячей,
дымящейся совести – и больше ничего.
Б. Л. Пастернак
В 1962 году в Москве было всего три места, где можно было ночью выпить кофе или коньяк, посидеть, покурить и поболтать со старыми или новыми знакомыми. Это были: кафе в холле гостиницы «Москва», работавшее до двух часов ночи (обычно туда переходили из кафе «Националь», которое закрывалось в 12 часов), валютная «чайная» в гостинице «Метрополь» (но туда ты мог попасть только с иностранцами и ни в коем случае не должен был отходить от них ни на шаг, иначе был громадный риск угодить в лапы гэбистов-комсомольцев) и, наконец, барная стойка с десятком столиков в холле гостиницы «Украина», где можно было сидеть аж до четырёх часов утра! Там тоже были проблемы с гэбистами, но со временем мы как-то «притёрлись» друг к другу, и «своих» они трогали только в случаях «контакта» с иностранцами.
Серёжу Чудакова я впервые увидел весной 1962 года в гостинице «Москва» – это было днём – и как бы сфотографировал в своём мозгу навсегда – таким ярким и неожиданным было его появление.
«Он был как выпад на рапире…» – писал Пастернак о Ленине, и я всегда вспоминал именно то первое «явление Чудакова», когда натыкался на эту строчку Пастернака. Невысокого роста, стремительный, нечёсаный, немытый, в какой-то зелёной засаленной куртке, в стоптанных башмаках, с пачкой книг в левой руке, он быстро прошёл между столиками, цепко вглядываясь в лица и фигуры девиц и приветствуя знакомых небрежным, почти гитлеровским выбросом правой кисти, затем нагло заказал себе кофе без очереди, лениво огрызаясь на реплики возмущённых граждан, вял кофе, нашёл свободное место недалеко от меня, положил книги на пол, налил кофе в блюдечко и, читая какую-то из книг, громко, на всё кафе, стал прихлёбывать из этого блюдечка кофе! Выпив кофе и пролистав ещё пару журналов, он несколько недоумённо и рассеянно оглядел сидящих в кафе и так же стремительно исчез.
В этом же году у меня начались неприятности – закончилась ленинградская прописка, и, хотя я снимался на киностудии «Мосфильм» (причём в главной роли) в фильме «Утренние поезда», я не мог жить ни в одной из московских гостиниц. Группа «подселяла» меня то к шофёру, то к костюмерше, то к ассистентке по реквизиту. Это было неудобно, противно и очень обременительно – я должен был приходить домой не позже 10–11 часов, а именно в это время для молодого, подающего надежды актёра в Москве начиналась «настоящая» жизнь. К осени 1962 года у меня полностью завершились съёмки, и я уже не мог жить даже у шофёра. Моя зарплата во время съёмок была около ста тридцати рублей в месяц, и на эти деньги было невозможно снимать квартиру или даже комнату и при этом питаться и более или менее прилично одеваться. Какое-то время мы с моим товарищем художником Мишей Николадзе снимали комнату за ВДНХ, какое-то время я жил у своего друга Стаса Шлюгера в Измайлове, но в начале зимы всё «обвалилось» – Миша уехал в Тбилиси, от Стаса я съехал (в двух комнатах там жили пять человек), деньги кончались, работы не было, но уехать из Москвы я уже не мог – я понимал, что только здесь могла состояться моя будущая актёрская жизнь.
И я выходил из этого почти безвыходного положения таким образом: до четырёх утра я сидел в кафе гостиницы «Украина», потом шёл пешком до Киевского вокзала. Там, где-нибудь прикорнув, спал до шести, потом спускался в метро и, сев в конце вагона, ездил по кольцевой до одиннадцати часов дня – как ни странно, успевая выспаться, – а уж потом шёл в «Националь», где просиживал весь день, попивая кофе и беседуя с замечательными людьми. Когда наступили морозы и я промерзал до костей на холодном Киевском вокзале, я шёл в ближайшую баню, закупал на два-три часа так называемый «номер» – отдельную ванную комнату, – пускал тёплую воду и спал, пока меня не будили банщики. Как ни странно, в тёплой воде я высыпался даже лучше, чем в метро.
