Призрачно-голубой свет коснулся фигурных пальцев. От кончиков ногтей он сбежал по белой ладони и запутался в складках нежной пачки. Катрин застыла на пуантах. Музыка стихла, раздались непродолжительные аплодисменты. Катрин всмотрелась в темный партер перед тем, как начать новое движение, но что-то заставило ее остановиться: хлопок, которого никогда не было в балете. Она повернула голову, чтобы увидеть горящие в темноте глаза. И пулю, медленно летевшую на нее.
Мужчина с пистолетом стоял во втором ряду партера. Он неотрывно смотрел на Катрин, и сквозь слепящие софиты она его узнала. Это был он, ее самый преданный и жуткий фанат. Тот, кто преследовал ее всю ее карьеру. Он был ею одержим.
Сердце Катрин пропустило удар. Она обещала себе, что уйдет, что это ее последний тур, что больше никогда не вернется в балет… И все-таки без него она не могла жить. Лишь на сцене, танцуя, играя, она чувствовала себя по-настоящему свободной. Проживая чужие жизни, она не вживалась в роль, нет, она становилась своими персонажами. И теперь, будучи виллисой, она понимала, что обречена на смерть.
В первом ряду одиноко ударил в ладоши почтенный джентльмен. Он был худощав и с ввалившимися скулами, на его губах гнездилась широкая улыбка. При взгляде на нее Катрин вспомнила первую встречу со своим убийцей. Это было так давно. Тогда падал снег. Его колючие снежинки цеплялись за толстый шарф и надежно застывали на нем крупными звездами. Катрин танцевала на юношеском спектакле, она исполняла роль Белоснежки. Зал, изначально не расположенный к ней, в конце взорвался бурными аплодисментами. Ее долго не хотели отпускать, а она все кланялась и кланялась. После же, покинув театр, она с удивлением обнаружила, что на улице ее ждет поклонник. Это был робкий молодой человек, старше Катрин на несколько лет. Его звали Альберт. Он подарил белую розу, Катрин с радостью приняла ее. О, если бы она только представляла, чем обернется этот невинный дар! Никогда бы она не приняла его. Но тогда, в тот момент, это были первые цветы, полученные после представления. Она не могла отказаться.
Катрин глубоко вдохнула. Глаза Альберта сияли ненавистью. Даже со сцены она ощущала его удушающую ярость: он все решил за двоих. В своей голове он нажал на курок уже тогда, когда пришел в театр с оружием. Или гораздо раньше.
Она много выступала, Альберт посещал каждое ее представление. Он не жалел денег на лучшие места и ездил в другие города и страны. Катрин чудилось, будто он за ней следит, словно из каждой тени смотрит на нее жадным взором. Она начала бояться ходить одна. Доктор посоветовал пить успокоительные, но от них она чувствовала себя вялой и сонной и не могла работать. Потому перестала. Только теперь, стоило загреметь музыке или бахнуть двери, Катрин содрогалась всем телом и нервно оглядывалась. Она перестала давать интервью и видеться с друзьями. Она осталась совершенно одна.
Только сцена спасала. Здесь Катрин жила, была не собой, а кем-то другим. Тут она чувствовала себя в безопасности. Но Альберт нашел способ проникнуть и сюда.
Альберт. Глупая ирония судьбы, заключенная в имени. Катрин тянулась к нему, благодарила, но после осознала со всей неотвратимостью, что он ее погубит. Она ощущала это на подкорке сознания, будто шестое чувство, какое ведет животных спасаться от урагана. Предугадывала его, избегала, и все равно попалась на уловку. Злой рок настиг там, где она меньше всего ждала.
А ведь Катрин боролась. Она сообщила в полицию и даже наняла охрану – все бесполезно. Альберт держался почтительно и учтиво, он не подходил близко и никогда не преследовал. Над ней смеялись. “Он любит балет, да и только. Он что-то вам сделал?” – так спрашивали они. Катрин не могла объяснить, что боится его глаз, что ей страшно от одного его вида. Ее не слушали. В труппе за спиной ее обзывали сумасшедшей. Катрин перестала говорить. Она поняла, что помощи искать неоткуда и решилась оставить театр.
