bannerbanner
Лев Николаевич Толстой Земные ангелы (сборник)
Земные ангелы (сборник)
Земные ангелы (сборник)

5

  • 0
  • 0
  • 0
Поделиться

Полная версия:

Лев Николаевич Толстой Земные ангелы (сборник)

  • + Увеличить шрифт
  • - Уменьшить шрифт

Выслушал я эту простую, но трогательную повесть старика, и стало мне его до жуткости жалко, и чтобы переменить с ним тон, я ему говорю:

– Так, стало быть, это, что подозревают, будто ты чудеса какие-нибудь видел, это неправда?

Но он отвечает:

– Отчего же, владыко, неправда?

– Как?… так ты видел чудеса?

– Кто же, владыко, чудес не видел?

– Однако?

– Что однако? Куда ни глянь – все чудо: вода ходит в облаке, воздух землю держит, как перышко; вот мы с тобою прах и пепел, а движемся, и мыслим, и то мне чудесно; а умрем, и прах рассыпется, а дух пойдет к Тому, Кто его в нас заключил. И то мне чудно: как он наг безо всего пойдет? Кто ему крыла даст, яко голубице, да полетит и почиет?

– Ну, это-то, мол, мы оставим другим рассуждать, а ты скажи мне, не виляя умом: не было ли с тобою в жизни каких-либо необычайных явлений или чего иного в сем роде?

– Было отчасти и это.

– Что же такое?

– Очень, – говорит, – владыко, с детства я был взыскан Божиею милостию и недостойно получал дважды чудесные заступления.

– Гм? Рассказывай.

– Первый раз это было, владыко, в сущем младенчестве. В третьем классе я был еще, и очень мне в поле гулять идти хотелось. Мы, трое мальчишек, пошли у смотрителя рекреацию просить, да не выпросили и решились солгать, а зачинщик всему тому я был. «Давай, – говорю, ребята, всех обманем, побежим и закричим: отпустил, отпустил!» Так и сделали; все с нашего слова и разбежались из классов и пошли гулять и купаться да рыбчонку ловить. А к вечеру на меня страх и напал: что мне будет, как домой вернемся? – запорет смотритель. Прихожу и гляжу – уже и розги в лохани стоят; я скоре драла, да в баню, спрятался под полок, да и ну молиться: «Господи! Хоть нельзя, чтобы меня не пороть, но сделай, чтобы не пороли!» И так усердно об этом в жару веры молился, что даже запотел и обессилел; но тут вдруг на меня чудной прохладой тихой повеяло, и у сердца как голубок тепленький зашевелился, и стал я верить в невозможность спасения как в возможное, и покой ощутил и такую отвагу, что вот не боюсь ничего, да и кончено! И взял да и спать лег: а просыпаюсь, слышу, товарищи-ребятишки весело кричат: «Кирюшка! Кирюшка! Где ты? Вылезай скорей, – тебя пороть не будут, ревизор приехал и нас гулять отпустил».

– Чудо, – говорю, – твое простое.

– Просто и есть, владыко, как Сама Троица во Единице – Простое Существо, – отвечал он и с неописаннейшим блаженством во взоре добавил: – Да ведь как я, владыко, Его чувствовал! Как пришел-то Он, батюшка мой, отрадненький! Удивил и обрадовал. Сам суди: всей Вселенной Он не в обхват, а, видя ребячью скорбь, под банный полочек к мальчонке подполз в дусе хлада тонка и за пазушкой обитал…

Я вам должен признаться, что я более всяких представлений о Божестве люблю этого нашего русского Бога, Который творит Себе обитель «за пазушкой». Тут, что нам господа греки ни толкуй и как ни доказывай, что мы им обязаны тем, что и Бога через них знаем, – а не они нам Его открыли; не в их пышном византийстве мы обрели Его в дыме каждений, а Он у нас свой, притоманный, и по-нашему, попросту, всюду ходит, и под банный полочек без ладана в дусе хлада проникает, и за теплой пазухой голубком приоборкается.