Была только одна польза от такой бездомной жизни – если я не высыпался и чувствовал себя отвратительно, я шёл досыпать в Ленинскую библиотеку в замечательный третий зал, куда чудом оформил билет. Я набирал штук десять книг, раскладывал их вокруг себя и, положив голову на локти, спал час или полтора, но потом, увлёкшись какой-нибудь из книг, прочитывал её до конца. Так у меня развилась потребность спать-читать или читать-спать в «Ленинке», и благодаря этому я прочитал там довольно много книг: «Ригведу», «Атхарваведу», «Упанишады», почти всего Ницше, скандинавскую драматургию, Акутагаву и многих других японцев, в том числе мою любимую драму театра «Но» «Копьеносец Гондза». В то время вовсю снимался фильм «Война и мир», в этот же третий зал часто приходил «работать над ролью» Вячеслав Тихонов, и девочки-библиотекарши восхищённо говорили про нас – вот два самых интеллектуальных актёра!
Однажды в конце ноября 1962 года часа в два ночи, когда я сидел за крайним столиком у стены почти в пустом кафе гостиницы «Украина», в холл вошла шумная компания и уселась прямо у барной стойки – нас разделяли несколько пустых столиков. В этой компании была единственная девушка – эффектная и живая. Я её где-то уже встречал. Она показала своим парням на меня, все повернулись и стали меня разглядывать. И как раз в это время к барной стойке стремительно («как выпад на рапире») подошёл Чудаков и, перебрасываясь репликами с компанией молодых людей, – девушку он явно хорошо знал, – заказал себе кофе. Вдруг он повернулся в мою сторону, мы переглянулись, он осклабился и, взяв чашку, направился в мою сторону. Сел за соседний столик, достал лист бумаги и, ухмыляясь, стал меня рисовать. Я включился в игру и показал ему несколько ракурсов. Он выбрал профиль, показав большой палец, и через две минуты рисунок был готов. Он подал мне листок, на котором внизу были написаны телефон и имя девушки. Рисунок был очень смешной, но энергичный и весьма конструктивно «слеплен». «Обязательно позвоните по этому телефону – не пожалеете!» – приписал он.
Он подсел ко мне за столик, и я был мгновенно очарован его шутками, над которыми сам он смеялся взахлёб. Я разглядывал его, не скрывая любопытства. Он был очень красив – чем-то напоминал Алена Делона из «Plein Soleil» («На ярком солнце»), но одежда на нём была чудовищная, и было такое ощущение, что он сто лет не умывался. Он прекрасно знал кино – восторженно и явно преувеличенно стал хвалить мой первый фильм «Увольнение на берег», которого я тогда стыдился, знал режиссёров фильма «Утренние поезда», а когда он услыхал, что я из Ленинграда, заявил: «Я знаю трёх великих ленинградских актёров. Первый – Смоктуновский! Он сейчас в Москве, но мы вам его не отдадим! Второй – Юрский! И третий… – Тут он выдержал паузу и, ткнув в меня пальцем, выпалил: – Третий – вы!» Я хохотал до слёз – так он меня рассмешил. Он смеялся, повизгивая и похрюкивая, и вдруг спросил: «А где вы живёте?» И когда я ответил, что жить мне негде и что через два часа я пойду на Киевский вокзал, он почти закричал, впервые и навсегда назвав меня замечательным французским словом: «Шери! Так идёмте ко мне – у меня пустая комната совсем недалеко отсюда!»
Так я попал в уникальную комнату Чудакова на Кутузовском проспекте, в коммунальной квартире на четвёртом этаже, в старом доме тридцатых годов – почти напротив дома, где тогда жил Брежнев.
Вот точный адрес: Кутузовский проспект, д. 33. Квартира была с большим коридором и пятью-шестью комнатами, в которых жили разные семьи. Серёжу лютой ненавистью ненавидела вся квартира, а вместе с ним и каждого его гостя. Главной в квартире была тётя Шура – крепкая тётка с зычным голосом, отменно ругавшая Серёжу матом. Десятки раз соседи вызывали по разным поводам милицию, но потом смирились: отец у Серёжи был отставной полковник КГБ, живший на окраине Москвы в однокомнатной квартире, мать болела паранойей, да и сам Сергей был на учёте в психдиспансере.