Новость облетела заголовки газет и журналов. Прима-балерина мирового класса на пике карьеры покидает сцену. Ее последний концерт – сегодня, в зале аншлаг. Конечно, Альберт пришел, он не мог не прийти. Он любил Жизель. Он часто говорил, что Катрин – лучшая Жизель, что это ее настоящая роль. В какой-то момент она и сама перестала отличать реальность от выдумки. Потому сейчас, услышав выстрел, Катрин не удивилась.
На боку пули отразился ангельский свет. Будто миражом в ней Катрин разглядела собственное бледное, печальное и словно бы одухотворенное лицо. Оно говорило о принятии судьбы и ее неизбежности. Ее глаза сияли. В них впервые за долгие годы не было страха.
Она еще никогда не чувствовала себя настолько живой. Взглянув прямо на Альберта, она улыбнулась. Он плакал. Катрин смогла разобрать это четко, все ее чувства обострились и оголились. Она сама стала как натянутая струна, звонко отвечающая на мелодию чужих настроений. Враз ее окатило волной восхищения и обожания всего зала. Катрин слышала их сердца, слившиеся в унисон. Они распахнулись ей навстречу, кричали о своих желаниях, и никогда еще она не была так счастлива, как теперь.
Катрин перевела взор на расписанный птицами потолок. На глазах выступили слезы. Она не прощалась. Она уходила, ни о чем не жалея и будучи любима. Она была ровно там, где должна. Только ей хотелось бы еще немного, совсем чуть-чуть… Еще одно па, красивое фуэте…
Взрыв боли оглушил. Пальцы дрогнули, росчерком крыла оставив на полу длинную тень. Катрин упала, с шуршанием колыхнулись полупрозрачные юбки. Холодный свет залил белую грудь, запутался в темных волосах, закрепленных шпильками. Аккуратные розы в них расцвели словно снежинки на черной земле. С губ Катрин сорвался последний вздох. И мир вновь обрел звук и цвет.
Люди вскочили с мест, закричали. Кто-то побежал к сцене, кто-то – на выход. В зале зажглись огни, музыка стихла. Джек поднялся со своего места и посмотрел на Альберта, замершего в одной позе. Его ладонь дрожала, а губы тряслись. Он безумно, не мигая, таращился на мертвую балерину, и все его лицо искажала гримаса ужаса.
– Как много можно успеть, пока летит одна пуля.
Джек усмехнулся и надел шляпу. Его улыбка застыла так, как если бы была нарисована на подбородке не очень умелым художником. Альберт посмотрел на него, и вдруг блаженно засмеялся. Поднеся пистолет к виску, он выстрелил.
Капли крови осели на креслах. Джек надвинул шляпу ниже – на ее полы упало два красноречивых пятна. Мимо пронесся испуганный зритель, грубо толкнув плечом. Джек ступил к сцене, обернувшись: Катрин все так же безжизненно смотрела в небо. Потом бросил еще один взгляд на Альберта, взял помятую программку и направился к выходу.
В дверях суетилась охрана, жались люди. Они ругались, плакали и кричали, пытались пробиться наружу и выяснить, что случилось. Спокойно обогнув их, Джек, никем не остановленный, вышел к балюстраде театра.
Луна взошла, и, разлегшись на кучевых облаках, осыпала мир порошей. Джек прикрыл глаза, вслушавшись в мелодию, шедшую прямиком из трепетного сердца балерины. Ей вторила другая, не менее грустная и печальная. От того, кто любил Катрин больше всего на свете.
Улыбка отклеилась от лица. Стянув губы в ровную полосу, Джек спустился по ступеням. Наутро выйдут новости о прощальном спектакле прима-балерины и ее тяжелой судьбе. Мир взбунтуется и будет обсуждать это еще пару недель. А потом забудет, как забывает обо всем и обо всех. Живым нет дела до мертвецов.
Джек двинулся к автомобилю, прокрутив на пальцах ключи. Совсем скоро снег присыпал его следы, стерев их так, словно раньше и не было. А, может, и действительно не было.
