Caroline Kepnes
Providence
Copyright © 2018 by Caroline Kepnes.
© Самуйлов С.Н., перевод на русский язык, 2020
© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2021
Правда, мы будем уродами, отрезанными от мира; но благодаря этому мы еще более привяжемся друг к другу[1].
Мэри Уолстонкрафт Шелли, «Франкенштейн, или Современный Прометей»
Я бринез Педро на День благодарения и завтра должен вернуть его в школу. «Бринез» – такого слова нет. Надо говорить «принес». Но мне нравится, как оно звучит, будто ты замерз и звонишь в звонок. Бррринеззз. За то, что говоришь внутри себя, никто тебе поджопник не даст, даже собственная мама. Моя сейчас помешивает соус к спагетти на плите и укоризненно качает головой.
– Убери из моей кухни эту крысу, – говорит она.
– Педро не крыса, – возражаю я. – Он – хомяк.
Мама не уступает.
– Кем бы он ни был, в моей кухне ему не место. И я не собираюсь повторять, Джон. Убери отсюда эту тварь. Немедленно.
Она всегда говорит про кухню: моя кухня, точно так же, как папа говорит про телевизор: мой телевизор, а про кресло – мое кресло. Моя единственная территория – спальня. И, наверное, сарай, но он в лесу и, строго говоря, стоит на участке миссис Керри. Все остальное в доме принадлежит родителям.
Выношу Педро на улицу, к качелям, хотя для них я староват. Бедняга дрожит.
– Перестань, малыш. Ты же из Нью-Гэмпшира. Справишься.
По правде говоря, я не знаю, здесь ли родился Педро. Может, он появился на свет на Бермудах, а сюда его привезли морем. А вот моя родина здесь. Я родился в больнице Дерри, возле Нашуа. За три дня до Кэррига Беркуса. Иногда, когда он дает мне леща, я думаю: как же мы оказались в больнице в одно и то же время? Представляю, как мы – два новорожденных – лежим в соседних кроватках. Как наши папы машут нам. В каком-то смысле мы были одинаковые. И, может быть, нас даже нельзя было различить. Сейчас мы – противоположности. Кэрриг – спортсмен. Один из тех парней, у которых куча приятелей. Его жизнь – компании, пиво, девушки. Он отпускает шуточку, и все хохочут. Он знает, как разговаривать с людьми, как им понравиться. В прошлом месяце его фотография висела в витрине «Роллинг Джек», спортивного магазина в торговом центре. Кэрриг – СПОРТСМЕН МЕСЯЦА.
А я – никто месяца. Хлоя даже засмеялась, когда я поделился с ней этой мыслью.
– Вот и хорошо, – сказала она. – Самое худшее, когда пик карьеры приходится на школу.
Хлоя всегда говорит то, что надо, что-то приятное. Вот ее фото в витрине какого-нибудь другого магазина я представить могу. Хотя ей об этом никогда не скажу. Это точно.
Завтра снова в школу, а значит, я снова ее увижу. Хлою-которая-пахнет-как-печенье. Так я называю ее про себя. Каждый раз, когда мама печет печенье – неважно какое, овсяное с изюмом, шоколадное или карамельное, – оно пахнет, как Хлоя. Хлоя-которая-пахнет-как-печенье не смеется надо мной. На ланче она садится со мной за один столик, хотя другие девчонки подшучивают над ней, а парни говорят, что она зря тратит время на педика.
Хлоя терпеть не может это слово. Говорит, что после окончания школы будет жить в Нью-Йорке, где так никто не выражается. Она считает, что у ребят в нашей школе ни ума, ни сердца. Зато Нью-Йорк – это как «Улица Сезам» для взрослых, люди там душевные, и каждый может быть тем, кем хочет. На этой неделе Хлоя ездила туда на День благодарения. Родители возили ее посмотреть парад. Она видела все эти громадные шары, уже сдувшиеся, сморщенные и лежащие на земле.
Всю неделю мы переписывались. Хлоя говорит, что мне бы Нью-Йорк понравился.
Знаешь, он настолько больше Нью-Гэмпшира, хотя на самом деле меньше.
Понимаю, Хлоя. Я бы и сам хотел там побывать.
Конечно, понимаешь. Ты всегда понимаешь!
– Обед! – кричит мама.
