bannerbannerbanner
Паликар Костаки

Константин Николаевич Леонтьев
Паликар Костаки

Рассердился Жоржаки – беда! а мы от смеха чуть не задохлись все.

А благородство его тем и кончилось, я говорил уже вам, что он старика Пилиди ограбил.

Раз сидели мы вечером внизу с кавассами, – слышали у господ наверху шум и смех, и дочки консула тоже громко хохочут.

Взошли мы потихоньку на лестницу, глядим: старого Пилиди Жоржаки на царство венчает…

Правду я вам говорю; на царство венчает. Ведь этот Жоржаки бессовестный и что выдумал: у епископа митру выпросил. – «У нас спор, говорит, в консульстве сколько митр у вас есть. Я говорю две, а консул говорит одна. – Нет, я говорю… Одна здешнего круглого фасона, а другая высокая из России…» «Я, говорит консул, только круглую видел…» Так и выпросил митру Жоржаки.

Напоили немножко старика и посадили на очаг как на трон и митру надели…

– Zito! – кричит Жоржаки, и другие кричат «Zito!»

– Zito! император австрийский!..

– Что, – говорит Жоржаки, – император австрийский… Не того он достоин… С таким величием, с таким, говорит, лицом ему только византийским императором бы прилично быть…

Консул говорит: – полно, полно! А тот безумный сидит на очаге в митре и улыбается, и не видит, что из него карагеза[12] сделали…

Выйти в этот день нам пришлось с Стефанаки вместе из консульства. Мальчик опоздал прийти за ним с фонарем, у меня был фонарь, я и говорю: «пойдемте вместе, кир-Стефо!»

Пошли.

– Что, – говорю я ему, – хорошо повеселились сегодня?

– С такими благородными, воспитанными людьми как не веселиться, – говорит. – Боже ты мой! что значит человек в Европе был! Совсем другой обычай! Свобода обращения, благородство, веселость! А у нас что? бедность, нищета, каждый ищет только, как бы осудить и обмануть другого! Варварство, Турция, одно слово…

Я слушаю его и думаю: «вот что! А давно ли я видел, как ты башмаки снимал в сенях, не то у паши, а у последнего турецкого меймура[13], и подбегал к нему согнувшись, точно полу поцеловать сбирался!

Думаю я так, а сам говорю ему:

– Да, кир-Стефо – Турция и дела турецкие вещь пропадшая! Пора и тут эллинской свободе распространиться!

– Нет! – отвечает, – этого ты также не говори. Я эллинов не люблю… Ты меня не понимаешь, несчастный… И я тебя не виню, потому что ты не так-то грамотен… Я говорю о свободе обращения, а ты об Элладе! Что хорошего твоя Эллада? Разбой, всякий пастух равен богатому и образованному торговцу. Теперь хоть бы мне… Я человек хорошей фамилии, благородный, имею состояние… Приятно ли мне будет, если всякий куцо-влах[14], всякий белошапочник[15] будет со мной равен. Здесь тебе все-таки почет какой-нибудь есть… Здесь, друг мой, есть еще аристократия. Просфору мне в церкви подают особую, потому что ценят и уважают меня за мое состояние… Что это значит? Это значит аристократия!

– Ну, хорошо! – думаю я про себя. – Мне что до этого… Подожду, как начнется тревога какая в краю, да перейдут эллины границу, что тогда заговоришь?.. Первый от страха закричишь: «Zito!»

Через неделю мы узнали, что Стефанаки драгоманом сделали.

Надел он фуражку с галуном и с короною вышитой, мундир сшил, ходить прямее стал, глядит строже. Беда! Уж и перед пашой в сапогах сидит; башмаки перестал носить (а прежде сапог не носил, легче скидать), смотрим, он уж и с турками спорит: извините, говорит, на это трактаты великих держав существуют!

Зашел я к нему с Рождеством поздравить. Садись, – говорит. А прежде бывало: добро пожаловать, капитан Яни! Добро пожаловать, садитесь. Как живете?

А теперь просто: садись, брат. Ныне праздник, ты у меня гость… Садись!

И фуражка драгоманская на столе, на особой вышитой подушке у него лежит, короной вперед; пройдет мимо и поправит ее.

«Ба, ба, ба! – думаю, – как этот человек вдруг распух и возгордился».

VIII

Костаки, я вам скажу, может быть, при одной песенке бы и остался. Все бы думал: куда мне навьючить богача и драгомана! Поскучал бы и сказал бы после: «Софица – Мофица[16] не все ли равно! На лаккиотке нашей женюсь». Но та старуха, которая от кади его спасла, Катйнко Хаджи-Димо – распалила своими словами его любовь. О том, что Софица нравится нашему молодцу, она от меня узнала. Я сказал ей: «Вот бы сделать ему хорошую судьбу?» Катйнко была прелюбопытная старуха. Добрая была на разговоры, да и на дела всякие, как мужчина.

