«Ах ты ж сука… – подумал Мика и ясно вспомнил, как когда-то в Ленинграде Ольшевский очень квалифицированно разбирал и нахваливал его рисунки. – Чтоб тебя, блядюгу!..»
Не успел Мика даже домыслить до конца свою обиду, как Ольшевский на совершенно ровном месте неожиданно споткнулся и упал на ковровую дорожку гостиничного фойе. Лопнули пакеты с пшеном и сахаром, раскатились в разные стороны консервные банки…
«Вот… – удовлетворенно подумал Мика. – Обыкновенный взрослый бздила… А убивать его не за что. Сам сдохнет когда-нибудь…»
Он отвернулся и снова сел на ступеньки лицом к арыку. Все равно ждать воронок здесь. Шаг вправо, шаг влево… А пошли вы все!
Услышал за спиной странный скрип, но не повернулся.
– На-ко вот. – Из-за Микиной спины швейцар протянул ему большое теплое красное яблоко. – Настоящий апорт.
Мика молча взял яблоко.
– Это ты его? – тихо спросил швейцар.
– Что?
– Опрокинул ты его?
– Наверное. Я и сам толком не знаю.
– Я так и подумал, что ты, – тихо проговорил швейцар. – У тебя глаз был… Будто ты не в себе малость.
– Я и сейчас не в себе, – признался Мика.
– Не-е-е… Сейчас у тебя совсем другой глаз. Ты ешь, ешь…
– Потом, – сказал Мика и спрятал яблоко в карман бушлата. – Можно я посижу здесь? Сюда машина наша должна прийти.
– Сиди, – сказал швейцар и, скрипя протезом, стал подниматься к своему месту у дверей. – Сиди. Мне не жалко.
…Через час к гостинице подкатил детдомовский воронок.
Влезая внутрь фургона через заднюю дверь и протискиваясь сквозь конвойный отсек, отгороженный проволочной сеткой с внутренней распахнутой сейчас дверцей, Мика сразу же почувствовал в воздухе стойкий запах плана. Или анаши. Как кому нравится…
Серые солдатские одеяла, перевязанные в пачки, заполняли чуть ли не весь фургон. По самый нижний обрез маленьких окошек в железных решетках.
Уже перекурившиеся анашой паханы валялись наверху и по очереди прихлебывали из водочной бутылки, закусывали ломтями свежего хлеба, которые отрезали от целой буханки большой парикмахерской опасной бритвой.
В угол, под самый потолок фургона, забился маленький заплаканный Валерик. Тихо поскуливал, закрывая ухо грязной ладошкой. Чем-то не угодил своим паханам.
– О!.. – завопил один из бугров, увидев Мику. – Свежак сам ползет! Счас мы тебя в два смычка харить будем! «Косушкой» задвинешься? Или из пузыря – для храбрости?..
– Не буду я ничего, – коротко ответил Мика. Наверх, на кучу пачек с одеялами, не полез – от греха подальше. Сдвинул три пачки к конвойной дверце и пристроился внизу, привалившись спиной к проволочной сетке отсека.
– Не! Он чегой-то не понял! Бля буду, в рот меня телопатя! А ну, лезь сюда, художник хуев!.. – прокричал один из паханов, подражая голосу Кости-капитана из кинофильма «Заключенные».
Второй глотнул из бутылки, пропел дурным хрипатым голосом:
Нашан бар, нашан бар?
Я спросил раз у татар.
А татары мне в ответ:
«Анашу не курим, нет!»
С нескрываемым интересом поглядел вниз на Мику.
– Ты! Интеллигент сраный! А жиды анашу курят?
Мика промолчал. Только почувствовал, как голову начинает заполнять мутная, пульсирующая боль и тело охватывает уже знакомый иссушающий жар…
– Я тебя спрашиваю – евреи планом задвигаются или нет? – настойчиво повторил второй.
– Не знаю, – еле выдавил из себя Мика.
– Он же, сучара, с нами даже побазарить не хочет!.. Ну, бляха муха, расписать его, что ли? – поразился первый пахан и вытер лезвие опасной бритвы о полу бушлата маленького скулящего Валерки.