«Увижу тебя завтра», – торопливо пишу я.
Хлоя посылает мне смайлик. Это наш код – «И я тебя тоже, Джон».
По дому плывет запах спагетти и брокколи. Мама спрашивает, оставил ли я Педро на улице, и я говорю, что да, оставил, хотя он у меня в кармане. Папа берет брокколи и ставит в микроволновку.
– Что ты делаешь? – удивляется мама. – Оно же готово.
– Не выношу этот запах, – объясняет папа.
– Запах как запах.
Папа хмыкает. Он плотный и крепкий, работает каменщиком и любит бильярд. Многие считают его странным, потому что у него шотландский акцент.
Тайком опускаю в карман немножко спагетти. Никто бы и не заметил, но Педро кусает меня за палец, и я вскрикиваю, а мама бросает на тарелку вилку.
– Что ж это за школа такая! Чему можно научиться, принося домой крысу? И это в твоем возрасте. Не думаешь, что уже перерос такие глупости?
– Мы шефствуем над одним классом в начальной школе, – говорю я. – Взять его с собой никто из ребят не мог, вот я и согласился.
Вид у родителей печальный, как будто все это время думали, будто Педро здесь по необходимости, а не потому, что я так пожелал.
– Животные есть у многих, – добавляю я. – У Кэррига Беркуса – собака.
Вот зря я про него вспомнил. Родители знают, что мы с Кэрригом Беркусом больше не друзья. В последний раз он приглашал меня на день рождения в четвертом классе, когда люди еще устраивали праздники с приглашениями и когда мама заставляла звать всех детей. Приглашение было как бы от имени Бэтмена, вот я и явился в костюме Человека-паука, а все остальные пришли в обычной одежде. Иногда я переживаю за родителей. Наверное, им было бы лучше с кем-то из тех детей, которые занимаются спортом и приходят в нормальной одежде на дурацкий день рождения.
Смотрю на маму, прямо ей в глаза, как смотрят, когда хотят чего-то.
– Он чистый. Обещаю, он останется в моей комнате.
Мама режет спагетти. Она не наматывает их на вилку, как – это показывают по телевизору – делают в Нью-Йорке. Маму зовут Пенни, она родилась в Нью-Гэмпшире и говорит так, как говорят местные, а выросла на ферме, где животных держали во дворе.
– Комната твоя. Хочешь жить в вонючем свинарнике, чтобы животные пачкали твои вещи, это твое дело. Только не приходи потом ко мне и не проси, чтобы я убирала.
По пути наверх мне удается стащить из буфета коробку «Орео». Папа рассказывает маме о «Пэтриотс»[2] и Суперкубке, а мама папе – о прекрасной Жизели. Язык у них один и тот же, только разный. То, что вылетает из маминого рта, никак не пересекается с тем, что вылетает из папиного рта. Думаю, у нас с Хлоей получается лучше. То, что говорит Хлоя, всегда складывается с тем, что говорю я.
Наверху я кладу Педро на кровать, подношу к носу печенюшку «Орео» и вдыхаю, но нет, Хлоя пахнет домашним печеньем. Достаю сегодняшний номер местной газеты «Телеграф» и перечитываю Педро утренние заголовки. Сегодня воскресенье, и номер самый толстый за всю неделю. Прочитать Педро все я не могу, но стараюсь изо всех сил. Добираемся до раздела «Стиль жизни». Думаю, ему нравится.
Я люблю новости. Они не дают забыть, что где-то есть большой мир, в котором живут люди, никогда не слышавшие о Кэрриге Беркусе. Каждый день – новый, каждая газета, каждая история. В кино или книге история только одна, но в газете можно встретить разные – счастливые, печальные, непонятные – насчет ипотеки, страшные – об ограблениях, наркошах, том мальчишке, которого похитили в Дувре.
На прошлое Рождество родители подарили мне подписку на «Телеграф». Ничего другого я не хотел. Я сильно переживал, что не получу ее, и даже пал духом, когда, открыв последний подарок, обнаружил коробку со свитером. Но потом сорвал упаковочную бумагу и увидел квитанцию на подписку. Я даже вскрикнул от радости, а мама рассмеялась. Люблю, когда она смеется, а случается это нечасто. Она сказала, что никогда меня не поймет.