Краски липли к холсту, как жирные мухи. Генри утер лоб ладонью, размазав по нему синюю кляксу. Долгие подтеки остались на щеках и носу. Генри это не волновало, его полностью поглотила работа.
Он не спал дня три или больше. Не знал, сколько времени прошло. Время скомкалось, свернулось в бесконечную струну. Оно остановилось. Для Генри существовало только сейчас, в которое он занимался портретом.
Портрет выходил отвратительно. Шляпа все норовила сползти вбок, а узкие глаза дурашливо щурились, как Генри ни пытался их раскрыть. Портрет словно бы знал что-то, что было неизвестно самому Генри, и надежно это скрывал. Хотел, чтобы Генри догадался. А Генри безуспешно бился над предложенной загадкой и пытался уловить ее суть, смешивая краски и в очередной раз ломая холст.
Несчетное количество раз он начинал заново. Каждый раз все было не то.
– Кто ты?.. Говори со мной. Дай мне услышать тебя.
Фаланги пальцев проехались по холсту, коснувшись прямых плеч. Генри глубоко вдохнул и закрыл глаза. Перед его внутренним взором раскинулось бескрайнее небо, уходящее синевой до самого горизонта. Высокое, прекрасное. Генри представлял себя одинокой птицей, нырявшей в облака. Под ним расстилалась земля. Он видел свое прошлое, настоящее, будущее – все сразу. Он комкал их в одну-единственную эмоцию и переносил ее на холст, как мог.
Все слилось в этом образе. Таинственный человек хотел улыбаться, углы его жестких губ постоянно поднимались вверх. Портрет будто насмехался над тщетными усилиями. Это бесило.
В отчаянье схватившись за голову, Генри преодолел расстояние от стены до стены, запнувшись о прошлые попытки. Десятки их стояли, наваленные у дверей и стен, с них всех смотрели сардонически узкие глаза. Их взгляд преследовал Генри повсюду. Засыпая, он думал о нем. Во сне он видел его, горящий над яркой улыбкой, а по утрам долго не мог прийти в себя.
– Вдохновение?.. Нет, они не понимают. Это настоящая мука.
Генри привык говорить сам с собой. Он не знал, кто посылает ему образы, да и знать не хотел. Но избавиться от них он не мог. Они застревали в его голове так прочно, так сильно, что Генри впивался в кожу до крови, пытаясь выцарапать особо страшные картины – а такими они оборачивались частенько. Тщетно. Они оставались с ним, пока не получали свое отражение на холсте. Лишь тогда словно освобожденные души они прощались, застывая навечно памятником мыслей Генри. И покидали его ненадолго, пока не приходили новые.
– Сон, явь… Разве имеет это значение, когда ты живешь в двух мирах одновременно?
Частенько Генри думал, что он сумасшедший. Он давно не видел белого света. Весь его мир сосредоточился в рабочей комнате. Обеспокоенные, время от времени старые родители приносили ему еду. Только Генри не мог отвлечься. Будто не в своем уме он продолжал занятия, он чувствовал, что обязан сделать больше. Он пытался передать то, что не покидало его. Он должен был рассказать, но не знал, как.
– Я великий? Или я отверженный? Должен ли я видеть это?
В мучении Генри выдавливал краски на палитру и пытался подобрать то землистый цвет кожи, то темно-коричневую матовость твида. Он работал без отдыха, осознавая, что это лучшая картина за весь его век.
– Имя… Тебе нужно имя. Как тебя зовут?
Портрет только иронически молчал. В каждой его морщинке угадывалось желание посмеяться над непутевым художником, какой не мог справиться с собственным существом. Как же он раздражал Генри! Генри его ненавидел!.. Только оборвать работу не мог. Словно зачарованный, он продолжал. Кисть медленно выводила черты, после уверенно рассекала скулы. Тени селились под широкими полами шляпы и собирались в морщинках у глаз. Спускались к едко искривленным губам. Наконец, появились и крупные, как у лошади, зубы с слегка выступающими резцами. Ровные, плоские, они довершали картину, создавали ее неповторимый шарм.
