Он будет ходить по разграфленным в шахматном порядке алма-атинским улицам и по крупицам собирать обрывки воспоминаний об Алма-Ате сорок второго – сорок третьего…
…Когда по этим же улицам и базарным рядам запросто ходили знаменитые москвичи и ленинградцы… Известные писатели скромненько стояли в очередях, чтобы сегодня выкупить хлеб по завтрашнему талону…
…Где на рынке красивые женщины с отчаянно пустыми глазами торговали своим барахлишком, наспех выменивали постельное белье, облезлые муфты и нелепые вечерние платья на стакан меда, конскую колбасу – «казы» и топленое масло, чтобы прокормить своих прозрачных от постоянного голода детей…
Госпитальные интенданты и разная административно-хозяйственная шушера через подставных лиц спекулировали яичным порошком, туалетным мылом, папиросами «Дели», американским шоколадом и тушенкой под названием «второй фронт», спиртом из госпиталей…
Околобазарная шпана заводила игру в «три листика», начисто обирала заезжих аульных казахов в огромных лисьих треухах и стеганых халатах…
Из госпиталей по вечерам по всему городу расползались ходячие раненые. Возвращались в свои палаты только под утро. От них пахло водкой, дешевой губной помадой и резким одеколоном «Алатау» местного производства.
Эти загипсованные, с заскорузлыми пятнами крови на повязках, с костылями и палками, с замотанными в бинты физиономиями, где зачастую оставались открытыми только край щеки, рот и один глаз, – но ХОДЯЧИЕ! Самостоятельно передвигающиеся выплескивали на лежачих сопалатников, прикованных к госпитальным койкам, красочные, циничные и бесстыдные рассказы о своих ночных похождениях со множеством фантастических подробностей, разухабистым враньем и жалкой лихостью. Даже понимание того, что большая часть этих историй соткана воспаленным воображением рассказчиков, не избавляло лежачих раненых от нервного и завистливого возбуждения…
А с одной стороны города в холодное синее небо уходили поразительной и коварной красоты белоснежные горы, от подножия которых вниз стекали нескончаемые яблоневые сады…
Дальше, внизу, лежал город – рассеченный полутемными улицами на геометрические квадраты кварталов… Переполненный Ноев ковчег военного времени. В саманно-глинобитных пристройках к хозяйским домам под одной крышей ютились пять-шесть эвакуированных семей…
Человек по полтораста – двести жили в фойе и залах бывших кинотеатров. Жизнь и быт каждого ограничивался тремя-четырьмя квадратными метрами пола и самодельными занавесками вместо стен.
А над всеми этими зыбкими человеческими сотами был один потолок на всех – расписанный картинами из светлой довоенной жизни: встреча героев-папанинцев, перелет Чкалова через Северный полюс, радостные лица представителей всех республик, утопающих в изобилии гигантских овощей, фруктов… На втором плане слева паслись тучные стада, а с правой стороны новенькие сверкающие колесные тракторы стройными рядами вспахивали залитые солнцем колхозные нивы…
Десятки тысяч беженцев населяли этот благословенный город!
Каждый день от пакгаузов станции Алма-Ата – вторая товарная на фронт уходили эшелоны с продовольствием и новобранцами…
Полуголодные казахские девочки вместе с эвакуированными лейтенантскими женами строчили армейские ватники и двупалые байковые рукавицы, чтобы зимой можно было стрелять, не снимая их с рук…
Заводишко, раньше выпускавший кетмени, косы, грабли и бороны, был для таинственности переименован в Военный завод № 3. Он стал делать из обычных грузовиков ЗИС-5 так называемые водомаслогрейки для боевых самолетов, снаряды для семидесятишестимиллиметровых орудий и взрыватели для осколочных гранат Ф-1…
На Центральной объединенной киностудии день и ночь творили наивные и глуповатые фронтовые киносборники, выстроенные по принципу легенд о замечательном казаке Козьме Крючкове времен Первой мировой войны…
А в соседнем павильоне Сергей Михайлович Эйзенштейн снимал «Ивана Грозного», на котором месяца полтора работал и Мика Поляков – микрофонщик-новобранец…
В помещении Казахского драматического театра Вера Петровна Марецкая играла Мирандолину в «Трактирщице»…
По госпиталям, прямо среди коек в палатах тяжелораненых, Бабочкин и Блинов играли сценки из кинофильма «Чапаев»…
Борис Чирков – знаменитый Максим – пел под свою гитару надтреснутым тенорком «Крутится, вертится шар голубой…».