– Терпеть не могу газеты. Зачем узнавать обо всех этих ужасах, которые творят люди?
– Хочу знать обо всем, – сказал я.
– Но это же не имеет к тебе никакого отношения, – недоуменно заметила она. – То, о чем там пишут, совершенно тебя не касается.
Папа как раз срывал ярлычок с фуфайки «Пэтриотс».
– Вон та команда тоже не имеет к папе никакого отношения, – сказал я.
Никогда не слышал, чтобы мама так смеялась. Она даже упала на диван, а папа немного разбушевался и принялся доказывать мне, что это не вон та команда, а та самая команда. Мы ели ветчину, торт и мятное мороженое, и только одно немножко портило праздник – отсутствие газеты. Она не выходит на Рождество. С другой стороны, следующий день оказался радостнее, чем могло бы быть, потому что утром газета уже лежала в особом ящике, который папа поставил рядом с почтовым. Приятно было видеть, что мир вернулся на свое место.
Когда подходит время ложиться, я сооружаю местечко для Педро. Делаю ему уютную постельку из рекламных листовок. Мама только что с ума не сходит. Но хомячок ничего не пачкает, и на мои простыни никакие какашки не попадают.
– Спокойной ночи, Педро. – Я закрываю глаза. Мне нравится, как он дышит, словно бы с натугой.
На следующее утро мама коротко стучит в дверь.
– Школа!
Она говорит это каждое утро. Педро покакал у себя в постельке, и я собираю какашки на бумагу, спускаюсь и бросаю комок в мусорное ведро на кухне. Мама указывает на ведро лопаточкой.
– Это что там? Какашки?
– Да.
– Тогда вынеси наружу.
– Но там же снег.
– С каких это пор у тебя аллергия на снежинки?
Беру Педро и бумажный комочек, выхожу и смотрю на деревья в конце нашего двора. Мама с папой не знают, что я каждый день трачу вдвое больше времени на дорогу к школе, потому что иду назад, через двор миссис Керри с его колючими кустами, потом прохожу вдоль ее забора и через площадку возле мусорных баков, по двору семейства Шоуни, мимо их качелей и лишь затем спускаюсь по их подъездной дорожке на Карнаби-стрит, где и находится моя школа. Так делают все, кто живет на нашей улице. Но я не могу. Кэрриг, Пингвин и другие парни обязательно побьют меня, если только попробую воспользоваться коротким путем. Отнимут газету, отхлестают или забросают снежками. В теплую погоду они толкают меня или выбивают из рук сумку.
Хлоя-которая-пахнет-как-печенье ездит на автобусе. Она знает про мой обходной путь, которым я хожу из-за Кэррига Беркуса. Она знает все, знает больше, чем мои родители или учителя. Она – единственная, кто знает про мой сарай. Наше убежище.
Тем же путем я возвращаюсь каждый день после школы и приношу с собой сэндвичи с арахисовым маслом и зефирным кремом. Иногда я слышу ее шаги, и мое сердце бьется быстрее. Потом она входит, сбрасывает рюкзак и начинает жаловаться. В другие дни она не приходит. Темнеет. Я выхожу онлайн и вижу, что она занята с друзьями. Но те дни, когда она приходит, когда я слышу, как она спешит по лесу ко мне, только те дни в счет.
Хлоя всегда говорит, что мы ладим потому, что мы всего лишь дети. Она ненавидит эту фразу. «Как ни поверни, все плохо, – сказала она однажды. – Что-то вроде Ну что с тебя взять? Ты же просто ребенок. Или Ну ты же у нас один такой». – Она облизала губы и отвернулась. «Мы не просто кто-то там. Мы – особенные». И все потому, что я – единственный ребенок. У Кэррига Беркуса четверо братьев и две сестры. Представьте, каково жить со всеми этими детьми. Я так не могу. У нас с Хлоей намного больше общего.
Мама открывает дверь и кричит:
– Завтрак!
У мамы подгоревшая яичница с беконом. Папа читает газету. Добрался до нее первым и теперь передает мне по частям. Я складываю страницы вместе, чтобы газета выглядела как новая, будто ее никто не смотрел. Хорошо во всем этом то, что по большей части папа читает только спортивный раздел.
– Так что в конце года кому-то придется взять Педро, – говорю я.
Мама смотрит на папу, папа надувает щеки, и мама громко вздыхает, а папа смотрит на меня.