Первое, что валило с ног любого посетителя, – невероятно затхлый и пыльный воздух. Сергей не любил проветривать комнату, а большое окно день и ночь было закрыто толстенными и тяжеленными шторами, похожими на старые, грязные ковры. На полу виднелись «тропинки», протёртые ногами до светлого паркета через толстый слой грязи. Все одеяла, простыни, полотенца и его собственный дырявый халат бывшего красного цвета с краплачными широкими полосками никогда в жизни не стирались и издавали непереносимый запах. Позже, лет через десять, он напишет в своих стихах:
Он мечтал, что будет он богат,
И услышит славы смутный гул
Старенький и голый он халат
На груди цыплячьей запахнул… [1]
И я на все сто процентов уверен, что речь идёт о том самом грязно-буром дырявом халате и его, Сергея, «цыплячьей» груди.
Итак – комната. В середине – дубовый обеденный стол, слева в дальнем углу (если смотреть от входной двери) в небольшом углублении стояла тахта, а стена комнаты возле неё была разрисована «с натуры» веером женских ног – все девицы, которые у него бывали, с удовольствием подставляли свои голые ноги под его карандаш.
Справа у стены стоял диван, а между диваном и столом большое раздвижное кресло, в котором всегда потом спал Миша Ерёмин, и старая, покрашенная в синий цвет табуретка. Вот, собственно, и всё.
Но в ту мою первую ночь у Чудакова самое страшное ожидало меня через час после прихода «домой». Только я заснул, не раздеваясь, на диване, как с содроганием проснулся, почувствовав, как по мне кто-то ползает и кусает меня. Я вскочил и понял, что это КЛОПЫ!!! Мне пришлось раздеться и стряхивать с себя и со своей одежды этих омерзительных насекомых. Я кое-как досидел на табурете до утра, ожидая, когда проснётся Чудаков. Я решил сразу же купить дезинсекталь и обработать всё вокруг. Потом в своих стихах он «отразит» и эту часть своей реальности:
Изобретатель радио Попов,
Его усовершенствовал Маркони.
Наташей накормив своих клопов,
Я зря висел на вашем телефоне…
Или вот это:
Уже доказано, и больше нет сомнений
Гербы и родина средь родов и гробов
Маркиз в своём поместье охотясь на оленей
Бедняк в своей каморке охотясь на клопов…
Утром Серёжа дал мне ключ, и мы разошлись по своим делам. За день я раздобыл чистые простыни, полотенце, купил клопиный яд и вечером, когда стал обрабатывать дезинсекталем «свой» диван, пришёл Сергей.
Я хотел обработать и его лежанку, но он заявил, что ЕГО клопы не кусают! Этой ночью я впервые за несколько недель выспался в тепле и чистоте.
В те годы у антисоветской молодёжи, к которой я уже тогда примыкал на сто процентов, была навязчивая идея в каждом встречном видеть стукача (не без основания, конечно). А тут как бы и сомнений не могло быть: и сам пригласил, и сам провоцирует на антисоветчину, и папа гэбист, и живёт в такой срани, а его не трогают, и т. д. и т. п.
И мы играли в эту игру довольно долго. Я каждый день спрашивал, сколько человек он сегодня заложил, а он охотно фантазировал и развивал эту тему, причём обо всём говорил легко, смешно и абсолютно непередаваемо. Он фонтанировал острыми шутками, невероятными историями, включая и свои собственные, или цитатами, вычитанными из каких-то нелепых книг – по медицине, политике или всяческих справочников. На третий день, когда он уже проснулся, я снял с его голого плеча громадного, раздувшегося от ЕГО крови клопа и тут же показал ему.