Мелодекламации Лидии Атманаки сводили с ума санитарок и поварих, нянечек и раненых, врачей и местную казахскую знать:
Но однажды весной
Лейтенант молодой,
Покупая цветы в магазине,
Взглядом, полным огня,
Посмотрел на меня
И унес мое сердце в корзине…
Зайдите на цветы взглянуть –
Всего одна минута!
Приколет розу вам на грудь
Цветочница Анюта…
А после концерта в кабинете начальника – маленький банкетик. И само собой, гонорар со склада ПФС, что значит «продовольственно-фуражирное снабжение»… по килограмму ячневой или пшенной крупы, по бутылке хлопкового масла…
Даже Мика Поляков однажды получил такой пакет. Поехал вместе с концертной бригадой устанавливать микрофон, подключать усилитель, расставлять динамики…
…Через двадцать пять лет Михаил Сергеевич Поляков расскажет про военную Алма-Ату своему приятелю-литератору, и тот в одной из своих книжек достаточно точно кое-что и опишет из того, что поведал ему его друг-художник…
Но для литератора этот небольшой кусочек, уместившийся у него на двух машинописных страничках, будет всего лишь незначительной частью чужого прошлого. Этнографическим набором характерных деталей того времени.
А для четырнадцати-, а потом и пятнадцатилетнего Мики Полякова та Алма-Ата была гигантским, хотя и не всегда праведным пластом его жизни…
За полгода Мика Поляков поработал чуть ли не со всеми известными звукооператорами, малоизвестными инженерами звукозаписи и уж совсем никому не известными техниками-звуковиками. Именно эти высокоценимые в очень узком профессиональном кругу люди, о существовании которых не догадывались даже дотошные кинозрители, научили Мику Полякова всему – и работе на съемочной площадке, и подготовке французской звукозаписывающей системы «Эклер» для съемок в павильонных декорациях, и многотрудной сборке американской системы ПМ-40 для работы на натуре…
К тому времени кто-то в высшем эшелоне эвакуированных киноначальников устыдился того, что режиссер С. А. Поляков работает в механическом цехе простым слесарем, и для Сергея Аркадьевича была придумана некая мифическая должность – режиссер объединенной фронтовой хроникальной группы с немедленным выездом на фронт в распоряжение политотдела одной из армий под командованием недавно освобожденного из тюрьмы большого командира, портреты которого до войны носили на демонстрациях Первого мая.
Вместе с Поляковым отправлялись на фронт и несколько кинооператоров, не нашедших применения в эвакуированном художественном кино. Как и Сергей Аркадьевич Поляков.
…Сергей Аркадьевич пришел со студии в гостиницу, принес два больших новых альбома для рисования, передал их Мике и сказал:
– Сыночек… Уж коль ты не учишься, а работаешь, пожалуйста, рисуй почаще. Я тут получил кое-какие деньжишки на дорогу и на первое время и вот… Купил это тебе. Тут настоящий ватман. Довоенный. Его мне очень любезно уступил…
И Сергей Аркадьевич назвал имя одного отличного художника-мультипликатора.
– И очень недорого уступил… – улыбнулся Сергей Аркадьевич. – Я ему как-то показывал твои старые наброски, и он сказал, что у тебя удивительно крепкая рука и прекрасный глаз. Больше всего ему понравилось, что твоя графика носит почти всегда слегка ироничный характер. Ему как мультипликатору это особенно близко. Ты уж рисуй, Микочка. Не век же тебе думать о том, чтобы микрофон не попал в кадр… А я буду время от времени возвращаться с фронта в Алма-Ату, привозить материал в обработку, монтировать. А потом снова уезжать ненадолго. Хорошо?
– Хорошо, па, – ответил ему Мика и любовно погладил шероховатую поверхность ватмана. – Я про такую бумагу и забыл… Спасибо тебе, папуля.