– Ты не носишь его в мамину кухню, так?
– Нет! – Мне не терпится попасть в школу и сказать миссис Мерфи, что я хочу оставить Педро. Мне не терпится сказать это Хлое-которая-пахнет-как-печенье. Думаю, девушку можно пригласить, не отпугнув тем, что у тебя домашний любимец. Думаю, поэтому Кэрриг Беркус держит собаку.
Быстро в школу не попадешь. Продираюсь через кусты, отдуваюсь, как будто убегаю от обидчиков. Бегу со всех ног. Колючка до крови царапает щеку. Я останавливаюсь. Стягиваю перчатку, подношу руку к лицу. На ладони ярко-красное пятно. В кармане ворочается Педро. Вынимаю его и вижу кровь уже на нем. Извиняюсь.
Слышу что-то в кустах, хотя там никогда никого не бывает. Оборачиваюсь. Не вся жизнь мелькает у меня перед глазами, только несколько последних часов, заголовок из сегодняшней газеты – КИБЕРПОНЕДЕЛЬНИК[3]: ОНО ТОГО СТОИТ? – и запах вчерашнего брокколи вместе с запахом сегодняшней яичницы, тяжелое дыхание Педро, моя кровь на его шерстке цвета какао с молоком.
Но нет, ко мне приближается не кто-то из моих постоянных обидчиков. Этот тип появился у нас то ли в прошлом, то ли в позапрошлом году. Мистер Блэр. Здесь он никому не понравился. С лысиной на макушке, с телефоном на поясе – люди все время над ним смеялись. Но я не смеялся. Нет.
Он быстро приближается, и тут вдруг оказывается, что я не из тех парней, которые сжимаются пружиной, когда приходит время драться. Я замираю. Задыхаюсь. Так бывает обычно на бейсбольном поле во время перерыва.
Что-то бьет меня сверху по голове. Я падаю на землю, а Педро бежит. Прислать помощь он не может. Он зверек и, как говорит мама, принадлежит иному миру. Я – нет.
Они не могут найти Джона. Когда он не пришел в школу, они позвонили его маме, и она сказала, что он не болен и дома его нет. Родители Джона пришли вместе, и вся школа загудела. Так уже было, когда Китти Миллер заболела лейкемией. Родители всегда возбуждаются из-за чего-то ужасного, когда это ужасное случается не с ними. Я и сама не лучше. Помню, как таращилась на Китти, пытаясь представить себя на ее месте, как будто она была картиной и на нее можно пялиться сколько угодно.
Китти любили, ей писали открытки. Сейчас люди ведут себя так, словно это новость, словно что-то волнующее есть в том, что тот паренек, Джон, он, кажется, пропал. Прошло полдня, а в школе его нет. И дома нет. Нет в кино и нет в торговом центре, но там ли его ищут? Большинство детей, когда сбегают, идут в «пакетик», набирают пива, напиваются, а потом отправляются в «Роллинг Джек» и пробуют новые хоккейные клюшки. Но Джон никогда так не делал.
Я говорила, что искать надо в лесу. Говорила, что он ходит в школу своим особенным путем. Но я не говорила почему. Мне хотелось, чтобы его нашли, но не хотелось стоять перед копом и объяснять, что, мол, Джон ходил через лес, потому что на автобусной остановке к нему приставали. Думаю, копы и сами поняли. Они ищут его, но пока еще не нашли. Скорее бы закончились уроки, потому что тогда я сразу пойду в убежище.
Все уже как бы предполагают, что хороших вестей ждать не приходится, и ведут себя так, словно Джона уже нет в живых. Типа если он не в кино, не в торговом центре и не в лесу, то где же тогда? Можно представить, что было бы, если бы пропал кто-то другой. Кто-то вроде меня или Кэррига. Кто-то, кого любят. Джона Бронсона, пока он был здесь, не любил никто, так что, когда он пропал, ничего не изменилось. Никто не виноват. Так случилось. Что есть, то есть.