После того, как она спасла Костаки от наказания, Костаки стал бывать у ней в доме. Она жила одна; хоть муж у ней был еще жив, однако он давно уехал в свое село и с ней не видался никогда. Она сама развелась с ним, сумасшедшая! Не любила его, а поверьте мне, что он в молодости был превидный собой мужчина! Да, сказала себе женщина: «Не люблю его и кончено!» Представили архиерею прошение, что у ней будто зоб на шее больше растет, когда она с мужем вместе. «У меня зоб, говорит, есть: и как я уеду от него к матери моей, так у меня зоб меньше; вернусь к мужу, зоб больше станет!»

Доктора свидетельствовали ее, свидетельствовали. Все говорят одно:

– Не слыхали мы, и в книгах не писано, чтобы через мужа зоб стал больше!

А Хаджи-Димо свое:

– Не хочу, чтобы меня через него да зоб бы задушил!

Архиерей говорит: «Это не причина». А она ему: «Ваше преосвященство монах, человек святой, от таких дел далеко жили. Вы мне поверьте. Доктора мошенники. Кабы я побогаче была, не то чтобы зоб, а и худшую бы причину нашли».

Таскали, таскали мужа по ханам[17]. Устал человек. А Катинко оставит дело на два-три месяца, уедет к матери в село, и опять в город судиться. У нее родные везде были; у родных живет. А мужу несчастному каково в хану жить, когда его вызовут? Уж он и сам стал соглашаться. «Хоть мне она и по душе была, и зоб этот у ней невелик, и я этим зобом нисколько не брезгаю; однако, Бог с ней, если я ей угодить не могу» (надо и то сказать, что деньги и имение у нее были, а он был беден). Архиерей, однако, все еще увещевал ее и уступил только тогда, когда Катинко сказала: «Эй! не разведете, пойду к туркам и потурчусь – одно мое вам слово».

Испугался архиерей и все старшины и развели ее. А она смеется после: «Слыханное ли дело, чтобы хорошая христианка потурчилась? Кто пойдет турчиться? Разве распутная какая-нибудь, которая турка полюбила!»

И стала с тех пор жить сама одна.

Женщина эта многое вынесла и многое видела и знала. Она и у разбойников в плену была. Да! взяли ее на дороге разбойники и две недели держали в лесу. «Извините, кирия, говорили они ей, что у нас угощать вас нечем, кроме хлеба и кизиля». Кизилевыми ягодами все ее кормили; послали одного пастуха-влаха с угрозами в город и велели родным выслать пять тысяч пиастров; «а не вышлите, убьем кирию Катинко».

Дома у нее были деньги, и выслали родные пять тысяч пиастров. Разбойники ночью проводили ее сами до хана и сдали ее ханджи в руки. «Смотри, осел, береги кирию и завтра отправь бережно в город! Это наша кирия, мы ее любим».

 

И еще сказали ей: «Мы, сударыня, знаем, какое у вас состояние: не богатое и не малое, а среднее; оттого мы с вас больше пяти тысяч пиастров и взять не хотели»…

Когда вернулась Катинко в город, захотели турецкие чиновники ее видеть и узнать что-нибудь о разбойниках. И она своими ответами всех смешила, а показать что-нибудь важное на разбойников не показала.

Случился тогда в конаке один греческий подданный, и вздумал он, когда все от ответов Катинки развеселились, подшутить над ней.

– А что, – говорит, – Катинко, как здоровье ваше? После разбойников у вас как будто зоб опять побольше стал?

Все засмеялись. А она ему:

– Стыдись, несчастная твоя голова! Ты думаешь, здесь Эллада ваша, что ли? У вас в Элладе, в Юнанистане[18] вашем разбойники люди бессовестные, такие же, как ты! А здесь Османли-девлет, и албанцы, которые меня взяли, люди целомудренные и разумные.

Боже мой! как хвалили ее турки за эти слова! А она вышла из конака и говорит христианам:

– На! пропадите все вы, и паша, и кади, и все дьяволы! Захотели, чтоб я на разбойников что-нибудь показала! Как же, ждите! Разве можно хорошему человеку в Турции на разбойников показывать? Что ж это будет за порядок, если в Турции переведутся разбои и скажут все: «Турция хорошее государство, Турция вперед идет. А Эллада государство скверное: Эллада не идет вперед; в Элладе есть разбойники, грабят и бьют; а в Турции нет!» Ну, какие же и вы сами патриоты, если хотели, чтоб я на разбойников туркам показывала?

Вот какая была женщина эта Катинко. Все мы ее уважали; а Костаки так и говорил: «она для меня больше матери».

Я сказал вам, что Костаки стал к ней часто ходить после того, как она его из рук кади спасла. Старуха его очень любила. Ласкала его как сына и любила шутить с ним и дразнить и стыдить его.