И Сергей Аркадьевич Поляков уехал на фронт, забрав фотографию мамы с собой. Прямо с рамочкой красного дерева.
А через несколько дней после отъезда отца на фронт с Микой произошел дурацкий случай…
В отличие от тысяч эвакуированных семей, вынужденных влачить жалкое существование в саманно-глинобитных сарайчиках при хозяйских домах, выстаивать многочасовые очереди в баню, справлять естественные нужды над слегка огороженными выгребными ямами с летними жуткими сине-лиловыми гигантскими мухами и зимними морозными сталактитами из обледенелых желто-коричневых человеческих испражнений, обитатели гостиницы «Дом Советов» жили просто в райских условиях.
Это несмотря на то что и в «Доме Советов» уборные были общими и находились в конце каждого коридора. Собственными туалетами обладали только два «люкса», занятые Польской военной миссией, и четыре «полулюкса», где были расселены народные артисты СССР, обделенные квартирами в переполненном «Лауреатнике».
«Роскошные» условия эвакуированного бытия в гостинице «Дом Советов» многим показались сродни бытию «командировочному», в период которого в людях неожиданно открываются не подозреваемые доселе развязность, желание говорить громко, свобода общения, любовная лихость и жалкие попытки хоть ненадолго, на краткий миг своей перевернутой жизни создать некое подобие пира во время чумы. Изредка прерываемого бодро-трагическими сводками Советского информбюро со всех фронтов этой страшной войны…
От состояния ложной «командировочности» «Дом Советов» вспухал любовями, взрывался неожиданными разводами, еще более невероятными связями, клятвами, захлестывался коварством измен, тайфунами ревности и истерическим весельем с обязательными слезами и имитациями попыток самоубийств…
Мужчины годились все. От щеголеватых польских офицеров и сановных облауреаченных старцев до заезжей футбольной команды «Динамо» (заботливо убереженной силами НКВД от фронта), включая в этот повальный список и школьников-старшеклассников, живших вместе со своими родителями в этом же «Доме Советов».
Казалось, только два-три года тому назад он, полный несмышленыш (как свято считали его родители), видел ее на экране этакой поющей и танцующей советско-колхозной пейзаночкой, а теперь вот она – с растекшейся по лицу тушью для ресниц, смазанной губной помадой, припухшими от бессонной ночи глазами, оказывается, не бог весть какая молодая, совершенно голая тетя лежит вместе с перепуганным и опустошенным мускулистым мальчиком четырнадцати-пятнадцати лет и хрипло, с дурными актерскими интонациями, которые должны были продемонстрировать «неподдельную страсть», настойчиво спрашивает мальчика, овевая его запахом пота, недорогих духов, легкого перегара и нечищеных зубов:
– Ты любишь меня? Ну скажи!.. Ты меня любишь? Я хочу это слышать!!!
Не миновал подобной участи и Мика Поляков.
Мике повезло больше, чем другим. Он сумел привлечь нежное и пристальное внимание одной из самых красивых женщин советского кино того времени.
Муж ее, известный и обласканный властью певец, помпезно раскатывал по правительственным концертам и гастролям. Ее постоянный любовник – замечательный артист – однажды сыграл полусочиненного героя революции и вошел в классику мирового кино. Сама же она была очень хорошей актрисой, некогда заслуженно прославленной одним превосходным режиссером.
Так что Мика оказался в неплохой компании. Правда, слава богу, не вся компания об этом догадывалась…
Ситуация совершенно водевильная: муж на гастролях, любовник в экспедиции на съемках, а четырнадцатилетний Мика в кровати у самой очаровательной женщины, от которой не могли оторвать глаз все мужчины «от восьми до восьмидесяти».
В постели Мика проявил себя поразительно талантливым и трудолюбивым учеником, и под утро третьей бессонной ночи невероятно красивая молодая женщина, ровно вдвое старше Мики, без малейшего актерства совершенно искренне сказала:
– Боже мой, Мишка!.. Ты – прелесть! Господи, как мне повезло.
Но по законам водевиля после такой фразы должен был бы раздаться стук в дверь. Жанр категорически требовал появления на сцене мужа.