На большом перерыве мы втроем – Ноэль, Марлена и я – встречаемся за нашим круглым столом в библиотеке. Пытаемся держаться так, словно все в порядке и Джон не пропал, но получается плохо, фальшиво. Он говорит мне вещи, которые ничего не значат, когда их говорят папа с мамой. Считает, что я особенная. На прошлой неделе я послала ему пропущенные через фильтр фотографии парада в Нью-Йорке, и ему так понравилось. Я посмеялась. «Это не я, это фильтр». «Нет, это ты, – ответил он на полном серьезе. – Ты выбрала правильный фильтр и правильно все оформила». Джон всегда за меня. Он видит то, чего не видят другие. Ту же самую фотку я отправила Марлене и Ноэль, и они откликнулись обычными сердечками. Они тоже нужны – люди, которые не возносят тебя на пьедестал. Все, что между нами с Джоном, секрет. Он не ушел бы, не сказав мне.
Я говорю об этом, и подруги смотрят на свои телефоны.
– С ним все в порядке, – говорит Ноэль. – А вот тебе надо успокоиться.
Странно только, добавляет Марлена, что он не написал мне.
– А он не злится на тебя за ту шутку с лягушкой?
– Не трогай, – одергивает ее Ноэль.
Лягушка. То, о чем я весь день изо всех сил старалась не думать. За несколько дней до праздника Джон принес в убежище старую мягкую игрушку, зеленую лягушку, которую любил, как ребенка. И было во всем этом что-то мучительно трогательное.
– Ну вот, – сказал он. – Сарай, милый сарай.
Лягушка походила на чучело, и Джон как будто украшал ею дом. Так он пытался подтолкнуть нас еще ближе друг к другу. У меня заколотилось сердце. Он как раз читал тогда книгу о зефирном креме и постоянно говорил об истории его создания, об оборудовании, о завесе секретности вокруг рецепта. Я смотрела на лягушку и не могла отвести взгляд. «Неужели это то, чего я хочу?» Мы никогда не позволяли себе ничего такого. Даже не целовались. Джон читал вслух отрывок из книжки про крем, а я фотографировала лягушку. Потом выставила одну фотку онлайн. Я знала, что делаю. Для Кэррига та фотка была как свисток для собаки.
Уже через несколько минут он заколотил в дверь: «Хлоя, завязывай с этим педиком и пойдем с нами».
Кэрриг был с Пингвином, и они несли про Джона такую пургу. А потом Кэрриг пальнул из пневматического пистолета. Один только раз. Никто не пострадал. Пулька ни в кого не попала. Да и вообще…
– Тебе надо идти, – сказал Джон. – Обо мне не беспокойся, им нужна ты.
И вот его нет, и мир остался без него.
Ноэль качает головой.
– А что тебе было делать? – говорит она. – Сидеть там с ним и ждать, пока Кэрриг разнесет стены? Послушай, это все не имеет к случившемуся никакого отношения.
Я киваю. Ноэль умеет быть убедительной. Говорит что-то, и ей веришь, даже если не веришь.
– Знаю. Я только надеюсь, что Джон не убежал.
Марлена качает головой.
– Не убежал. То есть… Я хочу сказать, что он никогда бы тебя не бросил, ведь так?
И дальше в том же духе. Обычный день, только в темном варианте. Ноэль раскапывает всякие жуткие факты, подтверждающие, что Джон мертв. Кусает свою авторучку с логотипом Дартмутского колледжа[4]. Все, все напоминает мне о Джоне. Смотрю на Ноэль и вспоминаю, как сказала ему, что она терпеть не может сериал «Бывает и хуже»[5]. Он заметил, что чувство юмора – это как обоняние. У некоторых оно отсутствует. Вот почему мне так его не хватает. Потому что он – лучший. Забавный. Он понимает. Кому еще, какому другому мальчишке нравится «Бывает и хуже»? Джон говорит, что ситком – отличный, потому что все в семействе Хэк одновременно и умные, и глупые. В большинстве других шоу герои либо одни, либо другие.
– Черт, – говорит Марлена. У нее запутались шнурки. В этом вся Марлена. Для нее важно то, что перед глазами, – шнурки на обуви, теннисные мячики на корте. Ждать, что она поплачет вместе с тобой, бессмысленно. И Ноэль такая же. Ноэль с ее дартмутской ручкой и классным рейтингом. Они обе очень упорные и серьезные. Джон больше похож на меня, его сердце откликается на всякие глупости. Легко привязывается к тому, что никому больше не нужно, увлекается тем, что никого больше не интересует, – например, историей зефирного крема на своем сэндвиче или школьным хомячком.