– Нет, – возразил ему второй. – Мы его сначала отдрючим, а уж потом придумаем, чего с им делать. А ну, Абрам гребаный, сблочивай клифт, спускай портки и лезь сюда! А то яйца отрежем!..
– Ты у нас теперь неделю кровью срать будешь! – расхохотался его приятель.
Он повалился на спину и стал расстегивать свои штаны, распутывать завязки кальсон.
А Мика видел только страшно исхудавшую и бледную маму в какой-то больничной палате…
…плачущего, небритого отца…
…голубые, полные паники глаза холеного Ольшевского…
…пшено из лопнувшего пакета, консервы по всему фойе…
А потом все померкло… Исчезло.
А вместо всего пригрезившегося остались лишь две отвратительные, кривляющиеся морды на кипах старых солдатских одеял…
И пляшущая опасная бритва перед глазами!..
Успел только крикнуть маленькому Валерке:
– Пацан!!! В сторону!..
«…И по заключению судебно-медицинской экспертизы смерть их наступила в результате острого отравления метиловым спиртом со значительной примесью различных сивушных масел…» – прочитал заведующий детдома для т/в подростков и уже от себя добавил: – Вот что такое базарная водка…
Весь детдом был собран в «актовом зале» – бывшем овощехранилище, задекорированном плакатами, «Боевыми листками» и лозунгами на красных полотнищах. Ну и, само собой, портретами вождей. Часть портретов писал Мика Поляков…
«Трудновоспитуемые» сидели на длинных деревянных лавках, лицом к некоему подобию сцены.
Там стоял стол, покрытый красной материей, а за столом с актом заключения судебно-медицинской экспертизы в руках стоял заведующий детдомом – высокий, тощий, больной туберкулезом человек лет сорока пяти, бывший сотрудник разных органов.
Слева от заведующего сидел низенький, брюхатый казах – начальник Каскеленского райотдела милиции. Справа – «кум» – действующий сотрудник органов, но в гражданском. А рядом с ним – второй секретарь райкома комсомола – молоденький симпатяга-уйгур. Он уже успел повоевать, получить пулю в живот, вылечиться в одном из московских госпиталей, там же комиссоваться вчистую и вернуться в свой родной Каскелен. В детдоме бывал часто, и пацаны относились к нему хорошо и уважительно. По первому требованию пацанов второй секретарь задирал гимнастерку, нижнюю байковую рубаху и давал всем посмотреть свою рану на животе – куда вошла немецкая пуля.
Все сидевшие за кумачовым столом на сцене знали, что никакой судебно-медицинской экспертизы практически не было, вскрытие трупов уж и подавно никто не производил, а заключение судмедэксперта сочинялось древним провинциальным способом.
Милицейский следователь и обычный доктор из местной больнички заскочили на минутку в морг, мельком глянули на бывших паханов, а потом вернулись в милицию и там перешли к осмотру «вещдоков» – вещественных доказательств, найденных у трупов и около них.
Помяли в пальцах коричневые комочки плана, проверили его добротную маслянистость, по запаху определили длительность выдержки анаши, похвалили за высокое качество и честно поделили план между собой.
С отвращением понюхали бутылку с остатками водки, и доктор сказал следователю склочным голосом:
– Нажрутся всякого говна, откинут лапти, а ты потом возись с ними!
– М-да… – туманно согласился следователь и закурил самокрутку. – Где ж ее теперь хорошую возьмешь?..
– Заходи вечерком, – предложил доктор. – Чистеньким ректификатом угощу.
– Точно! – оживился следователь. – А я закусь соображу. Мы тут вчера реквизнули кой-чего – о-о-очень под спиртяшку пойдет!
Но была и другая, тайная версия гибели паханов.
Она напоминала горячечный бред сошедшего с ума от холода и постоянного недоедания маленького, одинокого и очень обиженного человечка, стремящегося все обычные и очень земные ситуации представить в невероятном и сказочном свете…
Автором этой версии, напрочь опрокидывающей заключение судмедэксперта, был одиннадцатилетний Валерка, находившийся при паханах до последней секунды их жизни.
Рассказал он это по страшному секрету, под дикие клятвы – от «век свободы не видать!» до «могила, бля буду!!!» – рассказал только самым близким, самым проверенным своим корешам, спаянным между собой общими грехами, голодом и обделенностью.
