Дверь в конце коридора с лязгом открылась, и Эванджелина тяжелым усилием выпростала себя из сна. Она не сразу вспомнила, где находится. Покрытые копотью камни, сочащиеся влагой; жалкие группки женщин; обрастающая ржавчиной железная решетка; рот будто забит ватой; нижние юбки стоят колом и отдают кислым душком…
Как же отрадно было забыться.
Утро выдалось самым что ни на есть обычным: сквозь окошко сверху с трудом пробивался мутный свет. Ухватившись за перекладину, девушка рывком оторвала себя от пола и выпрямила затекшую спину. В углу стояло вонючее ведро с нечистотами. Снова раздалось тук-тук-тук, и сейчас она увидела источник звука: это женщины ударяли своими деревянными ложками по железной решетке и стенам.
Перед их камерой появились два стражника с ведром.
– А ну, выстроились! – выкрикнул один, пока другой отпирал дверь.
Эванджелина смотрела, как он опустил черпак в ведро и выплеснул его содержимое в кружку, протянутую заключенной. Пошарив в кармане фартука, девушка вытащила свою помятую кружку и перевернула ее кверху дном, чтобы вытряхнуть сор. Несмотря на полный мочевой пузырь, тошноту и ноющие руки и ноги, она протолкалась вперед – голод брал свое.
Когда стражник наполнил ее кружку, Эванджелина попыталась поймать его взгляд. Неужели он не увидит, что у нее нет ничего общего с этими жалкими бедолагами, лица которых почернели, как у угольщиков?
Однако он даже мельком на нее не взглянул.
Эванджелина отступила назад и глотнула водянистой овсянки, холодной и безвкусной, вернее, прогорклой. Желудок попытался взбунтоваться, но она усилием воли подавила приступ тошноты.
Старающиеся не выронить из рук чашку женщины и плачущие дети, наталкиваясь друг друга, тянулись за размазней, подсовывали свою посуду стражникам. Некоторые, правда, держались в стороне: они были слишком больны или совершенно пали духом, чтобы пробиваться к двери. Одна узница – наверное, та самая, о которой прошлым вечером сказали надзирательнице – вообще не шевелилась. Эванджелина скользнула по ней обеспокоенным взглядом.
Да, она запросто может оказаться мертвой.
После того как стражники ушли, унеся с собой не подающую признаков жизни арестантку, в камере стало тихо. В одном углу заключенные, сбившись в тесную кучку, играли в карты, которыми, похоже, служили вырванные из Библии страницы. В другом углу женщина в вязаной шапочке гадала по руке. Девушка, на вид не старше пятнадцати, баюкала на груди младенца, мурлыча знакомый Эванджелине мотив: «Я оставила малютку на пригорочке, а сама пошла чернику собирать…» Она слышала, как женщины в Тайнбридж-Уэллс пели эту странную шотландскую колыбельную своим детям. В ней описано отчаяние матери, которая, вернувшись, обнаружила, что ее ребенок пропал: «Прямо разом мое сердце оборвалося, неужели моя крошка потерялася?» Однако все поиски бедной женщины оказываются тщетными: «Осмотрела каждую травиночку, да так и не нашла свою кровиночку…» Сейчас эта колыбельная, явно написанная в назидание молодым матерям и служившая им предупреждением не спускать глаз со своих малышей, показалась Эванджелине беспощадно зловещей, точно предчувствие некоей почти невыносимой утраты.
Эванджелина почувствовала грубый тычок в спину:
– А ну, колись! Признавайся, чего ты такое натворила?
Она обернулась и увидела перед собой краснощекую, изрядно раздавшуюся в талии женщину, по меньшей мере лет на пять или шесть старше себя, с коротко стриженными светлыми пушистыми волосами и вздернутым носом.
Эванджелину так и подмывало ответить, что нечего лезть в чужие дела, однако в последнее время импульсивность сослужила ей скверную службу. Поэтому она лишь вежливо поинтересовалась:
– А вы в чем провинились?
Женщина осклабилась, обнажив ряд мелких и желтых, как зернышки кукурузы, зубов, одного из которых, на самом видном месте, недоставало.
– Я? Да забрала то, что мне причиталось, у одного гада, который не заплатил, как обещал. – Она похлопала себя по животу. – Мерзавец скоро станет папашей, да вот только узнать ему об этом уже не придется. – И, хитро подмигнув, добавила: – Издержки профессии. Рано или поздно все равно этим бы закончилось. Хорошо хоть не мутит больше. – Передернула плечами и покрутила пальцами у живота Эванджелины. – И у тебя тоже скоро пройдет. Чтоб ты знала.