– Послушай, что Пингвин написал в «Снэпчате», – говорит Ноэль.
Ну вот. Пингвин. Снова вспоминаю тот вечер. Зеленая лягушка бьется в голове, как липкое сердечко. Черное и белое на фирменном свитере с эмблемой «Брюинз»[6]. Запах Кэррига. Порох. Пот.
Ноэль не умолкает, талдычит свое. Что, если Джон здесь, в библиотеке, притаился за стеллажами и слушает? Что, если он видит нас, видит, что у нас все нормально? Говорит о Пингвине, а он просто лузер и никогда не уедет в Нью-Йорк, как мы с Джоном. Джон.
Помню, в пятом классе передала ему слова Ноэль, что, мол, я хорошенькая, но не сладенькая, а Джон сказал, что я хорошенькая и миленькая. Правда, больше он этого уже не говорил. А потом все как-то унялось, успокоилось, как будто мы были просто друзьями. Я была совсем еще юная, и меня это устраивало. Мы все – Ноэль, Марлена и я – были юными не по годам, сидели, склонившись над нашими сэндвичами, и понятия не имели, как разговаривать с мальчишками, да и теперь, спустя годы, не имеем, судя по тому, как Ноэль распинается про Пингвина. Пальцы сжимают молочный пакет. Я скучаю по Джону. А он пропал. Неужели это правда? Неужели это явь? Ноэль подмигивает мне – успокойся, а Марлена подталкивает мой молочный пакет линейкой.
Нет, они не плохие. Просто не понимают.
– Извините, – говорю я. – Это шок.
Ноэль вздыхает.
– Нельзя вести себя так, словно ты виновата. Вы с ним приятели, но ведь у тебя в дневнике на каждой странице – Хлоя Сэйерс. И я знаю, что ты зависаешь с этими парнями на Форти-Степс.
Чувствую, как вспыхивают щеки. Это правда. И мне противно оттого, что это правда. Противно оттого, что Ноэль может быть такой, одновременно гадкой, холодной и правой.
– Ладно, – говорю я. – Так что там написал Пингвин?
– В общем, так. – Тон у нее меняется на заговорщический. – У Пингвина отец – полицейский, и он сказал Пингвиньей матери, что родители Джона сказали ему, что Джон спал в постели с хомячком.
Марлена качает головой.
– Я – пописать.
Она уходит, и мы с Ноэль остаемся вдвоем, как бывало в детстве, до того как в город приехала Марлена и мы стали тремя лучшими подругами вместо двух. Ноэль щелкает ручкой.
– Хлоя, Джон действительно спит с хомяком?
Нечестный вопрос. Джон любит Педро. У Кэррига семья держит золотистого ретривера. И никто не видит в этом ничего странного. Можно любить собаку, можно не любить хомячка. Я пожимаю плечами.
– Понятия не имею. А что?
На протяжении дня я все яснее сознаю, насколько мы близки, Джон и я. У него никого, кроме меня, нет. Никто не знает его лучше, чем я. Час идет за часом, Джон не появляется, и ожидание давит все сильнее. Звенит звонок. Ноэль щелкает ручкой.
– Эй, перестань. Я так с тобой только потому, что знаю – все будет хорошо. По большей части всегда все хорошо. Твой дружок, скорее всего, потягивает фраппе[7] в «Тенлис».
Перед глазами белые и красные полоски на соломинках «Тенлис», на навесах. Джону там нравится. Многие считают, что это заведение для детишек и старушек. Каждый раз, когда бы туда ни зашла, там слышится «You Got It All» в исполнении «The Jets»[8]. Моя мама всегда оглядывается: «Разве они только что не ставили это же самое?» Джону песня нравится. И видео тоже – фраппе, пушистые облачка, все такое милое и нежное – во вкусе Джона. Марлена впопыхах – как всегда, опаздывая – возвращается за книжками, мы идем по коридору, болтая о пустяках, и уже кажется, что Ноэль права и все, как обычно, будет хорошо.
После школы я сажусь в автобус и выхожу на ближайшей к дому миссис Маккерри остановке. Сворачиваю незаметно в лес и бегу. Только бы он был в убежище… он должен быть в убежище.
Стучу в дверь.
– Джон?