Он пришёл в восторг, как ребёнок, и сказал, что устроит клопу жестокую казнь – аутодафе. Чиркнув спичкой, он прижёг клопа пламенем, и клоп «приварился» к спичке. Серёжа открыл штору, и я ахнул – в щели подоконника было воткнуто на спичках несколько десятков подобных мини-скульптур – довольно мрачноватая инсталляция.
При всей его пока ещё вялотекущей шизофрении нервы у него были на зависть здоровыми. Он мгновенно засыпал и, не меняя за всю ночь позы, спал семь-восемь часов; а утром, довольно рано, часов в восемь-девять, так же мгновенно просыпался. Намного позже я всё-таки убедил его, что для клопов он такой же лакомый кусочек, как любой из нас, и он решил поставить с моей помощью свою тахту на дубовый стол. «У меня одно время была блестящая идея в стиле Франкенштейна, – объяснил он своё согласие на эту акцию, – купить гроб, поставить его на стол и в этом гробу спать с девочками!» – «Господь с тобой!» – ахнул я. «Э-э, не скажи – есть девицы, которые были бы от этого в диком восторге! А сейчас моя идея осуществлена хотя бы наполовину!» И он хохотал в своей манере, повизгивая от удовольствия. В итоге его тахта вместе со всеми клопами в ней довольно долго – во всяком случае, до лета 1963 года – стояла на дубовом столе. Он влезал сначала на стол, а потом ложился на тахту и спал, упираясь коленями в громадный, оранжево-пыльный довоенный абажур с грязными кистями, и клопы продолжали успешно сосать его кровь. А Серёжа даже занимался на этой пирамиде любовью. А уж как он отправлял туда своих девиц, – одному дьяволу известно.
Через три дня я робко предложил Сергею устроить в его комнате генеральную уборку: выкинуть весь хлам, отскрести с пола всю грязь, избавиться от вековой пыли и т. д. «Ни в коем случае!» – «Но почему?» – «У меня здесь свой порядок – рукописи, черновики, стихи, телефонные номера, и только я знаю, где что находится. Ни в коем случае!»
Рукописи, книги и черновики на самом деле были разбросаны по всему полу, и я подумал, что мы пока ещё слишком мало знакомы, чтобы я мог на чём-то настаивать, хотя, видит Бог, жить в этой «авгиевой конюшне» было почти невозможно.
На седьмой или восьмой день он вдруг заявил: «Шери, тебе придётся от меня съехать – ко мне приезжают два гениальных поэта из Ленинграда – Ерёмин и Виноградов! Но ты не волнуйся, я обязательно тебя куда-нибудь пристрою!»
Я отказался от его помощи и совершенно искренне поблагодарил его: всё-таки я целую неделю прожил в тепле, да ещё в компании с самым остроумным и эрудированным человеком, которого я когда-либо встречал в своей жизни. И у меня опять начались неприкаянные ночи.
Дней через десять мы встретились с ним в «Национале», и он радостно завопил на весь зал: «Шери! Куда ты пропал? Почему не появляешься? Почему ты не у меня?» – «Но у тебя же два гениальных поэта», – ответил я. Он сморщился: «Эти два калеки? Если бы ты знал, как они мне надоели! Я их завтра же вышвырну! Сегодня обязательно приходи!»
Позже гениальные поэты рассказали мне, как всё было. Чудаков встретил Мишу Ерёмина и Лёню Виноградова в Доме кино, где они учились на сценарных курсах, и предложил им жить у него. «Но у тебя ведь живёт какой-то актёр», – ответил Виноградов. «А, этот вшивый актёришка! Да я его завтра же вышвырну!» Гениальных поэтов Чудаков не вышвырнул, и я в этот же вечер появился в комнате Чудакова, где его самого ещё не было, а на диване сидели два мрачных человека: Ерёмин с палкой (года два назад он сломал ногу, когда решил сбегать за водкой и выпрыгнул из окна второго этажа) и Виноградов, как мне показалось, с красной шёлковой лентой на лбу.