Забившись в угол барака на нижние нары, накрывшись старыми прохудившимися одеялами, небольшая Валеркина кодла слушала его, замирая от ужаса и не веря ни единому его слову.
Еще и еще раз заставляли Валерку повторить свой рассказ о том, как Мишка Поляков – художник из Ленинграда – одним взглядом убил паханов. Дескать, только крикнул ему, Валерке: «Пацан! В сторону!..» – и все…
И каждый раз Валерка заканчивал свой жуткий рассказ так:
– Но, видать, и меня тоже малость задело… Я, когда очухался, глаза открыл, гляжу – «буфы» дохлые, а Мишка сам на ногах еле держится, и меня вниз, к «конвойке», стаскивает, и яблоко дает – здоровенное, красное. Настоящий апорт!..
Но «кум» служил свою службу и за совесть, и за страх. «За страх» гораздо в большей степени, чем «за совесть».
Может быть, только один он и жалел погибших паханов. Он от них имел многое. И «поддачу», и порядок, и информацию, и продуктишки ворованные, и девок они ему иногда каскеленских таскали…
А «кум»… Ну что «кум»? «Кум» – он тоже человек: ты – мне, я – тебе… В смысле – я на тебя глаза закрою. Но уж и ты изволь, сукин сын, помнить, кто я есть на самом деле! Не зарывайся!
И не был бы он настоящим «кумом», если бы у него даже в такой мелкой кодле, как Валеркина, не было бы своего «человечка».
А уж если имеешь дело с «кумом» – про всякие там клятвы вроде «век свободы не видать!» или «могила…» забудь навсегда и выкладывай все как есть! А то я тебе такую статью подберу…
Но когда «кум» от одного из самых-самых закадычных Валеркиных корешков услыхал подлинную историю убийства паханов, он, взрослый и специально обученный человек, в отличие от всех пацанов, кто слышал секретный Валеркин рассказ, безоговорочно ПОВЕРИЛ в каждое слово этого фантастического сообщения!
Только вспомнил глаза того страшноватенького Полякова и снова УВИДЕЛ СЕБЯ В ГРОБУ… И опять – НЕ ТАЯЛ СНЕГ у него на руках и лице…
Ни черта не мог себе объяснить – ПОВЕРИЛ, и все тут!
Но своему двенадцатилетнему «агенту», своему «подсадному утенку» очень строго сказал:
– Ты мне чушь не пори! Мне ваши фантазии как до пизды дверца! Вали отсюда. Надо будет – вызову. Да!.. И пасть там свою не разевай широко – чтоб никому ни слова. А то я тебе такую статью подберу!..
Перед самым Новым годом силами рукастых детдомовцев и двух толковых воспитателей к бывшему овощехранилищу, ныне «актовому залу», была пристроена так называемая Ленинская комната. Из разных пожертвованных и уворованных материалов.
Уже и портреты вождей туда перевесили из «актового зала», уже и столы поставили, и позолоченный бюстик Владимира Ильича водрузили на бочку из под солярки, предварительно задрапировав бочку красным кумачом, который в неограниченном количестве поставлял детдому Каскеленский райком комсомола, а вот оконных стекол все никак не могли достать. И украсть было негде!
И стояли самодельные оконные рамы без стекол, и вымораживалась несчастная и беззащитная Ленинская комната, а по ее полу, между ножек столов и скамеек, вилась снежная поземка…
Но заведующий распорядился поставить туда временно печку-буржуйку; прямо к одному из незастекленных окон Ленкомнаты младшая хевра «трудновоспитуемых» натаскала откуда-то саксаул; в это же окошко вывели трубу; растопили печку, и заведующий приказал Мике Полякову нарисовать для новой Ленкомнаты копию портрета товарища Сталина с известной открытки художника Исаака Бродского. Мика соорудил подрамник, натянул на него старую чистую простыню, расчертил ее и открытку одинаковым количеством квадратов и по клеточкам сухой кистью гуашью стал перерисовывать образ Великого Друга Детей Всех Народов Мира…
…Много-много лет спустя Михаил Сергеевич Поляков вместе со своим верным Альфредом был по делам в Калифорнии. И там получил в подарок от Сая Фрумкина – замечательного журналиста из Лос-Анджелеса и знаменитого американско-еврейского правозащитника – удивительную книгу Дэвида Кинга, выпущенную нью-йоркским издательством «Метрополитен букс».