– Я знаю, – сказала Эванджелина, хотя это было не так.
– Ну и как же тебя зовут? – И, поскольку ее собеседница замешкалась, женщина представилась первой: – Меня Олив.
– А я Эванджелина.
– Эванджели-и-ина, – повторила Олив с неподражаемой интонацией. – Фу-ты ну-ты. Имечко-то какое затейливое!
Разве? Имя ей выбрал отец; он, помнится, объяснял, что оно происходит от древнегреческого слова «эвангелион», которое буквально означает «благая весть». Кстати, «Евангелие» от того же корня.
– Затейливое? Мне так не кажется. Имя как имя.
Олив пожала плечами.
– Не важно, здесь все на равных. Меня вот приговорили к ссылке в Австралию. Дали семь лет, но, судя по слухам, это все равно что пожизненное. А тебе какое наказание определили?
Эванджелина вспомнила, что ей не раз доводилось читать в газетах небольшие заметки об отпетых злодеях – исключительно мужчинах, как она считала – каторжниках, которых на специальных кораблях отправляют в Австралию. Изгоняя убийц и прочих отступников на край света, на другой конец земли, Британские острова избавлялись от самых отъявленных преступников. Девушка с замиранием сердца, со сладким ужасом представляла себе все это, включая сопутствующие подробности, странные и невероятные, точно сюжеты из античной мифологии: неприютные лагеря и работные дома, высеченные в скальной породе бог знает где, отделенные от цивилизации многими милями бесплодных пустынь и смертельно опасными хищниками.
Эванджелина никогда не испытывала жалости к этим изгнанникам. В конце концов, они ведь сами во всем виноваты, разве нет? Тоже, по сути дела, хищники.
– А меня пока еще к судье не вызывали, – сказала она.
– Что ж, кто его знает – может, тебя никуда и не отправят. Ты ведь никого не убила, а?
Зачем же так кричать? Эванджелина предпочла бы, чтобы Олив говорила потише. Помедлив, она отрицательно мотнула головой.
– Украла что-то? – продолжала расспросы новая знакомая.
Девушка вздохнула и решила не рассказывать всю правду.
– Меня обвинили – несправедливо обвинили – в краже кольца.
– Вот оно что. Дай-ка угадаю. – Переплетя пальцы, Олив хрустнула костяшками. – Один гад подарил его тебе в обмен на кое-какие услуги. А потом открестился.
– Да нет же! Не было никакого обмена на… – Ведь не было? – И вовсе он не открестился. Просто он… в отъезде. Меня обвинили в его отсутствие.
– Ну-ну. А твой красавец знает, что ты с начинкой?
Эванджелина никогда прежде не слышала этого выражения, но без труда догадалась, что оно означает. И отрицательно покачала головой.
Олив потерла большим пальцем подбородок, потом смерила собеседницу взглядом.
– Что, небось в гувернантках ходила?
Неужели ход ее печальной истории столь предсказуем?
– А как вы догадались?
Подняв руку ко рту, Олив растопырила пальцы.
– Да по тому, как ты говоришь. Так только в книжках пишут. А на благородную вроде не похожа. Хотя и образованная… Жалко, что ум-то у тебя к жизни не приспособлен, Эванджели-и-ина. – Женщина покачала головой и отвернулась.
Как Эванджелине было хорошо известно по отцовским проповедям, величайшим достоянием девушки является ее целомудрие. Хотя мужчины более развиты почти во всем – они умнее, рассудительнее, сильнее и находчивее, – за ними также наблюдается склонность к легкомыслию и порывистости. Долг женщины, как всегда говорил отец, заключается в том, чтобы сдерживать их, поощрять проявление лучших сторон мужской натуры.
Эванджелине казалось, что она усвоила этот урок, но в маленькой деревеньке, где она росла, в сорока милях (и одновременно на другом конце света) от Лондона, случая проверить это так и не подвернулось. Большинство жителей Танбридж-Уэллса жили под боком у родителей и заключали браки с соседями, поддерживая и укрепляя сеть взаимоотношений, которая по мере того, как одно поколение сменялось другим, сплеталась все теснее. Однако Эванджелину эта сеть не охватывала. Ее мать умерла родами, а овдовевший отец жил духовной жизнью, не особо интересуясь повседневными, суетными мелочами. Он предпочитал, чтобы дочка составляла ему компанию в библиотеке, читая подле него, нежели выполняла обычные женские обязанности, – да и потом, к должности викария все равно прилагалась экономка.