Всего одна неделя жизни у Чудакова дала мне очень много: я впервые прочитал все написанные к тому времени стихи Бродского, Ерёмина, Уфлянда и пару самиздатовских журналов «Синтаксис», составителями которых были Алик Гинзбург и Чудаков, со стихами самого Чудакова. От всего прочитанного я был в необыкновенном восторге, особенно от стихов Бродского и Ерёмина. В эту же неделю я познакомился с Аликом Гинзбургом, который, отсидев два года за «подделку документов» (об этом позже), – в ту пору работал в Ногинском театре то ли завлитом, то ли режиссёром и заскочил на пару часов к Чудакову как раз тогда, когда я был «дома». Чудаков с первого же дня стал подтрунивать над моей необразованностью и моей привычкой читать и знакомиться с книгами «в азиатской манере» – справа налево, а я в ответ на его шутки без стеснения спрашивал его обо всём, чего не знал, и его потешали и моё невежество, и моя неуёмная жажда знаний. Алику Гинзбургу он показывал меня как ручную говорящую обезьянку, но – удивительно! – Алик не присоединялся к чудаковским издевательствам надо мной и поглядывал на меня очень внимательно и доброжелательно. Позже он часто приглашал меня на свои революционные сборища, и я даже несколько раз ночевал в его квартире, беседуя на кухне до поздней ночи с его матерью Людмилой Ильиничной – бесстрашной, умной, острой, удивительной женщиной. А однажды, году в 1965-м, я даже устроил на ночёвку к Алику Гинзбургу моих алма-атинских друзей – Людмилу Мамцову и Володю Марковича.
Так что, когда я вошёл и увидел перед собой по-настоящему гениального Ерёмина, я несколько оробел и не сразу заметил поразительные изменения в комнате – она сияла чистотой! Я оглядел комнату и с недоумением спросил: «А как же… рукописи и черновики?» Ерёмин ткнул палкой в угол у входной двери: «Мы ему устроили «интеллектуальный» уголок». В углу на самом деле в аккуратную кучу были свалены все книги и рукописи. Куча оказалась приличной.
Сергей пришёл очень поздно, возбуждённый и радостный, и сразу распределил нас по местам: «Миша спит на раскладном кресле, Лёня – на диване, а тебе, шери, придётся спать на полу!»
Пол, слава Богу, теперь был чистый, и я устроился на своём пальто у дивана прямо под Виноградовым, предварительно «пшикнув» вокруг себя дезинсекталем.
На следующее утро Чудаков, как обычно, встал рано и почему-то не стал гнать нас на улицу – у ребят занятия начинались позже. Мы остались втроём, и в самое первое утро нашего знакомства я дважды оконфузился, из-за моего алма-атинского простодушия. При дневном свете шёлковая лента на виноградовском лбу сияла ещё ярче, чем вчера вечером, и я спросил: «А зачем это вам?» Виноградов не понял и переспросил: «Что?» – «Да вот эта лента!» Виноградов вспыхнул, весь покраснел и, не сдерживая ярость, заорал на меня: «Это не лента, это – ПСОРИАЗ!» Я не знал тогда, что такое псориаз, но понял, что это болезнь, и кое-как извинился. А Миша Ерёмин чуть ли не сразу, как всегда мрачно, но вежливо попросил меня сходить на улицу и купить ему сигарет. Тут уже вспыхнул я: «А чего это я буду бегать за вашими сигаретами?» В комнате повисла пауза, и уже с нескрываемой ненавистью Виноградов прошипел: «Я опаздываю на курсы, а у Миши больная нога». Тут уже я покраснел, извинился и, взяв у Ерёмина деньги, пошёл за сигаретами.
«Открыл» Чудакова для поэтического Ленинграда Миша Ерёмин.
В 1956 году он плыл на теплоходе «Украина» из Ялты в Новороссийск, сидел на палубе и читал Шкловского. «Книжка была то ли без обложки, то ли в бумажной корочке, – рассказал мне Ерёмин совсем недавно. – Правда, по версии Лосева, я плыл по Азовскому морю и читал Асеева. Бог его знает, может, насчёт книжки он прав, но мне всё-таки помнится, что это был Шкловский. Но точно – не Асеев!» К нему подошёл совсем юный Чудаков, и они разговорились. Потом Ерёмин пригласил его в Ленинград, и какое-то время Чудаков жил у Володи Герасимова в коммуналке, где у Герасимовых было две комнаты – в одной жил Володя, а в другой его мама. Мама переехала на эти дни к каким-то родственникам, а на третий день Чудаков, по словам Володи, привёл в дом очень известную в Ленинграде шлюху. Соседи тут же настучали матери, и она выставила Чудакова вместе с его дамой. Как её звали, Володя не помнит, хотя память у него необыкновенная.