Что и произошло!
Раздался стук в дверь, и знакомый по радиотрансляциям голос мужа хорошо поставленным тенором произнес:
– Котик! Открой. Это я!..
Счастье было еще, что окна этой комнаты выходили не на улицу, а на тыльную сторону дома – на вытоптанную волейбольную площадку и хозяйственный двор с мусорными баками у забора.
Как Мика прыгал из окна второго этажа с одеждой и сандалиями в руках, не видел никто. Кроме старухи казашки Кульпан – дворничихи гостиницы «Дом Советов». Но старуха была своя в доску.
– Мишька! Аккенаузен сегуйн!!! – матюгнулась старуха Кульпан по-казахски. – Сапсем дурак, да?! Башка сломать хочешь?!
Мика тут же подскочил к старухе, заволок ее за мусорные баки и, поспешно натягивая на себя штаны и рубаху, неловко засовывая ноги в сандалии, тихо, быстро и весело проговорил:
– Бабуля! На карте – честь дамы… Заложишь – зарежу!
И поцеловал старуху в нос. Как когда-то в шутку целовала его Миля.
Чтобы не входить в «Дом Советов» через черный ход со стороны двора и не светиться перед администратором, миновать которого было просто невозможно, Мика сиганул через забор, отделяющий территорию гостиницы от остального мира, и поскакал узкими дворовыми проходами мимо каких-то складских бараков в бывший кинотеатр «Алатау», где в огромном концертном зале было сооружено общежитие человек на двести, а в просмотровом – киносъемочный павильон для трюковых и комбинированных съемок.
На верхних этажах бывшего кинотеатра теперь располагались отдел точной механики и оптики, часть гримерных, филиалы костюмерных и родной Микин звукоцех.
Вот Мика и помчался, ни свет ни заря туда в надежде, что еще никто из сотрудников звукоцеха на работу не пришел и он успеет до их появления там умыться, почистить зубы хотя бы пальцем и привести себя в относительный порядок. Может быть, даже удастся немного покемарить, чтобы потом не клевать носом в павильоне на съемке.
Но на столь полное счастье Мика даже не рассчитывал…
Однако, кроме старухи Кульпан, были и еще свидетели Микиного прыжка из окна второго этажа.
Два закадычных дружка, два крепеньких молодых актера – Гена Оноприенко и Маратик Семенов, не подлежащие призыву в действующую армию по такому букету официально зарегистрированных болезней, что их впору было бы уже давно числить покойниками на местном русском кладбище, рассказали, что, постоянно проживая в общежитии ЦОКСа, в бывшем кинотеатре «Алатау», именно в эту ночь они были в гостинице «Дом Советов» на дне рождения у своей сокурсницы по Институту кинематографии – дочери одного народного артиста, лауреата Сталинской премии, и видели собственными глазами, как под утро «…микрофонщик Михаил Поляков с каким-то свертком в руках прыгал из окна второго этажа на взрыхленную клумбу под окнами первого этажа вышеупомянутой гостиницы».
А с чего начался сыр-бор? А с того, что в эту же ночь был обворован номер киносценариста Алексея Николаевича Ольшевского, только утром вернувшегося из Ташкента, где на узбекской студии он сдавал свой сценарий о фронтовых героических буднях, превосходно знакомых ему, Ольшевскому, по войсковым репортажам Кривицкого, стихам Симонова, очеркам Эренбурга и сводкам Информбюро.
Ольшевский вернулся из Ташкента с мешком прозрачно-оранжевого узбекского урюка, чемоданом грецких орехов, тяжеленным пакетом сплетенных в клейкие косы сушеных дынь и полным рюкзаком слипшегося изюма.
На Алайском базаре в Ташкенте все это стоило втрое дешевле, чем на алма-атинском рынке, и Алексей Николаевич справедливо посчитал, что продажа всего этого в Алма-Ате будет существенным дополнением к небольшому сценарному гонорару…
Украдено из номера Ольшевского было многое – и несколько пар обуви, и рубашки, и свитера с пуловерами, и зимнее пальто с меховым шалевым воротником, а также белые фетровые бурки, обшитые коричневой кожей. Словом, все, что Ольшевский побоялся сдать в гостиничную камеру хранения на время летней жары. К чему и призывала гостиничная администрация, сообщая, что за оставленные в номерах вещи дирекция гостиницы «Дом Советов» никакой ответственности не несет.