Заметив в своем единственном ребенке острую жажду знаний, он нанял учителя, который преподавал Эванджелине древнегреческий и латынь, словесность и философию. Эти занятия в библиотеке дома приходского священника во многом определили ее судьбу. Образованностью девушка вышла не чета обычной селянке, но, будучи обделена в ходе своего взросления общением со сверстницами, отличалась удручающим простодушием. У нее не было наперсниц, с которыми можно было бы посудачить, а заодно и кое-чему научиться. Отец хотел огородить дочь, уберечь от любого зла – и своими действиями лишил Эванджелину столь необходимой для выживания прививки реальностью. Девушка могла назвать все шесть континентов и определить на небе созвездия, но практических знаний о мире за порогом собственного дома у нее почти не имелось.
Когда Эванджелине исполнилось двадцать лет, после непродолжительной болезни скончался ее отец. Спустя два дня после похорон на пороге появился представитель епископа и вежливо расспросил девушку о ее планах на будущее. На должность викария был назначен молодой курат, имевший супругу и маленьких детишек. Как скоро она сможет освободить помещения?
Эванджелина с ужасом осознала, что отец даже не удосужился позаботиться о том, как будет жить дочь, когда его не станет. Да и она тоже хороша. Они оба беспечно полагали, что так и будут читать вместе в библиотеке, потягивая чай перед камином. И вот теперь она осталась совсем одна, без родных и друзей, практически без средств, не имея сколько-нибудь полезных практических навыков и умений. Выбор у Эванджелины, прямо скажем, был весьма ограниченный. Конечно, можно было бы выйти замуж, но вот только за кого? Несмотря на всю ее красоту, мужчин, желающих предложить девушке руку и сердце, не наблюдалось. Темпераментом она во многом походила на отца: порожденная неуверенностью в себе застенчивость граничила в ней с робостью, которую часто ошибочно принимали за холодность, а ее начитанность окружающие держали за надменность.
Представитель епископа понимал, что Эванджелина оказалась в затруднительной ситуации – слишком образованная для девицы ее положения, но без средств или статуса в обществе, которые могли бы привлечь джентльмена более высокого происхождения. Выход из создавшейся ситуации, по его мнению, был только один: дочери покойного викария надлежало пойти в гувернантки, учить маленьких детей и жить в семье хозяев. Попросив Эванджелину перечислить все, в чем она сведуща, он внимательно выслушал девушку, царапая пером на пергаменте пометки: английская литература, грамматика, арифметика, закон Божий, латынь, древнегреческий и французский, основы рисования; немного играет на фортепиано. А потом разместил в газетах, издающихся в Лондоне и предместьях, объявление следующего содержания:
Духовное лицо желает ПОРЕКОМЕНДОВАТЬ МОЛОДУЮ ЛЕДИ, осиротевшую дочь викария, на место ГУВЕРНАНТКИ, в семью, где она возьмет на себя заботу о малолетних детях. Необходимое для этой роли образование наличествует. С предложениями обращаться в письменном виде, к пастору N. по адресу: Танбридж-Уэллс, Дорчестер-стрит, 14.
В почтовом ящике у дома викария стали появляться конверты. Одно письмо особенно привлекло его внимание. В нем некая Мэри Уитстон, проживающая на тихой улочке на северо-западе Лондона, описывала благополучную жизнь со своим мужем, служившим адвокатом, и двумя примерными детьми, Беатрис и Недом. До сих пор воспитанием отпрысков занималась няня, но пришло время позаботиться о том, чтобы они получили надлежащее образование. Новой гувернантке предоставят отдельную комнату. С детьми она будет проводить по шесть часов в день, шесть дней в неделю, и не исключено, что станет сопровождать их в поездках. В остальном своим временем она будет распоряжаться по собственному усмотрению. Всестороннее образование, как писала миссис Уитстон, должно, по ее представлению, включать периодические посещения музеев, музыкальных концертов и, возможно, даже театров. Эванджелина, которая никогда не выезжала из родной деревушки, была заинтригована. Она прилежно и подробно ответила на многочисленные вопросы миссис Уитстон, отправила ей письмо и стала дожидаться ответа.