Он не отвечает, но это потому, что знает – я никогда не стучу. Вспоминаю, как утром полицейский спрашивал, с кем еще из ребят ему можно поговорить о Джоне.
– Ни с кем, – сказала я. – Только со мной.
Я открываю дверь, но Джона нет.
Сколько недель я не давала маме покоя из-за тех белых сапожек, что нашла онлайн. Джон знал о них – я показала ему картинку.
И что будет, когда ты получишь эти волшебные сапожки?
Надену и буду счастлива.
А что потом?
Мы были в убежище. За несколько дней до Дня благодарения. Мы смотрели «Бывает и хуже» и болтали ни о чем. Тот вопрос до сих пор не идет из головы. «А что потом?» Тогда у меня не нашлось ответа. Нет его и сейчас.
В день перед исчезновением Джон прислал мне статью из «Телеграф», метеорологический прогноз, обещавший меньше снега этой зимой. «Покажи своей маме, и она купит тебе сапожки». Прошлым вечером, услышав, что я плачу, мама не выдержала. И вот они прибыли.
– Это ошибка, – говорит она. – Они помогут тебе на минутку, а потом будут только напоминать об этой беде.
– Думаешь, его нет, да?
Она не отвечает. Мы обе думаем об одном – Джон мертв.
Мама первой нарушает молчание.
– Тебе лучше поспешить.
Мы идем искать Джона. Сегодня пятый день, и Джон где-то там, неведомо где. Адреналин покалывает иголочками пальцы. Я открываю коричневую коробку, вдыхаю запах новой обуви, снимаю розовую оберточную бумагу, вижу яркий стикер – он так легко снимается. Сапожки точно такие, как на картинке, непрактичные, – но я хотела их, и когда твой лучший друг исчезает, у тебя появляется новый способ получить желаемое.
Мы еще не начали, а я уже чувствую, что натру ногу. Здесь полицейские, несколько незнакомых мужчин из города, есть и дети. Девочки из «Герл скаутс» приготовили бумажные пакеты с печеньем, орехами и бутылочками с водой, такие маленькие, что их можно выпить одним глотком. «Роллинг Джек» обеспечил всех грелками для рук. Паренек из нашей школы говорит, что пришел только ради бесплатных штучек. Но люди часто говорят что-то такое, чтобы справиться с собственным страхом. По крайней мере я надеюсь, что это так. Едва увидев меня, Ноэль переводит взгляд на мои сапожки.
– Господи. Это те, что ты показывала мне онлайн?
Лучше бы я их не показывала. Наверное, коп, услышавший, как она сказала это, подумал, что я показывала их ей после исчезновения Джона.
– Да, – говорю я. – Марлена уже здесь?
Ноэль потирает ладони.
– Нет. Но здесь фургон от Пятого канала.
Молодой полицейский то и дело трогает кобуру. Щеки покраснели от холода.
– Вы его подруга, да?
Ноэль берет меня под руку, подтверждая, что ей важно прежде всего показать себя.
– Мы – подруги. Я – ее лучшая подруга, а Джон… да, мы лучшие подруги.
Он кивает.
– Люди еще будут?
Они оба смотрят на меня, Ноэль и коп. И другие тоже. Родители Джона – плачущая, непрерывно курящая мать и печальный, подвыпивший отец. Одинокая девушка из моего спортивного класса. Парнишка из приемной семьи, появившийся перед тем, как открылись двери школы. Еще пара родителей, должно быть, знакомые семьи Джона. Поисковая группа ужасающе маленькая, и я смотрю на свои белые сапожки.
Моя мама делает шаг вперед. Я и забыла, что она здесь.
– Я останусь здесь, буду держать форт и потом выйду с опоздавшими.
В кино, когда показывают поиски пропавшего ребенка, мы видим идущих стеной людей. Они громко перекликаются, и у зрителя возникает уверенность, что если не сегодня, то завтра ребенок будет найден. У нас полная противоположность. Реденькая, нестройная толпа. Мама Джона плачет и постоянно пререкается с полицейским. Говорю вам, там что-то есть, за той березой. Вы не видели человека в том доме? Вам не показалось, что он какой-то странный? Кто, увидев, что происходит, станет закрывать жалюзи? Можете послать туда кого-нибудь, чтобы с ним поговорили? Нас так мало, что даже с подругой поговорить невозможно, – нет никакого шумового фона. Но, с другой стороны, нас достаточно много, и мы так растянулись, что и общего разговора уже не получается.