Но самой главной потерей пижона Ольшевского был испарившийся роскошный песочно-кремовый костюм с жилетом, в котором он блистал на званых вечерах и покорял нестойкие сердца одиноких и невзыскательных дам…
Когда же Ольшевский обнаружил, что из-под его кровати пропал и весь запас консервных банок, с чудовищным трудом вывезенных еще из Москвы – а там было банок сто, – Алексей Николаевич чуть было не упал в обморок!
На вопрос сотрудника уголовного розыска, не подозревает ли гражданин Ольшевский кого-нибудь в этой краже, Алексей Николаевич сделал вид, что ему ужасно неловко об этом говорить, но истина того требует, а посему единственный человек, которого он мог бы назвать, – это сын его товарища Михаил Поляков. Он и в колонии для малолетних преступников уже был, и вообще… Тем более что его отец сейчас на фронте, а Мика…
– Мика – это что? Кличка? – спросил сотрудник уголовного розыска.
Алексей Николаевич помялся и подтвердил:
– Да… Пожалуй, кличка.
Для начала Мику в милиции отлупили.
А потом стали спрашивать – где шматье, кому сдал, как зовут барыгу и был ли подельник?
Мика от всего отказывался. Даже от того, что ранним утром прыгал из окна второго этажа.
Тогда его отлупили еще раз.
Потом Мике показали запись доноса двух молоденьких актеров – М. Семенова и Г. Оноприенко, которые собственноглазно видели, как М. Поляков, микрофонщик звукоцеха ЦОКСа, прыгал из окна второго этажа гостиницы «Дом Советов» с большим свертком в руках.
В запарке следователю не пришло в голову прояснить ситуацию до конца – почему М. Поляков, обокрав комнату А. Н. Ольшевского, находившуюся на первом этаже, прыгал из окна второго этажа, расположенного совершенно с другой стороны дома – со стороны волейбольной площадки и хоздвора с мусорными баками. И что в этот момент делали там свидетели М. Семенов и Г. Оноприенко, наблюдавшие Микин прыжок ранним утром, в то время когда, по утверждению виновницы торжества, на котором и пребывали свидетели, все гости разошлись уже к трем часам ночи…
Донос Маратика и Генки наполовину сломал Микину волю, и он признался в том, что действительно прыгал в указанное время из окна второго этажа гостиницы. А сверток был маленьким и состоял из его собственных брюк, рубашки-бобочки с короткими рукавами и вот этих сандалий. Они у него единственные. И все. А вот откуда, вернее, от кого он прыгал – этого он не скажет никогда в жизни. Пусть его хоть расстреляют!
Расстреливать Мику не стали, но отлупили и в третий раз.
Били по ногам, по ребрам, по почкам. Чтобы не оставлять видимых следов.
Отлупили и бросили в камеру.
В камере было четверо: опухший от пьянства безногий инвалид войны с орденом Славы третьей степени и медалью «За отвагу»; второй – рыночный торговец фальшивой анашой, которого «сдали» свои же. Не за торговлю наркотиками, а за «обман покупателей»… Третий – сорокалетний придурок – притворялся контуженным и орал на всю камеру, что он «сифилитик», и если кто-нибудь попытается ему что-нибудь сделать, он просто харкнет тому в морду, а потом поглядит, как у того «враз нос провалится»!
Четвертый – чистенький, стройненький паренек из блатных, лет девятнадцати, в модненькой тельняшечке, в коротеньком приталенном пиджачке и военно-морских брючатах со «стрелками». Брючишки были аккуратненько заправлены в тонкие, дорогие хромовые сапожки, опущенные гармошечкой, сверху окаймленные вывернутым белым лайковым «поднарядом».
Паренек сидел на нарах под решетчатым окошком, покуривал «Казбек» и читал толстую книгу.