Несмотря на свою провинциальную непосредственность, а может, напротив, благодаря ей, девушка смогла впечатлить мать семейства в степени, достаточной для того, чтобы та предложила ей место гувернантки: двадцать фунтов в год плюс проживание и питание. Эванджелине это предложение показалось крайне щедрым. Ну а епископ и молодой курат, пребывающий в шаге от начала новой жизни в доме приходского священника, оба вздохнули с облегчением: небеса услышали их молитвы.
Последующие несколько дней в Ньюгейте Эванджелина лихорадочно размышляла о том, к кому можно обратиться за помощью, но так ничего и не придумала. Действительно, кто бы мог убедительно засвидетельствовать ее добропорядочность? Хотя она, как дочь викария, и пользовалась в Танбридж-Уэллсе некоторой долей уважения, однако, поскольку отец постоянно держал ее при себе, настоящих друзей в деревне девушка так и не завела. Эванджелина прикидывала, не связаться ли ей с экономкой, работавшей в доме священника, или, допустим, с мясником, или пекарем, или одним из служащих в лавке, с которыми она была на дружеской ноге, но подозревала, что слово обычного селянина большого веса иметь не будет. В Лондоне же, кроме семейства Уитстонов, она не знала ни души.
От Сесила ничего слышно не было.
А ведь он уже должен был вернуться из Венеции. Уже должен был узнать о случившемся. Какая-то крохотная часть ее цеплялась за надежду, что Сесил проявит благородство и заступится за нее. Может, даже пришлет возлюбленной письмо: «С тобой поступили несправедливо. Я все им рассказал». Не исключено, что даже приедет повидаться с ней.
Нужно было привести себя в приличный вид на тот случай, если Сесил все-таки появится. Когда стражники принесли ведро с чистой водой, Эванджелина тщательно вымыла лицо и шею и прошлась тряпицей под мышками. Промокнула корсаж, кончиками пальцев разделила волосы на пробор и пригладила их, подвязав сзади лоскутком тряпки.
– Для кого прихорашиваешься? – поинтересовалась Олив.
– Ни для кого, просто так.
– Думаешь, он придет за тобой?
– Нет.
– Однако надеешься?
– Он хороший человек. В глубине души.
Олив рассмеялась:
– Вот уж неправда!
– Ты же его совсем не знаешь.
– Ах, бедняжка, – проговорила она. – Бедная глупая Лини. Сдается мне, что очень даже знаю.
И все же Сесил был хорошим человеком. Ведь был же? Как-никак он спас ее от одиночества в огромном доме на Бленхейм-роуд. Принимая предложение о работе, девушка даже и не подозревала, насколько оторванной ото всех будет себя там чувствовать. Почти до самого вечера Эванджелина обычно занималась с детьми; к тому времени, когда она освобождалась, слуги уже успевали поесть сами и готовили ужин для хозяев. Миссис Гримсби, кухарка, припасала для нее тарелку, ужинала гувернантка в одиночестве. К семи часам вечера она укрывалась в своей маленькой спаленке, где и оставалась до утра.
По вечерам Эванджелина часто слышала, как в кухне, располагавшейся на противоположном конце коридора, слуги, рассевшись вдоль длинного стола, играют в карты, и от громкого хора их будто нарочито дружеских голосов ее собственное одиночество ощущалось еще острее. В тех редких случаях, когда девушка отваживалась покинуть свою комнату, она мялась в углу, пока остальные дружно ее игнорировали. Среди слуг Эванджелина считалась белой вороной: одновременно предметом сплетен из-за своих странных привычек (таких, как чтение за едой) и загадкой, которая мало их интересовала. Гувернантка разговаривала на языке, который, вне сомнений, напоминал им о хозяевах, и все явно чувствовали облегчение, когда она возвращалась в свою комнату и закрывала за собой дверь.
И вот среди этой пустоты появился Сесил, который был тремя годами старше нее и бесконечно более умудренным жизнью. Он выказывал свои намерения в мелочах: осторожно касался Эванджелины кончиками пальцев, украдкой подмигивал ей поверх голов детей, клал ладонь девушке на талию, когда никто не видел.
С каждой неделей и с каждым месяцем их знакомства его пыл становился все убедительнее, а страстная настойчивость – все более подкупающей.
– Эванджелина, дорогая моя! – шептал он. – Даже имя у тебя необычайно изысканное!
Сесил уверял, что якобы изучал в Кембридже Чосера с одной лишь целью – сохранить в памяти строки, чтобы потом нашептывать ей на ушко:
«Она была прекрасна, точно роза мая».