Эта книга дотошно прослеживала все ступени фальсификации официальных фотографий вождей СССР в зависимости от времени их появления в советской печати.
Как только на фотографии рядом со Сталиным или Лениным оказывался кто-то из уже сошедших с политической сцены, эта фигура тут же отрезалась ножницами. Когда ножницы могли, храни господь, задеть фигуру неоспоримого Вождя, тогда нежелательного фигуранта попросту замазывали опытные ретушеры.
Листая эту книгу, Михаил Сергеевич чуть ли не сразу наткнулся на четыре варианта одной и той же фотографии: первое фото было сделано в 1926 году. На нем были сняты, как пишут в газетах, слева направо Николай Антипов, Сталин, Сергей Киров и Николай Шверник. Потом эта фотография была перепечатана уже без расстрелянного Антипова. Спустя некоторое время эта же фотография появилась и без Шверника. Только Сталин и Киров.
А потом остался один Сталин.
Вот с этой-то последней, трижды скорректированной фотографии в 1929 году художник Исаак Бродский и написал портрет Вождя Всех Народов.
И тогда старый Мика Поляков вспомнил, как он когда-то, мальчишкой, рисовал копию именно с этой картины Бродского…
…Очень зябли руки. Пальцы просто коченели! Мике и в голову не могло прийти, что на юге Казахстана возможна такая стужа…
А потом, самое противное, подмерзала гуашь, кончик специальной кисти для «сухой» живописи от холода становился таким жестким, что буквально вцарапывал краску в незагрунтованную простыню!
Кое-как на печурке оттаивала краска, кое-как согревались пальцы. Кисть у огня греть было страшно – щетина мгновенно сворачивалась и с отвратительным запахом запекалась в коричневые комочки, и тогда ее можно было сразу выбрасывать в незастекленное окно. Но другой кисти не было. Необходимо было беречь эту. И Мика прополаскивал застывшую кисть в воде, кое-как смывал с нее краску и засовывал ее, как термометр, под мышку – отогревал собственным телом. А потом продолжал рисовать товарища Сталина…
Закутавшись в самые невероятные лохмотья, маленький Валерка топил печку. Он теперь не отходил от Мики ни на шаг. Словно собачонка, заглядывал снизу в Микины глаза, стараясь предугадать любое его желание. А однажды, в самом начале своего обожания Мишки Полякова, в порыве детской признательности за дружбу и покровительство даже предложил Мике делать с ним то, что делали с малолетками паханы.
Мика надрал ему уши, дал сильного пинка в предложенную тощую Валеркину задницу и запретил подходить к себе ближе чем на сто метров!
Но Валерка так плакал, так рыдал, так молил о прощении, так клялся, что никогда ни с кем ничего этого больше не будет, что спустя неделю Мика простил его. И вот, пожалуйста, даже разрешил топить печку в незастекленной Ленинской комнате в двенадцатиградусный мороз.
– Закурить бы… – мечтательно проговорил Мика, согревая пальцы дыханием.
Образ Великого Вождя уже потихоньку переползал с открытки на детдомовскую простыню, натянутую на метровый подрамник.
Валерка молча порылся в своих лохмотьях, вытащил нераспечатанную пачку папирос «Дели» и протянул ее Мике.
– Откуда? – коротко спросил Мика и открыл пачку.
– Пацаны на балочке скоммуниздили, а я у них купил.
– Купил?! – Мика прикурил от горящей саксаулинки. – За что купил?
– За три вечерние пайки.
– Ну и дурак! – с наслаждением затягиваясь, сказал Мика. – Теперь трое суток будешь ложиться спать голодным. Я и не знал, что ты куришь.
– А я и не курю.
– На кой хер покупал?
– Для тебя.
Мика ничего не сказал. К горлу подкатил комок. Отвернулся от Валерки, затянулся папироской «Дели» и, выпуская дым в морозный воздух, жестко проговорил:
– Жрать теперь будешь со мной. Понял? Кретин малолетний.