Как только Мику вбросили в камеру, так сразу же рыночный продавец плана и «сифилитик» молча и очень серьезно – будто делают важную и ответственную работу – стали стаскивать с лежащего на полу Мики двухцветную курточку – «самопал», которую отец купил ему на барахолке с первой же своей получки в механическом цехе.
У Мики не было сил сопротивляться. Боль в пояснице становилась нестерпимой, мочевой пузырь чуть не лопался, и Мика очень боялся, что описается, потеряв сознание…
– Вы, псы вонючие! Отскечь от малолетки, гниды, – вдруг услышал Мика спокойный голос паренька в хромовых сапожках. – Кому сказано, бараны?
– Тебе-то что, Лаврик? – удивился торговец фальшивой анашой.
Но «сифилитик» был более агрессивен:
– Что, блатняк, может, порежешь?!
– Могу и порезать, – нехорошо ухмыльнулся паренек. Он отложил книжку на нары, и в его руке неизвестно откуда и непонятно как вдруг появился сверкающий своим грозным великолепием настоящий финский нож.
Оба грабителя тут же отпрянули от Мики.
– То-то, бляди! Перетрухали, суки тыловые? – прохрипел безногий с орденом Славы и медалью «За отвагу». – Вшивота бздливая. Так их, Лаврик! Отрежь им ихние яйцы к свиньям собачьим…
– Сами сдохнут, сявки неученые.
Лаврик засунул нож за голенище сапога и подошел к Мике:
– Вставай, пацан. Айда на нары. Тебе прилечь надо.
Он поднял Мику с пола, попытался повести к нарам, но тот прошептал:
– Поссать бы где…
– Об что вопрос? Вот параша.
Он подвел Мику к горшку без сиденья. Мика с трудом расстегнул штаны, натужился со стоном. Моча не шла.
– О, ч-ч-черт… Что же это? – сгорая от стыда, прошептал Мика.
Лаврик крепко держал его сзади под мышки. Сказал рассудительно, со знанием дела:
– По почкам херачили. Отекло у тебя там все. Не трухай, расслабься. Постой немного – само пойдет.
– А жопу ты ему тоже будешь газеткой вытирать? – злобно закричал «сифилитик».
– Надо будет – вытру. А тебя, сучару подзаборную, заставлю эту газетку схавать. Ты какую больше любишь – «Казахстанскую правду» или «Известия»?
Но тут из Мики полилась кровавая моча. Он застонал.
– Я же говорил – по почкам, мусора вшивые, метелили, – покачал головой Лаврик.
Ночью, когда все уже спали, Лаврик тихо говорил Мике:
– Я не следак мусорной. Я – вор. Мне тут все ясно, как на барабане. В хату залепили скок те двое ваших кинщиков. И шматье помыли они же. А когда ныкали его на вашем заднем дворе, где-нибудь в ямке за забором, тут ты из окошка от своей пацанки и сквозанул! Родители заявились, что ли?..
Мика промолчал.
– Не колешься – твое дело. Уважаю. А дальше эти двое паскуд тебя увидели и стукнули. И ксивоту на тебя накарябали. А следаку шматье до фени. Он его и искать не будет. Ему твоя сознанка нужна с подписухой. Вот они тебя и пиздили, как мартышку. Тем более что ты уже в Каскелене чалился. А это как наколка – не сотрешь, не смоешь. Тебя отмазать некому?
Мика вспомнил папиного старого приятеля – всемогущего Большого артиста – и сказал:
– Нет. Некому.
– Ничего. Твое дело – чистяк. Если выдержишь и сам на себя варежку не раззявишь, через неделю по воле ходить будешь, – закончил Лаврик и вместо подушки положил под голову свою толстую книжку.
– Что за книжка? – спросил Мика.
– «Дон Кихот Ламанчецкий», – уже сонным голосом ответил Лаврик. – Такой принципиальный кент был – офонареть можно!..
…И снились Мике Полякову странные, дивные сны…
Ну совсем небольшой и чудесный островок в синем-синем океане!..
Под босыми ногами очень мягкий и теплый песок…
Ласковая волна накатывает на берег тихо шипящей пеной…
Высоко в небе плывут пальмовые кроны на длинных, тонких, волосатых стволах…
А вдали неземной красоты белые домики…
И Мика пытается добрести по вязкому песку к этим домикам, но…
…больно ногам, болит спина, тупая ноющая боль растекается сзади по пояснице, уходит в живот, опускается ниже, туда – между ног… И мучительно хочется помочиться!.. И Мика понимает, что сдержать себя он больше не в силах!..