– Продолжай, – говорю, – отец Кириак, – о другом чуде рассказа жду.

– Сейчас и про другое, владыко. Это было, как я стал уже дальше от Него, помаловернее, – это было, как я сюда за каретою ехал. Взять меня надо было из российского училища и сюда перевести перед самым экзаменом. Я не боялся, потому что первым учеником был и меня бы без экзамена в семинарию приняли; а смотритель возьми да и напиши мне свидетельство во всем посредственное. «Это, – говорит, – нарочно, для нашей славы, чтобы тебя там экзаменовать стали и увидали, каковых мы за посредственных считаем». Горе было нам с отцом ужасное; а к тому же, хотя отец меня и заставлял, чтобы я дорогою, на запятках сидя, учился, но я раз заснул и, через речку вброд переезжая, все книжки свои потерял. Сам горько плачучи, отец прежестоко меня за это на постоялом дворе выпорол; а все-таки, пока мы до Сибири доехали, я все позабыл и начинаю опять по-ребячьи молиться: «Господи, помоги! Сделай, чтобы меня без экзамена приняли». Нет; как его ни просил, посмотрели на мое свидетельство и велели на экзамен идти. Прихожу печальный; все ребята веселые и в чехарду друг через дружку прыгают, – один я такой, да еще другой, тощий-претощий, мальчишка сидит, не учится – так, от слабости, говорит: «Лихорадка забила». А я сижу, гляжу в книгу и начинаю в уме перекоряться с Господом: «Ну что же? Думаю, ведь уж как я Тебя просил, а Ты вот ничего и не сделал!» И с этим встал, чтобы пойти воды напиться, а меня как что-то по самой середине камеры хлоп по затылку и на пол бросило… Я подумал: «Это, верно, за наказание! Помочь-то Бог мне ничего не помог, а вот еще и ударил». Ан, смотрю, нет: это просто тот больной мальчик через меня прыгнуть вздумал, да не осилил, и сам упал и меня сбил. А другие мне говорят: «Гляди-ка, чужак, у тебя рука-то мотается». Попробовал, а рука сломана. Повели меня в больницу и положили, а отец туда пришел и говорит: «Не тужи, Кирюшка, тебя зато теперь без экзамена приняли». Тут я и понял, как Бог-то все устроил, и плакать стал… А экзамен-то легкий-прелегкий был, так что я его шутя бы и выдержал. Значит, не знал я, дурачок, чего просил, но и то исполнено, да еще с вразумлением.

– Ах ты, – говорю, – отец Кириак, отец Кириак, да ты человек преутешительный!.. – Расцеловал я его неоднократно, отпустил и, ни о чем более не расспрашивая, велел ему с завтрашнего же дня ходить ко мне учить меня тунгузскому и якутскому языку.

Глава четвертая

Но отступив со своею суровостию от Кириака, я зато напустился на прочих монахов своего монастырька, от коих, по правде сказать, не видал ни Кириакова простодушия и никакого дела на службу веры полезного: живут себе этаким, так сказать, форпостом христианства в краю язычников, а ничего, ленивцы, не делают – даже языку туземному ни один не озаботился научиться.

Щунял я их, щунял келейно и, наконец, с амвона на них громыхнул словом царя Ивана к преподобному Гурию, что «напрасно-де именуют чернецов ангелами, – нет им с ангелами сравнения, ни какого-либо подобия, а должны они уподобляться апостолам, которых Христос послал учить и крестить!»

Кириак приходит ко мне на другой день урок давать и прямо мне в ноги:

– Что ты? Что ты? – говорю, подымая его. – Учителю благий, тебе это не довлеет ученику в ноги кланяться.

– Нет, владыко, уж очень ты меня утешил, так утешил, что я и в жизнь не чаял такого утешения!

– Да чем, – говорю, Божий человек, ты так мною обрадован?

– А что велишь монахам учиться, да идучи вперед учить, а потом крестить; ты прав, владыко, что такой порядок устроил, его и Христос велел, и приточник поучает: «… идеже несть учения души, несть добра». Крестить-то они все могучи, а обучить слову нетяги.