Тут в Ленинской комнате появился заведующий детдомом для т/в подростков. От холода у него было сине-желтое лицо с покрасневшим кончиком длинного, мокрого носа. Старый, вытертый овчинный полушубок явно не спасал от пронизывающего холода больного заведующего.
Он тут же надрывно закашлялся. Валерка совсем задвинулся за печку. Мика спрятал папироску за спину.
Но заведующий подозрительно повел своим длинным носом, узрел папиросный дымок из-за Микиной спины и, тяжело дыша насквозь продырявленными легкими, тихо, внятно и с неподдельным пафосом стал чеканить слова, с ненавистью глядя на Мику:
– Мерзавец… Подлец… Негодяй!.. Здесь, в Ленинской комнате, висят портреты членов Политбюро ЦэКаВэКаПэБэ… А он ПРИ НИХ КУРИТ!!!
В новогоднюю ночь Мика Поляков лег спать до двенадцати – уж больно ломало его, голова кружилась, ноги были слабыми-слабыми…
Жар сменялся ознобом, озноб – духотой, затрудненным дыханием.
Валерка принес ему из «актового зала» новогодний подарочек: пакет с тремя каменными пряниками, четырьмя соевыми батончиками и двумя большими яблоками.
Стараниями комсомольского секретаря – симпатяги-уйгура с дыркой в животе от немецкой пули – такой подарок получил каждый «трудновоспитуемый».
Ну а уж водку втихаря или план – это уже кто как мог и где мог…
– Ух ты, Мишка!.. – удивился Валерка. – Ты так горячо дышишь! Может, фельдшера позвать?
– Не надо… Иди празднуй. Мне бы только отлежаться чуть-чуть. Я, наверное, простыл тогда немного в Ленкомнате…
– А сегодня там стекла вставили!
– Ну вот видишь – «жить стало лучше, жить стало веселее!». Иди, Валер, попляши там за меня… Только водички принеси.
Валерка притащил алюминиевую кружку, полную воды, но Мика уже спал тяжелым больным сном…
И снился больному Мике Полякову какой-то неведомый чудесный остров с невероятно зелеными пальмами, которых он никогда раньше не видел…
Жаркое солнце висело прямо над головой и шпарило так, что даже дышать было невмоготу!..
А вокруг острова со всех сторон – синяя-синяя вода. Насколько глаз видит…
И одинокий белый, совершенно очаровательный домик невдалеке!.. Красиво до слез, до мистического восторга…
Только идти к этому домику ужасно трудно! Ноги увязают в прокаленном сверкающе-желтом песке, каждый шаг требует невероятных усилий, но Мика знает почему-то, что до этого домика нужно дойти обязательно! Это очень-очень важно…
А дышать от жары становится все труднее и труднее, и песок все рыхлее и сыпучее…
Но Мика идет… Мике это невероятно важно!..
Вот он уже и в домике…
Проходит из коридора в комнатку, а там…
…на полу ЛЕЖИТ ПАПА – Сергей Аркадьевич Поляков!!!
– Папочка!.. – в ужасе беззвучно кричит Мика…
И просыпается.
Ночь. Только слабый дежурный свет в бараке. Дышат полтораста спящих пацанов. Вскрикивают во сне, плачут, смеются, угрожают, бормочут что-то, шепчут, стонут…
Глубокая ночь первого января 1942 года.
Мика попил воды из кружки и вдруг ясно и отчетливо ПОЧУВСТВОВАЛ – отец в Алма-Ате! Но почему без мамы?! И ОТКУДА Я ЭТО ЗНАЮ?!
Так… Нужно немедленно в Алма-Ату! Всего тридцать пять километров… На попутке, на телеге, пешком… Как угодно!
С трудом слез с нар. Понимал – болен. Надел на себя все, что можно, утеплился кое-как. Сунул под подушку Валерке свой нетронутый новогодний подарочек, подпоясал бушлат, чтобы снизу не поддувало, и, качаясь, вышел из барака в лунную морозную ночь…
Не было за тридцать пять километров пути ни одной машины – ни в ту, ни в другую сторону!
Проскочили парочка патрульных милицейских газиков – один к Алма-Ате, второй к Каскелену, так от них Мика схоронился в вымерзшем придорожном арыке. Хорошо помнил: шаг вправо, шаг влево – побег!