И просыпается.
Сползает с нар, еле доходит до параши и стоит над ней в сонном и болезненном оцепенении…
А потом из Мики выливается тонкая струйка коричнево-кровавой мочи, и боль в пояснице начинает ненадолго отступать…
Снова нары…
И опять тот же сон! Остров, океан, пальмы, а вдали белые домики…
И красивая Миля бежит ему навстречу!.. А за пальмой Живая Мама целуется с московским дирижером, и Мика страшно боится, что это увидит Папа!.. Вон он выходит из ближайшего домика!.. Боже мой, что же делать?! И как назло, ноги вязнут в теплом песке… Шагу не сделать!
Но самое страшное, что при всем этом невероятно хочется писать.
Нужно проснуться! Нужно немедленно проснуться!..
От беспомощности Мика начинает рыдать…
…и просыпается.
Снова стоит над парашей… Больно. Больно… Больно! Двадцатипятисвечовая лампочка еле-еле освещает камеру.
Пыльная, загаженная мухами лампочка тоже за решеткой…
Но все равно видно – моча стала светлее…
Вскарабкался на нары.
Проснувшийся Лаврик сует Мике «казбечину» в рот, откуда-то достает спички:
– Не плачь. Давай покурим.
Мика прикуривает:
– Я не плачу. Это, наверное, во сне…
Мику выпустили раньше, чем пророчил Лаврик.
В милицию примчалась разъяренная старуха Кульпан, всех обозвала фашистами и категорически отказалась разговаривать по-русски.
Ее переводчиком тут же оказался насмерть перепуганный ее племянник Нурумжан Нургалиев – начальник паспортного стола этой же милиции.
Вот тогда Кульпан и устроила на казахском языке дикий хай русскому следователю, который вел дело о краже в гостинице «Дом Советов»!..
На всю милицию она вопила, что «Мишька» ничего и ни у кого никогда брать не будет!!! А что он прыгал со второго этажа – так это была физкультура!.. Он и вверх ногами стоять может, и через голову переворачиваться!.. А откуда он прыгал – ей наплевать!.. Хоть с крыши! Она одно знает: в руках у него были только штаны, рубаха и тапки. Сандали называются… И все! И если ребенка сейчас же не выпустят, она пойдет в самый главный партийный комитет – там у нее второй племянник работает, – и тогда вся эта милиция завтра же на фронт уедет воевать с кем надо!..
Нурумжан подтвердил слова старухи. Его двоюродный брат товарищ Жантурин действительно работал в ЦК Казахстана большим начальником.
И от греха подальше Мику выпустили «за отсутствием состава преступления».
Однако уже решением жилищной комиссии ЦОКСа Мике больше не разрешили жить в гостинице и переселили его в общежитие. В бывший кинотеатр «Алатау». Совсем рядом с его звукоцехом.
Мика собрал вещи. Свои взял с собой, папины сдал в камеру хранения гостиницы и ушел.
По пути заглянул в дворницкую пристройку во дворе.
Усталая старуха Кульпан пила чай из большой пиалы, отщипывала кусочки лепешки.
– Эй, бола! Чай пить будешь? – спросила старуха. – Сахар – джок…
– Джок так джок. Могу и без сахара, – улыбнулся ей Мика.
Старуха плеснула чай в свою пиалу и подала ее Мике. Отщипнула себе от лепешки малюсенький кусочек, всю остальную лепешку пододвинула Мике.
– Кушай. Я уже.
– Спасибо, Кульпан.
– На здоровье кушай.
– Я не про чай…
Старуха не ответила. Видно было, как в ней закипала ярость. Мика прихлебывал чай, чувствовал, что старуху вот-вот прорвет.