Летом 1959 года Миша Ерёмин, Володя Герасимов и Володя Уфлянд приехали в Москву по приглашению Чудакова. Серёжа принял их очень хорошо, но то ли в этот день приехал его отец, то ли из психбольницы на время была выпущена Серёжина мать, но Серёжа вышел из положения: он дал ребятам по подушке и по одеялу и проводил их до выхода из метро «Кутузовская». Тогда там был небольшой сквер и стояло несколько скамеек, на которых они и заночевали. Уфлянд и Герасимов даже сняли туфли и аккуратно поставили их возле скамеек на газеты. Когда метро открылось, они ещё спали, и советские трудящиеся с недоумением поглядывали на эту идиллическую картину.
Тут же вспоминаются стихи двадцатилетнего Уфлянда (1957 год):
То на заводы
Мастера труда
шагали бесконечной лентой.
Шли торопясь они туда —
в Союзе начиналась пятилетка.
Но как ни торопились,
обогнав,
оглядывались вежливо…
У древних китайцев есть поговорка: «Подобное притягивается подобным». Виноградов, Ерёмин и Уфлянд почти четыре года учились в одном классе. В пятом номере «Литературного обозрения» за 1997 год напечатана статья Уфлянда «Пятидесятный шестидесятник», где он описал одну из уникальнейших «проделок» студентов-филологов ЛГУ, которые позже стали нашими друзьями: «Зимой я увидел на промерзшей стене дома «Комсомольскую правду» с заголовком «Трое с гусиными перьями». Три студента ЛГУ: Миша Красильников, ныне рижанин, Юра Михайлов, уже покойный, и Сокольников… Сокольниковым, по привычке врать, «Комсомолка» назвала Эдика Кондратова, будущего собкора «Известий», старшего брата универсальнейшего поэта наших дней, умершего в 93-м Саши Кондратова. 1 декабря 52-го (!) года они пришли на лекцию по русской литературе в рубахах навыпуск и сапогах. Записывали лекцию гусиными перьями, макая в чернильницы у пояса. В перерыв накрошили в деревянные миски хлеба и луку, залили квасом. Стали хлебать деревянными ложками, распевая «Лучинушку».
Комсомольская газета была в злобе и ужасе. Я сопоставил филфаковский хеппенинг с арестом врачей-евреев и кампанией против космополитов. Понял, что комсомольцы раскусили в этом русофильском действе красивую издёвку над последними сталинскими затеями.
Через два года я познакомился с героями статейки. Они не угодили в лагеря. Вероятно, потому, что Сталин дал дуба… В университете учился Миша Ерёмин на филфаке и Лёня Виноградов на юрфаке. Я познакомился со студентами отделения журналистики Серёжей Кулле, уже покойным, Лёшей Лосевым, тогда ещё Лифшицем, Сашей Шарымовым, Володей Герасимовым и другими. В университет захаживали горняки: Яша Гордин, Андрей Битов и другие… Бывали и технологи: Женя Рейн, Дима Бобышев, Толя Найман».
Вот так, собственно, и образовалась «Филологическая школа» – некое подобие растянувшейся в пространстве и времени реинкарнации «лицейских», с которой сходились и расходились, сталкивались и взрывались, точно звёзды, планеты и астероиды, Бродский, Кушнер, Горбовский, Соснора и другие. Конечно, если предположить, что ленинградская группа поэтов и литераторов на самом деле была реинкарнацией лицеистов (в этой компании были и свой Пушкин, и свой Баратынский, и Вяземский, и Дельвиг, и Кюхельбекер), то – покажи настоящим лицеистам их будущее через сто пятьдесят лет, они бы наверняка пришли в ужас от того, во что они превратились! Но – отбросив всё внешнее и советское – нищету, пьянство, неустроенность и т. п., – и присмотревшись к сути, то есть к уму и таланту, они бы вздохнули с облегчением – молодцы, ребята, не подвели!