– Ну, уж это, – говорю, – ты меня, брат, кажется, шире понял, чем я говорил; этак ведь, по-твоему, и детей бы не надо крес тить.

– Дети христианские другое дело, владыко.

– Ну да; и предков бы наших князь Владимир не окрестил, если бы долго от них научености ждал.

А он мне отвечает:

– Эх, владыко, да ведь и впрямь бы их, может, прежде поучить лучше было. А то сам, чай, в летописи читал – все больно скоро варом вскипело, «понеже благочестие его со страхом бе сопряженно». Платон митрополит мудро сказал: «Владимир поспешил, а греки слукавили, – невежд ненаученных окрестили». Что нам их спешке с лукавством следовать? Ведь они, знаешь, «льстивы даже до сего дня». Итак, во Христа-то мы крестимся, да во Христа не облекаемся. Тщетно это так крестить, владыко!

– Как, – говорю, – тщетно? Отец Кириак, что ты это, батюшка, проповедуешь?

– А что же, – отвечает, владыко? Ведь это благочестивой тростью писано, что одно водное крещение невежде к приобретению жизни вечной не служит.

Посмотрел я на него и говорю серьезно?

– Послушай, отец Кириак, ведь ты еретичествуешь.

– Нет, – отвечает, – во мне нет ереси, я по тайноводству святого Кирилла Иерусалимского правоверно говорю: «Симон Волхв в купели тело омочи водою, но сердце не просвети духом, и сниде, и изыде телом, а душою не спогребеся, и не возста». Что окрестился, что выкупался, все равно христианином не было. Жив Господь и жива душа твоя, владыко, – вспомни, разве не писано: и будут и крещеные, которые услышат «не вем вас», и некрещеные, которые от дел совести оправдятся и внидут, яко хранившие правду и истину. Неужели же ты сие отметаешь?

Ну, думаю, подождем об этом беседовать, и говорю:

– Давай-ка, – говорю, – брат, не иерусалимскому, а дикарскому языку учиться, бери указку, да не больно сердись, если я не толков буду.

– Я не сердит, владыко, – отвечает.

И точно, удивительно был благодушный и откровенный старик и прекрасно учил меня. Толково и быстро открыл мне таинства, как постичь эту молвь, такую бедную и немногословную, что ее едва ли можно и языком назвать. Во всяком разе это не более как язык жизни животной, а не жизни умственной; а между тем усвоить его очень трудно: обороты речи, краткие и непериодические, делают крайне затруднительным переводы на эту молвь всякого текста, изложенного по правилам языка выработанного, со сложными периодами и подчиненными предложениями; а выражения поэтические и фигуральные на него вовсе не переводимы, да и понятия, ими выражаемые, остались бы для этого бедного люда недоступны. Как рассказать им смысл слов: «Будьте хитры, как змеи, и незлобивы, как голуби», когда они и ни змеи, и ни голубя никогда не видали и даже представить себе не могут. Нельзя им подобрать слов: ни мученик, ни Креститель, ни Предтеча, а Пресвятую Деву если перевести по-ихнему словами шочмо Абя, то выйдет не наша Богородица, а какое-то шаманское божество женского пола, – короче сказать – богиня. Про заслуги же Святой Крови или про другие тайны веры еще труднее говорить, а строить им какую-нибудь богословскую систему или просто слово молвить о рождении без мужа, от девы, – и думать нечего: они или ничего не поймут, и это самое лучшее, а то, пожалуй, еще прямо в глаза расхохочутся.

Все это мне передал Кириак, и передал так превосходно, что я, узнав дух языка, постиг и весь дух этого бедного народа; и что всего мне было самому над собою забавнее, что Кириак с меня самым незаметным образом всю мою напускную суровость сбил: между нами установились отношения самые приятные, легкие и такие шутливые, что я, держась сего шутливого тона, при конце своих уроков велел горшок каши сварить, положил на него серебряный рубль денег да черного сукна на рясу и понес все это, как выученик, к Кириаку в келью.