А там, в домике, папа лежит. Нельзя Мике рисковать, лучше спрятаться, а потом снова – на своих двоих, пешедралом…
…К утру пошел снег, потеплело. То, что было примороженным, жестким, подтаяло. Стало скользким поначалу, а потом и совсем раскисло…
Грязь в ботинки набилась, мокрень, но Мика так и не почувствовал холода. Даже хотел шапку снять, но побоялся ее из рук выронить, потерять…
«В лесу родилась елочка, в лесу она росла…»
Елочка!.. Мать вашу в душу с этим гребаным Казахстаном! Здесь же должно быть тепло, как в учебнике географии написано!..
«Только бы до того домика дойти… Где папа лежит. Мой отец… Сергей Аркадьевич Поляков – летчик-истребитель, шеф-пилот двора его импера… Здравствуйте, ваше сиятельство! Это вы – князь Лерхе? Милости прошу, проходите, князь. Сергей Аркадьевич ждет вас…
А, вспомнил… Этот домик называется гостиница «Дом Советов»! Мама! А почему я тебя не вижу?.. А, мам?..
Миля – а-а-а! Где ты, Милечка?.. У меня уже сил нет…»
– Я ничего не знаю! – говорил гостиничному швейцару молоденький солдатик-шофер. – Я ему не сват, не брат, вообще никто. Так, проезжий…
Рядом с гостиницей «Дом Советов» пофыркивала военная «эмка».
– Выруби двигатель! – приказным тоном распорядился швейцар. – Люди твой шарабан нюхать не обязаны!
– А как я потом заведусь? – окрысился шоферюжка. – У меня аккумулятор уже неделю как накрылся. Ты меня в жопу толкать будешь со своим протезом? Или вот он?
И солдат показал на ничего не соображающего Мику, сидевшего снова на ступеньках гостиницы «Дом Советов».
– Откуда взял его? – спросил швейцар.
– Отвез своего кобла к евонной марухе, километров за семь от города, развернулся и лично возвращаюсь в расположение, а этот лежит у дороги. Я думал, пьяный. Новый год все же… А потом смотрю – пацан! И лепечет: гостиница «Дом Советов»… Гостиница «Дом Советов»… От теперя ты с им и разбирайся! А то уже двенадцать дня, а у меня посля вчерашней поддачи еще маковой росинки во рту не было!.. Привет! – сказал солдатик, сел за руль своей эмки и уехал.
Швейцар приподнял рукой Микину склоненную голову, заглянул в лицо и сказал:
– Здорово, леший! А я тебя узнал.
Но Мика не ответил, стал заваливаться лицом вниз – вот-вот со ступенек скатится.
Швейцар отставил вбок негнущийся протез, наклонился, подхватил Мику сначала за шиворот, потом перехватил под мышки, снова усадил и разогнулся, не отпуская Микин воротник.
– Ты давай держись… Я, конечное дело, тебе помогу, но и ты уж извини-подвинься… Я тебе не «медсестра дорогая Анюта» – на спине таскать. Руки-ноги на месте, остальное – херня собачья! Вставай.
Горничная первого этажа, крепкая бабенка средних лет, и швейцар со скрипучим протезом довели Мику по гостиничному коридору до двери с каким-то номером, и горничная тихо сказала:
– Как приехал три дня тому, так и гуляет по-черному. В первый вечер кто-то с им выпивал, а теперя один дует без передыху…
– В кажной избушке – свои погремушки, – вздохнул швейцар.
– Иди, – сказала горничная Мике. – У его не заперто…
Мика открыл дверь и вошел в гостиничный номер. Горничная и швейцар деликатно остались в коридоре.
Сергей Аркадьевич Поляков лежал на полу маленькой комнатки в моче и блевотине.
Кислый запах извергнутого смешивался с аммиачными испарениями…
На небольшом письменном столе среди бутылок из-под водки, банок с остатками засохших и провонявших рыбных консервов и черствых кусков хлеба, в до боли знакомой рамке красного дерева стояла большая фотография очень красивой мамы, снятая кем-то из кинооператоров «Ленфильма» лет пять тому назад. Эта фотография в этой рамке всегда висела раньше в папином кабинете.