Ступив назад, Генри поднял кисточку и прищурил правый глаз, сверив пропорции. Один из зубов оказался слишком выдвинут вперед, пришлось его поправить, добавив скол.
– Неужели все?
Генри не верил собственным глазам. Портрет смотрел на него, чуть прищурившись, будто настоящий живой человек стоял напротив. Нужно было это обдумать, взглянуть на свежую голову, но Генри был для этого слишком возбужден. Одновременно на его плечи опустилась бесконечная усталость.
Рассеянно подхватив кружку с остывшим кофе, Генри отхлебнул и поморщился – кисло и пахло краской. Странно. Он ведь почти перестал замечать запах, слишком часто работал в душном помещении. Нестерпимо захотелось открыть окно.
Размашисто Генри подошел к подоконнику, но побоялся, что свежий воздух повредит краски. Обернувшись, он вдруг застыл, как вкопанный: портрет смотрел на него.
Не показалось, не могло. Генри потратил сотни часов на эти глаза, он в точности знал, куда направлен взгляд, скрывавшийся за тяжелыми веками. Он смог бы повторить их выражение, даже ослепнув. Но теперь глаза, еле заметно приоткрытые, совершенно бесстыдно пялились на Генри.
– Джек… Понятно. Это имя тебе и правда подходит. Так тебя и назову.
Генри взял кисточку и согнулся над холстом, чтобы поставить фирменную роспись в углу. Но не успел. Костлявые ладони схватились за край портрета в попытке выгрызть путь наружу. Ошарашенный Генри повалился на пол и остервенело замотал головой.
– Нет, нет, это не так. Не так было! Джек, что ты делаешь? Остановись!
Руки лежали на коленях, так почему теперь они касались края? Генри этого не писал, не создавал. Все было совершенно неправильно.
По портрету пробежала рябь. Будто круги на воде краски разошлись, заволновались. Дымясь пузырями, они с громкими хлопками полопались, брызнув цветными каплями на стены, пол, Генри. А после острые ногти выскользнули из холста, надорвав его.
Генри закричал, задергал пятками, отползая. Зря. Джек высунулся из портрета по пояс. Его шляпа съехала набок и, наконец, обвалилась на груду испорченных картин. Длинная рука ухватила Генри за ногу.
– Нет, пусти! Что ты хочешь? Я ведь сделал все, как ты сказал! Убирайся к черту!
Джек улыбнулся. Крупные зубы замерзли волчьим оскалом, растянули сухое лицо на две части. Генри подтащили к мольберту. Отбиваясь, он принялся яростно колотить портрет, Джека это позабавило. Он склонился к лицу Генри, и тот вздрогнул, всмотревшись в глаза напротив. В них отражалась пустота.
– Глаза… Я не написал тебе глаза.
Колючие руки жадно обхватили Генри за плечи. Леденящие душу объятия продолжались недолго: Джек втянул Генри в портрет, а сам вывалился наружу. Острый, как иглы, смех залил кабинет. Джек встал на ноги и педантично отряхнул пылинки с костюма. Потом поднял шляпу и царственно водрузил ее на голову. Взяв недопитый кофе, он отхлебнул из кружки и тщательно оглядел холст. Там в безмолвной муке приник к краям Генри, окостенев навеки в одной-единственной позе. Его глаза были широко распахнуты, а пальцы вгрызались в краски, будто бы он стремился разорвать их и вырваться наружу. На лице запечатлелась томительная агония.
– Ты ведь хотел остаться в их памяти навечно?
Джек отсалютовал портрету кружкой и отставил ее. С усмешкой он достал зажигалку: по щелчку колесика пламя зажглось, опасливо лизнув сигарету. Джек выпустил ртом дым, а потом с прищуром посмотрел на разведенную для красок спиртовую смесь. Подойдя к ней, он издевательски поднес пламя, не коснувшись смеси, и долго посмотрел на портрет. После захлопнул крышку зажигалки и молча вышел из кабинета, оставив дверь открытой.