Он жил под колокольнею в такой маленькой келье, что как я вошел туда, так двоим и повернуться негде, а своды прямо на темя давят; но все тут опрятно, и даже на полутемном окне с решеткою в разбитом варистом горшке астра цветет.

Кириака я застал за делом – он низал что-то из рыбьей чешуи и нашивал на холстик.

– Что ты это, – говорю, – стряпаешь?

– Уборчики, владыко.

– Какие уборчики?

– А вот девчонкам маленьким дикарские уборчики: они на ярмарку приезжают, я им и дарю.

– Это ты язычниц неверных радуешь?

– И-и, владыко! Полно-ка тебе все так: «неверные» да «неверные»; всех Один Господь создал; жалеть их, слепых, надо.

– Просвещать, отец Кириак.

– Просветить, – говорит, – хорошо это, владыко, просветить. Просвети, просвети, – и зашептал: «Да просветится свет твой пред человеки, когда увидят добрыя твоя дела».

– А я вот, – говорю, – к тебе с поклоном пришел и за выучку горшок каши принес.

– Ну что же, хорошо, – говорит, – садись же и сам при горшке посиди – гость будешь.

Усадил он меня на обрубочек, сам сел на другой, а кашу мою на скамью поставил и говорит:

– Ну, покушай у меня, владыко; твоим же добром да тебе же челом.

Стали мы есть со стариком кашу и разговорились.

Глава пятая

Меня, по правде сказать, очень занимало, что такое отклонило Кириака от его успешной миссионерской деятельности и заставила так странно, по тогдашнему моему взгляду – почти преступно или во всяком случае соблазнительно относиться к этому делу.

– О чем, – говорю, станем беседовать? – к доброму привету хороша и беседа добрая. Скажи же мне: не знаешь ли ты, как нам научить вере вот этих инородцев, которых ты все под свою защиту берешь?

– А учить надо, владыко, учить, да от доброго жития пример им показать.

– Да где же мы с тобою их будем учить?

– Не знаю, владыко; к ним бы надо с научением идти.

– То-то и есть.

– Да, учить надо, владыко; и утром сеять семя, и вечером не давать отдыха руке, – все сеять.

– Хорошо, говоришь, отчего же ты так не делаешь?

– Освободи, владыко, не спрашивай.

– Нет уж, расскажи.

– А требуешь рассказать, так поясни: зачем мне туда идти?

– Учить и крестить.

– Учить? Учить-то, владыко, неспособно.

– Отчего? Враг, что ли, не дает?

– Не-ет! что враг, – велика ли он для крещеного человека особа: его одним пальчиком перекрести, он и сгинет; а вражки мешают, – вот беда!

– Что это за вражки?

– А вот куцые одетели, отцы благодетели, приказнце, чиновные, с приписью подьячие.

– Эти, стало быть, самого врага сильней?

– Как же можно: сей род, знаешь, ничем не изымается, даже ни молитвою, ни постом.

– Ну, так надо, значит, просто крестить, как все крестят.

– Крестить… – проговорил за мною Кириак, и вдруг замолчал и улыбнулся.

– Что же? Продолжай.

Улыбка сошла с губ Кириака, и он с серьезною и даже суровою миной добавил:

– Нет, я скорохватом не хочу это делать, владыко.

– Что-о-о!

– Я не хочу этого так делать, владыко, вот что! – отвечал он твердо и опять улыбнулся.

– Чего ты смеешься? – говорю. – А если я тебе велю крестить?

– Не послушаю, – отвечал он, добродушно улыбнувшись и, фамильярно хлопнув меня рукою по колену, заговорил:

– Слушай, владыко, читал ты или нет, – есть в житиях одна славная повесть.

Но я его перебил и говорю:

– Поосвободи, пожалуйста, меня с житиями: здесь о Слове Божием, а не о преданиях человеческих. Вы, чернецы, знаете, что в житиях можно и того, и другого достать, и потому и любите всё из житий хватать.