Но вернёмся в комнату Чудакова зимы 1962 года. Я проспал на полу «под Виноградовым» совсем недолго – Виноградов сразу же стал чем-то раздражать Чудакова. На четвёртый день нашей общей жизни Серёжа перед самым сном вдруг заявил: «Так. С сегодняшнего дня Лев спит на диване, а Виноградов на полу!» Спорить с ним было невозможно, да мне не очень-то и хотелось, и мы поменялись с Лёней местами. Так в нашей незамысловатой иерархии я поднялся с последней ступени на предпоследнюю.
Мы же, в свою очередь, стали потихоньку сближаться – нас объединила тирания Сергея Ивановича, как звали Чудакова Ерёмин и Виноградов. Сергей Иванович категорически требовал, чтобы мы не ложились спать и ждали его прихода хоть до утра. Все мы за день порядочно уставали и к вечеру, сидя за столом, клевали носом. Когда же приходил Чудаков – всегда возбуждённый, сияющий, с блистательными шутками, артистическими жестами, новыми цитатами, вычитанными бог знает откуда, – мы «просыпались» и какоето время полностью разделяли его веселье. Но – как только он выпивал из блюдечка свой ночной чай, он мгновенно, причём каждый раз неожиданно, объявлял: «А теперь спать! Немедленно! Считаю до трёх и выключаю свет!» И на самом деле считал до трёх, выключал свет и ложился. И не дай Бог кому-нибудь из нас поспорить, попросить, воспротивиться, что-то пробормотать или просто громко отодвинуть табурет! Он вскакивал и начинал истерически кричать: «Ещё один звук, и я вызываю милицию!»
Милиции боялись мы все – у меня уже полгода не было никакой прописки, на Виноградова (как он говорил) было заведено в Ленинграде уголовное дело за избиение соседки, а Миша их просто ненавидел, как всё советское. И почти каждую ночь нам приходилось в гробовой тишине и темноте раскладывать свои постели.
Слава Богу, Серёжа издевался не только надо мной одним. Через две-три недели нашей общей жизни он назвал двух «великих поэтов» «Коммунистической бригадой имени Бунюэля» и был в восторге от своей шутки, которая оказалась ещё и точной по сути: Виноградов и Ерёмин всегда были соавторами (иногда вместе с Володей Уфляндом или Лёшей Лифшицем – ныне Львом Лосевым) и к тому же учились на Высших курсах сценаристов.
История, как они попали на курсы, в общем тоже замечательная. Иван Александрович Пырьев был тогда и вдохновителем идеи создания сценарных курсов, и, пожалуй, самым влиятельным человеком в советском кинематографе. Он был откровенный хам, но с хорошим чувством юмора. Ерёмин и Виноградов, договорившись с его секретаршей, вошли одновременно в его кабинет и хором проскандировали: «Иван Александрович! Наш любимый фильм – «Кубанские казаки»! Мы хотим учиться на Высших сценарных курсах!» Пырьев расхохотался и принял их на курсы. Позже, когда они съехали от Чудакова, Ерёмин пришёл к Пырьеву просить два места в общежитии. «Ишь, чего захотел!» – сказал Пырьев. А двадцатичетырёхлетний Ерёмин, который когда-то дал клятву с каждым, кто будет ему «тыкать», тут же переходить на «ты», ответил: «А тебе что, жалко?» Пырьев чуть не упал со стула от смеха, но мест в общежитии всё-таки не дал.
Эта парочка на самом деле была колоритной. Светловолосый Ерёмин, бородатый, да ещё с палкой, всегда ходил по каким-нибудь литературным делам к «русакам» – они его тут же принимали как своего, а полуеврей Виноградов ходил, в свою очередь, к литературным начальникам-евреям, которые тоже ему благоволили.