Мика огляделся. Сквозь туман, застилающий глаза, он увидел у шкафа наполовину распакованный чемодан, а в нем две бутылки водки.
Голова у Мики кружилась, ноги не держали, руки были ватными. Хотелось лечь, закрыть глаза и умереть от чего угодно – от усталости, от болезни, от тоски, от горя… Оттого, что впервые в жизни увидел своего Отца, своего Папу, самого любимого и близкого ему человека в мире, самого умного, самого интеллигентного, самого-самого, вот в таком виде – храпящего на полу, мертвецки пьяного, с мокрыми расстегнутыми брюками, заросшего, в грязной рубашке, поверх которой на папе был какой-то меховой жилет, которого Мика у него никогда не видел…
Но умереть сейчас значило бы бросить папу вот в таком состоянии! То, что мамы уже нет и, наверное, никогда больше не будет в его жизни, Мика почти понял.
Он собрал остатки сил, стащил с себя бушлат и шапку, еле подошел к раковине, умылся холодной водой, вытерся висевшим здесь же полотенцем и достал из открытого чемодана бутылку с водкой. Распечатал, налил треть граненого стакана и выпил. Загрыз черным сухарем, сел на папину постель, поджал под себя ноги, чтобы не задеть лежащего на полу отца, и заплакал.
Потом смочил водкой край полотенца и начал растирать себе лоб и виски. Пока почти не пришел в себя.
Попил холодной воды из-под крана. Стал раздевать бесчувственного и отвратительно пахнущего Сергея Аркадьевича. Раздел догола, оттащил от блевотины и лужи мочи, пустил воду в раковину и прямо на полу взялся обмывать голого отца.
Не приходя в себя, Сергей Аркадьевич пару раз делал слабую попытку оказать сопротивление, хотел было открыть глаза, но тут же в полной пьяной прострации повисал на руках у Мики…
Мика же все старался не потерять сознания, не уронить папу, не упасть на него.
Нашел в чемодане чистую отцовскую пижаму, кое-как с великим трудом натянул ее на Сергея Аркадьевича и попытался уложить его на кровать. Но на это сил уже не хватило.
Тогда Мика снял свои солдатские ботинки, размотал портянки, влез босиком на кровать и, плача злобными слезами и матерясь, стал втягивать Сергея Аркадьевича наверх, на постель…
И втащил. Укрыл одеялом и стал мыть пол грязной отцовской рубашкой и своими портянками. Отжимал их и прополаскивал в раковине и снова мыл и мыл пол – дочиста, досуха!..
Потом, обессилевший, с помутившимся сознанием, немножко полежал на чистом полу, накрывшись бушлатом, сунув шапку под голову. А спустя не то полчаса, не то час, не то минут десять заставил себя встать и начал застирывать отцовские брюки, трусы, теплые рейтузы – кальсон папа никогда не носил. Да у него их и не было.
Две недели Мика пролежал с двусторонним крупозным воспалением легких.
В номер поставили еще одну узенькую кушеточку, на которой теперь спал Сергей Аркадьевич, а хворый Мика возлежал на отцовской постели.
От детдома и милиции, куда поступил запрос об «объявлении в негласный розыск воспитанника Каскеленского детского дома для трудновоспитуемых подростков Полякова Михаила Сергеевича, рождения 1927 года, уроженца города Ленинграда (со слов Полякова М. С.)», Мику «отмазал» старый папин приятель – превосходный актер, удостоенный всех мыслимых и немыслимых званий и наград. Один из очень немногих, кому еще до войны был разрешен выезд чуть ли не за все границы Советского Союза. Правда, к сожалению, не в качестве Большого русского артиста, а в роли общественного деятеля, «несокрушимого борца за мир» и официального полномочного представителя всего советского искусства – такого «реалистического по форме и социалистического по содержанию»…
За последние двадцать лет из длинного, тощего и удивительно ироничного эксцентричного актера, безумно тяготеющего к комедии и гротеску, он превратился в плотного, обаятельного двухметрового государственного человека с вальяжными и барственными манерами, чудесным обволакивающим голосом и фантастической популярностью!
К счастью для театра и кинематографа, он продолжал оставаться великолепным актером. Наверное, это ему очень помогало в его так называемой общественной деятельности.