А он отвечает:

– Дай же мне, владыко, кончить; может, я и из житий что-нибудь прикладно скажу.

И рассказал старую историю из первых христианских веков о двух друзьях – христианине и язычнике, из коих первый часто говорил последнему о христианстве и так ему этим надокучил, что тот, будучи до тех пор равнодушен, вдруг стал ругаться и изрыгать самые злые хулы на Христа и на христианство, а при этом его подхватил конь и убил. Друг христианин видел в этом чудо и был в ужасе, что друг его язычник оставил жизнь в таком враждебном ко Христу настроении. Христианин сокрушался об этом и горько плакал, говоря: «Лучше бы я ему совсем ничего о Христе не говорил, – он бы тогда на него не раздражался и ответа бы в том не дал». Но, к утешению его, он известился духовно, что друг его принят Христом, потому что, когда язычнику никто не докучал назойливостью, то он сам с собою размышлял о Христе и призвал Его в своем последнем вздохе.

– А Тот, – говорит, – тут и был у его сердца: сейчас и обнял, и обитель дал.

– Это опять, значит, все дело свертелось «за пазушкой»?

– Да, за пазушкой.

– Вот это-то, – говорю, – твоя беда, отец Кириак, что ты все на пазуху-то уже очень располагаешься.

– Ах, владыко, да как же на нее не полагаться: тайны-то уже там очень большие творятся – вся благодать оттуда идет: и материно молоко детопитательное, и любовь там живет, и вера. Верь – так, владыко. Там она, вся там; сердцем одним ее только и вызовешь, а не разумом. Разум ее не созидает, а разрушает: он родит сомнения, владыко, а вера покой дает, радость дает… Это, я тебе скажу, меня обильно утешает; ты вот глядишь, как дело идет, да сердишься, а я все радуюсь.

– Чему же ты радуешься?

– А тому, что все добро зело.

– Что такое: добро зело?

– Все, владыко: и что там указано, и что от нас сокрыто. Я думаю так, владыко, что мы все на один пир идем.

– Говори, сделай милость, ясней: ты водное крещение-то просто-напросто совсем отметаешь, что ли?

– Ну вот: и отметаю! Эх, владыко, владыко! Сколько я лет томился, все ждал человека, с которым бы о духовном свободно по духу побеседовать, и, узнав тебя, думал, что вот такого дождался; а и ты сейчас, как стряпчий, за слово емлешься! Что тебе надо? Слово всяко ложь, и я тож. Я ничего не отметаю; а ты обсуди, какие мне приклады разные приходят – и от любви, а не от ненависти. Яви терпение, – вслушивайся.

– Хорошо, – отвечаю, – буду слушать, что ты хочешь проповедовать.

– Ну, вот мы с тобою крещены, – ну, это и хорошо; нам этим как билет дан на пир; мы и идем, и знаем, что мы званы, потому что у нас и билет есть.

– Ну!

– Ну а теперь видим, что рядом с нами туда же бредет человек без билета. Мы думаем: «Вот дурачок! Напрасно он идет: не пустят его! Придет, а его привратники вон выгонят». А придем и увидим: привратники-то его погонят, что билета нет, а хозяин увидит, да, может быть, и пустить велит, – скажет: «Ничего, что билета нет, – я его и так знаю: пожалуй, входи», – да и введет, да еще, гляди, лучше иного, который с билетом пришел, станет чествовать.

– Ты, – говорю, – это им так и внушаешь?

– Нет; что им это внушать? Это я только про себя так о всех рассуждаю, по Христовой добрости да мудрости.

– Да то-то; мудрость-то Его ты понимаешь ли?

– Где, владыко, понимать! ее не поймешь, а так… что сердце чувствует, говорю. Я, когда мне что нужно сделать, сейчас себя в уме спрашиваю: можно ли это сделать во славу Христову? Если можно, так делаю, а если нельзя – того не хочу делать.

– В этом, значит, твой главный катехизис?