Наш молоденький коп идет впереди с фонариком и мегафоном. Отец Джона набрался и поет «America» Саймона и Гарфанкеля[9]. Чем дальше, тем больше пьянеет, и чем меньше смысла во всей этой затее, тем сильнее ощущение, что это тупик.
В какой-то момент я не выдерживаю и даю волю слезам. Ноэль сжимает мою руку.
– Все хорошо, птенчик. – Она не называла меня так с самого детства, и ничего хорошего нет и не будет, и я уже не птенчик. Я плачу, потому что мы не можем найти Джона, потому что болят ноги, потому что белая кожа пропитается кровью, потому что мозг – это ужас сколько всего в нем может находиться. Мама была права. Сапожки – ошибка.
Мы добираемся до убежища. Моя мама сидит там со своим «киндлом». Она прячет читалку в сумку и поправляет волосы, как замужняя женщина, которую застукали на свидании с риелтором.
– Больше никто не пришел. Что-нибудь нашли?
Телевизионщики еще не уехали. Мама говорит, что они хотят поговорить со мной и у них есть камера и освещение. У парня из группы новостей белые-белые зубы. Я таких еще не видела, они даже белее моих сапожек. Спрашивает, как идут поиски. Я открываю рот, но он подмигивает: «Можешь сделать три шага вправо? Нам нужна видимость толпы. Вот так лучше».
Дома я прячу сапожки подальше в шкаф, туда, где лежит мой старый танцевальный костюм. Грею ноги в ванне и вспоминаю, какие глупости наговорила тому парню из новостной группы. Меня попросили сказать что-нибудь Джону на случай, если он слышит, и я посмотрела в камеру и улыбнулась.
– Джон. Не беспокойся из-за «Телеграф». Я сберегу для тебя все номера, даже проспекты и купоны. И, конечно, комиксы.
Я снова улыбнулась. Как будто боялась, что люди увидят, как мне плохо. Как будто плакать можно только здесь, в ванной, глядя на бедные, стертые до крови лодыжки. Потом я пошла к себе в комнату и поняла, что здесь уже побывала мама. На кровати стояла новенькая коробка с «Бэнд-эйд». Мама даже расстелила постель, чего не делала с тех пор, как я была маленькой.
Слез уже не осталось. Я беру телефон, но фоток Джона в нем мало. Он не любил, когда его снимали.
Не любит.
Прокрадываюсь по коридору в мамин кабинет и беру один из ее блокнотов с желтыми страницами. Вернувшись в комнату, запираю дверь. Прячусь под одеяло с фонариком. Пытаюсь нарисовать его лицо, сделать его как можно реальнее, правильного размера, с головой чуть больше, чем моя собственная. Мысленно я вижу его ясно, вижу чувство в его глазах, но передать на бумаге не могу, потому что плохо владею карандашом и ручкой. Мои стертые лодыжки – мелочь в сравнении с этим отчаянием, внутри закипает злость – передо мной на мокром от слез желтом листке какие-то жалкие царапины. Рисунок нисколько не совпадает с тем образом, что в мыслях, в сердце.
На следующий день вижу на пальце свежую мозоль. Поглаживаю ее, ровняю. Я не вылезаю из постели, не готовлюсь к школе. Беру блокнот и начинаю рисовать заново.
Каждое утро я встаю пораньше, чтобы нарисовать инициалы Джона на шее, ключице или запястье, а потом выхожу, достаю из пластикового рукава «Телеграф», разглаживаю газету и добавляю к стопке в моей комнате. Родителям это все – рисованные тату и газета – не нравится. Я бы сделала настоящую наколку. Хочу, чтобы на теле была постоянная отметина. Отвратительно, что о нем уже забывают. Хочу, чтобы люди знали, что я скучаю по нему, люблю его, что нельзя делать вид, будто ничего не случилось. По Джону не проронили и слезинки, и каждый день я пытаюсь напомнить им об этом. Я неровно постриглась, перестала брить ноги и подмышки. Я подвожу глаза черным карандашом и ношу жесткие расклешенные джинсы. Увидев джинсы, мама принялась рвать на себе волосы: «Этим ты его не вернешь».