Но самое оригинальное из всех похищений случилось в Халеппе, лет семь тому назад, при Вели-паше, почти у ворот самого генерал-губернатора. У Вели-паши был тогда в Халеппе дом, тот самый, в котором живет теперь английский консул. Дом этот построен над переулком, который туннелем проходит сквозь нижний этаж. Как раз за этим туннелем стоит старый дом родителей уже знакомой нам Елены (из этого туннеля любил выскакивать на лошади, мимо Елены, Николи). Семья Елены одна из самых бедных в Халеппе. Отец ее, седой старик, ходит всегда согнувшись, в толстом коричневом сукне, тогда как почти все остальные отцы семейства одеваются щеголями. Они очень бедны; но отсутствие приданого все дочери вознаграждают миловидностью и кокетством. Кроме Елены и Аргиро (из-за которой хотел отравиться младший брат Николи), была у старика еще старшая дочь, красивее всех. В нее влюбился без памяти молодой повеса, пьяница и драчун, из другой деревни. Девушке он не нравился, и она боялась его. Но повеса имел средства к жизни и умолял отца возлюбленной, обещая исправиться и быть добрым мужем. Старик, обремененный семьей и поденною работой, решился на меру не совсем похвальную. Он позволил повесе насильно похитить дочь. Ночью под туннель паши забрались товарищи; мать и все дочери спали; старик взял с собой жениха и постучал к старшей дочери; она узнала его голос и отворила дверь. Вместо отца на нее кинулся жених, всунул ей в рот платок, схватил ее на руки и на мула… Однако она успела закричать так громко, что соседи проснулись и выбежали. Но молодежь с своею прекрасною ношей уже умчалась вихрем из Халеппы. В деревне похитителя священник уже был готов, и девушка покорилась своей участи. Иные говорят, что она несчастна, что муж такой же пьяница и буян, каким был до брака; другие говорят, что «ничего, живут хорошо». Я видел ее, лицо ее свежее и не грустное; но это, конечно, еще не значит, чтоб она была счастлива.
Любопытно, что люди Вели-паши спали так крепко и беззаботно, что никто не слыхал ее крика. Паша, конечно, имел бы право обидеться дерзостью деревенской молодежи; но в Турции люди иногда страдают за ничто, а иногда им сходит с рук проделки и поважнее этой.
Напомним кстати, что турецкое начальство по льготам, дарованным султанами иноверцам издавна, не имеет права вмешиваться в их семейные дела. В таких делах у православных всемогущее лицо до сих пор митрополит или епископ, а паша служит только исполнительною силой по его указанию.
Бедность здесь не ужасна и не гадка. В ней видно нечто суровое и мужественное. Горы, хижина, чистый воздух и прекрасный климат; здоровые, бронзовые дети. В тех вершинах, где полгода лежит снег, я не был и знаю, что люди там бедны: но и эта бедность не гнила и не грязна. Иначе, как бы сфакиоты могли быть первыми воинами и атлетами острова?
В подгородных деревнях, в Халеппе, Галате, Анеро-куру, Скалариа и такой бедности мало. В Халеппе я знал одного старика, почти нищего, который собирал по садам улиток, продавал их для кушанья и этим жил. Старик был дряхлый, но еще здоровый, и толстая ветхая одежда его не была грязна.
Знал я еще одну семью. Ее считали все несчастною. Отец тесал камни в Халеппе, мать смотрела за огородом и маленьким виноградником; мальчики, один восьми, другой семи-шести лет, пасли овец. Домик у них был очень мал и беден. Единственная комната была полна рабочих снарядов; станок, на котором мать ткала одежду себе и детям, занимал полжилища. Они поселились здесь недавно и жили особняком, одни, на горе. Гора эта камениста и суха; только зелень садика, разведенного бедною семьей, оживляет ее; внизу Халеппа: город виден весь, а там далекие селения, снежная Сфакия и море.
Я часто видел детей, Яни и Маноли, когда они пасли овец, всматривался в их лица, говорил с ними. Они привыкли ко мне, и каждый раз как завидят меня, бегут домой, приносят стклянку с померанцевою водой и брызжут на меня (обычное здесь приветствие), рвут между камнями пучки какой-то душистой травы, похожей и запахом и листьями на лавр, и подносят их мне. И Яни и Маноли были бы радостью живописцу. Они не знают ни башмаков, ни фески; когда слишком жарко – оборванный пестрый платок на голову, когда холодно – старый башлык из толстой абы. На золотых личиках их горят большие веселые глаза, – огонь и бархат черный; темное сукно их одежды все в заплатках разноцветного ситца и полотна. Маноли скоро привык на заре стучаться в мою дверь и приносить овечье молоко для утреннего кофе; заходил и в комнату; я угощал его чаем; он сначала боялся, а потом съедал с двумя чашками столько хлеба, сколько мы съедим в два обеда; разговаривал о своих овцах, обещался летом приносить мне виноград, арбузы и дыни из отцовского огорода. Сколько чиновных петербургских отцов позавидовали бы бедному камнетесу, глядя на его крепкого, сияющего сына!
Раз Маноли случайно увидал себя в моем зеркале. Он никогда не видывал зеркала и до того испугался, что бросился бежать и долго не возвращался ко мне.
Чудак Б. рад этому.
– Если, – говорит он, – в двух шагах от Канеи, куда приходят австрийские пароходы и где веют флаги европейские, есть еще мальчики, которые не видали зеркала, то человечество, слава Богу, не скоро еще скажет свое последнее слово!
Маноли раз вздумал притравить свою собаку на ягненка; собака задушила ягненка. Отец прибил его за то больно и, конечно, поделом. Маноли рассердился и пропал. Прошли три дня в напрасных поисках по окрестностям. Отец принужден был просить помощи у полиции и со слезами умолял нашего консула пособить ему. Консул наш послал сказать паше и просил его ускорить розыск. Заптие скоро напали на след Маноли: он ночью один ушел верст за двадцать к родным в горы!