– В этом, владыко, и главный, и не главный, – весь в этом; для простых сердец это, владыко, куда как сподручно! Просто ведь это: водкой во славу Христову упиваться нельзя, драться и красть во славу Христову нельзя, человека без помощи бросить нельзя… И дикари это скоро понимают и хвалят: «Хорош, говорят, ваш Христосик – праведный» – по-ихнему это так выходит.

– Что же… это, пожалуй, хоть и так, – хорошо.

– Ничего, владыко, изрядно; а вот что мне нехорошо кажется: как придут новокрещенцы в город и видят все, что тут крещеные делают, и спрашивают: можно ли то во славу Христову делать? что им отвечать, владыко? Христиане это тут живут или нехристи? Сказать: «нехристи» – стыдно, назвать христианами – греха страшно.

– Как же ты отвечаешь?

Кириак только рукой махнул и прошептал:

– Ничего не говорю, а… плачу только.

Я понял, что его религиозная мораль попала в столкновение со своего рода «политикою». Он Тертуллиана «О зрелищах» читал и вывел, что «во славу Христову» нельзя ни в театры ходить, ни танцевать, ни в карты играть, ни многого иного творить, без чего современные нам, наружные христиане уже обходиться не умеют. Он был своего рода новатор и, видя этот обветшавший мир, стыдился за него и чаял нового, полного духа и истины.

Как я ему это намекнул, он мне сейчас и поддакнул.

– Да, – говорит, – да, эти люди плоть, а что плоть-то показывать? Ее надо закрывать. Пусть хотя не хулится через них Имя Христово в языцех.

– А зачем это к тебе, говорят, будто инородцы и до сих пор приходят?

– Верят мне и приходят.

– То-то; зачем?

– Поспорят когда или поссорятся, и идут: «Разбери, говорят, по-христосикову».

– Ты и разбираешь?

– Да, я обычай их знаю; а ум Христов приложу и скажу, как быть.

– Они и примут?

– Примут: они его справедливость любят. А другой раз больные приходят или бесноватые, – просят помолиться.

– Как же ты бесных лечишь? Отчитываешь, что ли?

– Нет, владыко; так, помолюсь, да успокою.

– Ведь на это их шаманы слывут искусниками.

– Так, владыко, – не ровен шаман; иные и впрямь немало тайных сил природных знают; ну да ведь и шаманы ничего… Они меня знают и иные сами ко мне людей шлют.

– Откуда же у тебя и с шаманами приязнь?

– А вот как: ламы буддийские на них гонение сделали; их, этих шаманов, тогда наши чиновники много в острог забрали, а в остроге дикому человеку скучно: с иными Бог весть что деется. Ну я, грешник, в острог ходил, калачиков для них по купцам выпрашивал и словцом утешал.

– Ну и что же?

– Благодарны, берут Христа ради и хвалят Его: хорош, говорят, добр. Да ты молчи, владыко, они сами не чуют, как края ризы Его касаются.

– Да ведь как, – говорю, – касаются-то? Все ведь без толку!

– И, владыко! Что ты все сразу так сунешься! Божие дело своей ходой, без суеты идет. Не шесть ли водоносов было на пиру в Канне, а ведь не все их, чай, сразу наполнили, а один за другим наливали; Христос, батюшка, сам уже на что велик Чудотворец, а и то слепому жиду прежде поплевал на глаза, а потом открыл их; а эти ведь еще слепее жида. Что от них сразу-то много требовать? Пусть за краек Его ризочки держатся – доброту его чувствуют, а он их сам к себе уволочет.

– Ну вот, уже и «уволочет»!

– А что же?

– Да какие ты слова-то неуместные употребляешь.

– А чем, владыко, неуместное, – слово препростое. Он, Благодетель наш, ведь и Сам не боярского рода, за простоту не судится. Род Его кто исповесть; а Он с пастухами ходил, с грешниками гулял и шелудивой овцой не брезговал, а где найдет ее, взвалит Себе, как она есть, на святые рамена и тащит к Отцу. Ну а Тот… что Ему делать? Не хочет многострадального Сына огорчать, – замарашку ради Его на двор овчий пустит.