– Не надо, бабуль. Все же обошлось, Кульпан…
– Как «не надо»?! Как жить дальше?! Сапсем нельзя!.. Я ей говору: «Мишька в турме! Беги, кричи, что ребенок у тебя в койке был, невиноватый он – весь ночь ты с Мишькой спал!..» А она говорит: «Какой ужас!» И все! Я говору: «Зачем ужас? Бежать надо, просить надо… Ты красивая, тебя слушать будут…» «Не могу», – говорит. «Муж», – говорит. «И еще один человек…» – говорит. Я говорю: «Ты – сука! Как ибаца с малчиком, так ты первый, а как… Сама твоему мужу расскажу!» А она плачет, денги мне давая. Я взял денги, плюнул в них, на пол бросил, тапочком растер и ушел… Кушай лепешку счас же! Сапсем плохой стал…
Мика замер с пиалой в руке, с куском лепешки во рту:
– Рассказала?..
– Чего «рассказала»?
– Мужу…
– Нет. Тебя боялся.
– Почему меня?!
– Ты сказал: «Заложишь – зарежу!»
И старуха захихикала, прикрывая беззубый рот коричневой сморщенной ладошкой.
В первый же месяц жизни в общежитии киностудии, в бывшем кинотеатре «Алатау», Мика Поляков схлопотал еще два привода в милицию.
Один раз, когда пропало все постельное белье у Симы Поджукевич, только что получившей похоронку на мужа и жившей с двумя детьми за тремя занавесками в самом углу зала, и второй раз – когда была взломана клетушка обувного отдела костюмерного цеха и похищены оттуда восемь пар почти новых кирзовых солдатских сапог.
В эти разы в милиции Мику не били. Наверное, боялись старуху Кульпан с ее вторым племянником цековским товарищем Жантуреным.
Но кричали на Мику, руками перед носом махали, стращали бог знает чем, чтобы сам сознался! Обзывали по-всякому, за шкирку трясли…
Продержали сутки и выгнали.
Во второй раз, казалось, – посадили накрепко. Да вот ведь незадача – отловили на рынке барыгу со студийными солдатскими сапогами! А тот возьми и скажи, поглядев на Мику:
– Не-е-е… Это – пацан. А те двое, у которых я сапожки брал, те – бычки. Им лет по двадцать. А то и побольше…
Барыге поверили. Он уже год «стучал» в ментовку. Как тогда говорили: «пахал на сдам с мусорами». То есть трудился совместно с милицией, которая закрывала глаза на его скупку краденого и берегла его как особо «ценный кадр».
Мало того, барыга вспомнил и простыни с пододеяльниками, которые приносили ему эти же два молоденьких бычка. Но постельное белье от него уже ушло, а вот кирзачей три пары еще осталось. Можете забрать, пожалуйста… Ему, барыге, по сотрудничеству с нашими замечательными органами, по дружбе ничего не жалко. Где наша не пропадала!..
Мику Полякова с великим сожалением вышвырнули из милиции, сопроводив трогательное прощание невероятно затейливым матом и таким пинком в зад, что Мика потом еще неделю сидеть не мог.
И опять-таки профсоюз ЦОКСа принял единственно справедливое и мудрое решение: «слушали-постановили» уволить микрофонщика М. С. Полякова с занимаемой должности в звукоцехе и в десятидневный срок выселить из студийного общежития.
В один момент четырнадцатилетний Мика Поляков лишился своей ничтожной заработной платы и надежды на какие-либо хлебные и продовольственные карточки.
Но вот милостивое предоставление ему аж десятидневного срока на поиски другого жилища показалось профсоюзу студии чрезвычайно гуманным и избавляло профсоюз от малейших угрызений совести…
Только после очной ставки с барыгой Мика понял, как тогда ночью был прав чистенький, аккуратненький Лаврик со своим «Казбеком», финским ножом и «Дон Кихотом» в следственном изоляторе.
Вряд ли кто-нибудь смог бы точнее описать Генку Оноприенко и Маратика Семенова, чем тот барыга, который называл их «бычками».
И они, эти два ничтожных актеришки, два паршивца-массовочника, двое мелких подлюг, не пожалевших даже Симы Поджукевич, у которой глаза не просыхали от полученной похоронки, ни ее маленьких детей, они, шакалье позорное, еще и Мику попытались «вломить»?! Ну погодите, падаль вонючая.