Он же, этот старый папин приятель, достал для Мики Полякова в медицинских закромах Казахского Центрального Комитета партии редчайшее американское лекарство – пенициллин. Который в конечном счете и поставил Мику на ноги всего за две недели.
Две недели, пока Мика метался в жару и трясся в ознобе, Сергей Аркадьевич почти не пил.
С утра варил для Мики манную кашу на электрической плитке, днем приносил из гостиничного ресторана, превращенного в закрытую столовку по пропускам, обед в судках – черепаховый суп и тушеного кролика с серыми макаронами. А под вечер шел с бидончиком в Казахский театр оперы и балета. Там, в «верхнем» буфете, продавали знаменитое суфле из солодового молока и свекловичного сахара. Такой липкий, сладкий, густой напиток, дававший на пару часов ощущение булыжной сытости…
К ночи же Сергей Аркадьевич доставал из-за шкафа бутылку с водкой, наливал себе полный стакан, садился за маленький письменный стол и медленно выпивал этот стакан, не отрывая глаз от маминой фотографии в рамочке из красного дерева.
– Милая моя… Родная… Что же нам делать?.. Как же нам жить без тебя?.. – шептал Сергей Аркадьевич, и слезы заливали его изможденное и исстрадавшееся лицо.
…Мама скончалась в Свердловске. Ей было всего тридцать восемь лет.
Отец похоронил ее, сел в поезд, идущий в Алма-Ату, и запил. Он никогда раньше не пил. Одну-две рюмки… Бокал вина – не больше. А тут…
Спустя несколько суток непотребного и трагического запоя под стук вагонных колес, а позже и в алма-атинской гостинице «Дом Советов» в угасающей жизни пятидесятилетнего Сергея Аркадьевича Полякова вдруг неожиданно возник его сын Мика. Очень повзрослевший. И очень больной.
Наверное, сознание того, что теперь он должен спасти Мику, и вывело Сергея Аркадьевича из ужасающего и губительного пьяного угара.
А Мика… Обессиленный болезнью четырнадцатилетний Мика не мог выносить слезы и стоны отца! Он отворачивался к стене, зарывался лицом в плоскую и жесткую гостиничную подушку, натягивал на голову одеяло – только бы самому не разрыдаться! Страшно было честно признаться себе, но он ясно понимал: сердце его разрывается на части от горя не потому, что в его жизни уже никогда больше не будет матери – он как-то непристойно и жутковато быстро привык к этой мысли, а просто сил уже никаких не было видеть своего отца вот в таком состоянии…
Прошел месяц. Решением дирекции и профсоюза ЦОКСа – Центральной объединенной киностудии – Поляковы получили на втором этаже гостиницы комнату большего размера, так как оба работали на студии. И отец, и сын.
Для Сергея Аркадьевича в эвакуированном кинематографе места режиссера не нашлось – уж слишком был велик наплыв московских и ленинградских режиссеров-орденоносцев, режиссеров-лауреатов! Многие даже жили совсем в другом месте, а не в «Доме Советов». Им правительство Казахстана подарило целый многоквартирный дом, который так и стал называться – «Лауреатник».
Сергей же Аркадьевич Поляков, чтобы принести хоть какую-то пользу стране в такое тяжелое время, пошел в механический цех студии обычным слесарем.
Он это всегда умел. Еще во времена службы в старой русской армии кавалер трех Георгиевских крестов, военный летчик-истребитель, вольноопределяющийся Поляков Сергей Аркадьевич всегда толково и с удовольствием помогал механикам чинить свой аэроплан.
Ни пижонством, ни кокетством, как это могло прийти кому-нибудь в голову, здесь и не пахло. Это было нормальное проявление нравственной позиции обыкновенного интеллигентного человека. Так было в четырнадцатом, пятнадцатом и шестнадцатом годах Первой мировой войны. Так произошло и в сорок втором.
На студии работал и Мика Поляков. Микрофонщиком в звукоцехе.
…Через много-много лет, уже достаточно известным книжным иллюстратором и карикатуристом, художник Михаил Сергеевич Поляков на пару недель прилетит в Алма-Ату с Женщиной, которую полюбил навсегда, и со своим десятилетним сыном от первого, очень несчастливого брака.