Или:
«Что лучше мудрости? Женщина. Что лучше хорошей женщины? Ничего».
Все в нем повергало ее в трепет. Подумать только, этот мужчина сидел в парижских кафе в полуночный час, пересекал венецианские каналы на гондоле, плавал в небесно-голубых водах Средиземного моря. А еще нельзя было сбросить со счетов пушистый завиток каштановых волос у него на шее, мускулистые плечи под хрустящей льняной рубашкой, нос с горбинкой и сочные алые губы…
– Ты пленяешь меня, – говорил он, дергая за шнуровку ее корсажа. – Ты моя единственная и неповторимая, – выдыхал он ей в волосы.
– Но, Сесил, а как же… как быть с…
– Я просто души в тебе не чаю. Хочу проводить с тобой каждый час каждого дня.
– Но это же… безнравственно.
– В нашем с тобой случае – нравственно. Почему нас должны заботить попреки каких-то провинциальных зануд?
Эванджелина грелась в лучах горячей симпатии Сесила, едва ли задумываясь о том, что однажды та может истощиться: так жарким летним днем почти невозможно вообразить себе жестокий холод грядущей зимы. Молодой человек обещал ей ровно столько, сколько было нужно для того, чтобы убедить девушку в том, что он разделяет ее чувства, столь искренние и глубокие.
Держать их встречи в тайне оказалось на удивление просто. Маленькая комнатка Эванджелины находилась в удалении от спален остальных слуг, в конце узкого коридора за кухней. Поскольку она придерживалась иного распорядка дня, нежели большая часть прислуги, никто не обращал особого внимания на то, когда гувернантка приходит и уходит. В Лондоне вообще гораздо проще обеспечить себе алиби. Возвращаясь в комнату между уроками, она находила под дверью записки – «Полшестого, угол Кавендиш и Сёркус»… «Глостер-гейт, семь вечера»… «Дорсет-сквер, в полдень» – и прятала их под матрасом. Кухарке Эванджелина говорила, что идет прогуляться, посмотреть в сумерках на огни на Темзе, получше изучить Риджентс-парк в воскресенье, – и, по большому счету, ей даже не приходилось врать.
Лучшим другом Сесила по Хэрроу[6] был приятный малый по имени Чарльз Пеппертон. В отличие от молодого Уитстона, который пошел по стопам своего отца и учился на юриста, никто не ждал, что Чарльз освоит какую-нибудь профессию. Он должен был унаследовать как родовое имение, так и место своего отца в Палате лордов; все, что ему надлежало сделать за последующие несколько десятилетий, так это завести правильные знакомства, жениться на подходящей по возрасту и общественному положению девушке (по возможности из младшей ветви королевской семьи) и отточить навыки охоты на лис в загородном родовом поместье в Дорсете. Пеппертон вообще проводил много времени в Дорсете. Его лондонский особняк в Мэйфере, просторный и благоустроенный, почти всегда пустовал.
Когда Сесил впервые привел Эванджелину в дом Чарльза в Мэйфере – это произошло ранним субботним вечером, после занятий, пока старшие Уитстоны были в гостях, – она поначалу сильно робела и смущалась перед прислугой. Но довольно скоро девушка узнала об известных уловках, призванных сохранять тайны джентльменов, покрывать их проступки и оберегать представителей высших классов от скандалов. Сесил, которого слуги хорошо знали, пользовался с их стороны небрежным почтением, что проявлялось в тактично опущенных взглядах и осторожных формулировках («Леди останется с вами на чай?»). С течением времени Эванджелина чувствовала себя все увереннее и самым вызывающим образом становилась все более раскованной. Когда Сесил на глазах у дворецкого обнимал ее и сажал к себе на колени, она уже не считала нужным возмущаться.
Как раз в затененной гостиной городского особняка, принадлежавшего его другу Чарльзу, Сесил и подарил ей тот перстень.
– Чтобы не забывала обо мне, пока я в отъезде. Вот вернусь, и… – Он ласково потерся носом об ее шею.
Эванджелина с неуверенной улыбкой отстранилась, пытаясь понять, что скрывается за его словами.
– Вот вернешься – и что?
Сесил прижал палец к ее губам.
– Ты снова наденешь его для меня.
Конечно, это совсем не то, о чем она спрашивала. Однако предложить другой ответ он был пока не готов.
Только многим позже Эванджелина поняла, что сама протянула тонкие ниточки смыслов между его словами, липкими, точно паутина, додумывая фразы, которые хотела услышать.