– Ну, – говорю, – хорошо; в катехизаторы ты, брат Кириак, совсем не годишься, а в крестители ты, хоть и еретичествуешь немножко, однако пригоден, и как себе хочешь, а я тебя снаряжу крестить.

Но Кириак ужасно взволновался и расстроился.

– Помилуй, – говорит, – владыко: к чему тебе меня нудить? Да запретит тебе Христос это сделать! И ничего из этого не последует, ничего, ничего и ничего!

– Отчего же это так?

– Так; потому что сия дверь для нас затворена.

– Кто же ее затворил?

– А тот, который имеет ключ Давидов: «Отверзаяй и никто же отворит, затворяяй и никто же отверзет». Или ты Апокалипсис позабыл?

– Кириак, – говорю, – многия книги безумным тя творят.

– Нет, владыко, я не безумен, а ты меня если не послушаешь, то людей обидишь, и Духа Святого оскорбишь, и только одних церковных приказных обрадуешь, чтобы им в своих отчетах больше лгать да хвастать.

Я его перестал слушать, однако не оставлял мысли со временем его перекапризить и непременно его послать. Но что бы вы думали? Ведь не один простосердечный ветхозаветный Аммос, собирая ягоды, вдруг стал пророчествовать, – и мой Кириак мне напророчил, и его слова «да запретит тебе Христос» начали действовать. В это самое время я, как нарочно, получил из Петербурга извещение, что, по тамошнему благоусмотрению, у нас в Сибири увеличивается число буддийских капищ и удваиваются штаты лам. Я хоть и в русской земле рожден и приучен был не дивиться никаким неожиданностям, но, признаюсь, этот порядок contra jus et pas 1 Против закона и справедливости (лат.). изумил меня, а что гораздо хуже, – он совсем с толку сбивал бедных новокрещенцев и, может быть, еще больше жалости достойных миссионеров. Весть с этим радостным событием, во вред христианству и в пользу буддизма, как вихрем разнеслась по всему краю. Для ее распространения скакали лошади, скакали олени, скакали собаки, и Сибирь оповестилась, что «все преодолевший и все отвергший» бог Фо в Петербурге «одолел и отверг и Христосика». Торжествующие ламы уверяли, что уже все наше верховное правительство и сам наш далай-лама, то есть митрополит, приняли буддийскую веру. Перепугались миссионеры, известясь о сем; не знали, что им делать; иные из них, кажется, отчасти сомневались: уж и впрямь не повернуло ли в Петербурге дело на ламайскую сторону, как оно в то тонкое и каверзливое время поворачивало на католическую, а ныне, в сию многодумную и дурашливую пору, поворачивает на спиритскую. Только нынче оно, разумеется, совершается спокойнее, потому что теперь кумир хотя и ледащенький выбран, но зато теперь и против этого рожна прать никому неохота; а тогда еще этой хладнокровной выдержки недоставало во многих и, в числе прочих, во мне грешном. Я не мог равнодушно смотреть на моих бедных крестителей, которые пешком плелись из степей ко мне под защиту. Им одним по всему краю не было ни лошадиной клячи, ни оленя, ни собаки, и они, Бог их знает как, лезли пешие по сугробам и пришли оборванные, обмаранные, истинно уже не как иереи Бога Вышнего, а как настоящие калики перехожие. Чиновники и зауряд все управление без зазрения совести покровительствовали ламам. Мне приходилось сражаться с губернатором, чтобы сей христианский боярин хотя малость остепенял своих пособников, дабы они по крайней мере не совсем открыто радели буддизму. Губернатор, как водится, обижался, и у нас с ним закипела жестокая стычка; я ему на его чиновников жалуюсь, – он мне на моих миссионеров пишет, что «никто-де им не мешает, а они-де сами ленивые и неискусные». А мои дезертировавшие миссионеры, в свою очередь, пищат, что им хотя, точно, рты тряпками не затыкают, но нигде ни лошадей, ни оленей не дают, потому что по степям всюду все люди лам боятся.

ВходРегистрация
Забыли пароль