Костаки был отцом своим в большом целомудрии воспитан. Кто видел его с мужчинами в пляске, или на базаре, или когда на горе за городом в праздник начнут играть в войну и, разделясь на две партии, камнями бросать, всякий говорил: «какой этот смелый и дерзкий паликар!» А при женщинах он все краснел, и никогда никто от него бесстыдной шутки не слыхал; мы, которые постарше, часто и шутить начнем между собой. У того есть в городе кума; а у того две кумы. Костаки только краснеет. Раз, как я знал, что Катинко любит Костаки как своего сына, я и говорю ему в праздник:

– Пойдем, Костаки, сделаем посещение кира-Катанки.

– Пойдем.

Пришли. «Садитесь, садитесь. Как поживаете?» Очень хорошо. А вы как? «Очень хорошо!» Стали разговаривать. Костаки курит и молчит в углу, как девица.

Пришла служанка, подала нам варенья и кофе. Служанка была молодая куцо-влаха и собою красивая.

Я на нее взглянул; а Костаки и глаз на нее не поднял. Ушла служанка. Кира-Катинко и говорит паликару:

– Что же это ты, друг мой, такую великую суровость оказываешь? На женский пол не глядишь.

Застыдился Костаки! Как свекла красная покраснел!

– Оставь его, кирия, – говорю я. – Костаки мальчик у нас хороший, стыдливый и честный. А паликар вы сами знаете какой! Он отцом в целомудрии и молодечестве воспитан.

– Знаю, знаю, – говорит Катинко. – Я пошутить хотела с ним, потому что я его люблю как своего сына. А что он, такой паликар, краснеет и стыдится, когда говорят с ним о женщинах, это точно доказывает его скромность. И знай ты, если молодой человек краснеет, когда с ним говорят о чем бы то ни было старшие или по званию высшие, то это значит, что он хороший человек будет. Это значит, что душа его чувствует все!

– Женить бы его, кирия, поскорей, – говорю я, – чтобы не развратился, не испортился…

– Что ж, женили бы его. А я говорю, «На ком?»

– На ком? – говорит кирия. – На девушке честной и красивой, из уважаемой семьи и с приданым.

Так этот разговор и кончился. Мы ушли, и с тех пор Катинко задумала непременно женить Костаки.

IX

Старушка Катинко Хаджи-Димо как задумала своего любимца Костаки женить на Софице, так и стала паликару об этом говорить.

– Вот, изволь, тебе жена как следует… Ты молодец и она миленькая. Ты молод, а она еще моложе. Пара! Девочка, ты меня, сын мой, послушай, диво! Обходительная, кроткая, хозяйка. Теперь, как из школы вышла, посмотрел бы ты на нее: ни минуты без дела не бывает, посуду моет сама, всем старшим и родным, которые в дом приедут погостить, постелю стелет; на кухню беспрестанно ходит; шьет; я даже видела раз, что она стены белила сама.

Старуха хвалит, а Костаки только краснеет, бедный.

Так всякий день говорила Катинко паликару. И это было правда. Что другое, а воспитание Стефанаки дочерям хорошее давал, благочестивое. И в семье он и сам был Добрый и ласковый человек. Всячески и подарками, и ласкою дочерей старался утешить.

А Катинко все свое твердит:

– Какая, я тебе говорю, Софица эта тихая. Я у них часто бываю и ночую даже нередко. И что ж, поверишь ли ты; слова почти от нее не слыхала! Только улыбается всем и угощает, бедная: не угодно ли кофе, кира, не угодно ли ликеру, не угодно ли варенья, кира? Такая сладкая девушка! И приданого за ней будет лир 200 и даже более…

– Не отдадут ее за Костаки! – говорим мы.

– Старуха Катинко – колдунья! Не бойтесь. Уж не знаю, отчего это я полюбила этого паликара? Или оттого, что мне за мои грехи Бог детей не дал; так уж ему душу всю отдаю!.. Будет, будет это! Пусть Костаки еще годик поторгует телятиной и немножко поправится деньгами!

Катинко призналась мне, что она и Софице говорила.

– Хочешь замуж, дочь моя? – сказала ей старуха. Софица только глаза опустила.

– Нет, ты мне скажи…

– Это воля отца моего, – говорит.

– А твоя воля?

Конечно, девица скромная на это не должна ответить… Да старуха успокоиться не могла.

Велела паликару пройти мимо окон, и позвали Софицу.

– Смотри, что, эта картинка хорошая?

– Какая? – говорит.

– Этот паликар.

– Хорош, – говорит Софица, – я его знаю; это Костаки, сулиот, который кожей торгует. Я в школу мимо его магазина ходила.

– Вот тебе муж! – говорит старуха. Софица обиделась и покраснела.

– Ба! – говорит, – белошапочник, и вдруг мне мужем будет! Простой человек. Весь, как клефт, в белом платье!..

Этого мы не сказали Костаки бедному, чтобы не огорчить его.

Так-то шло это дело. А старик Стефанаки в это самое время о мошеннике Жоржаки с ума сходил.

Тот изверг ему все льстил, в делах своих советовался, способности его хвалил.

– Как же не проклянуть вам, здешним православным, эту Турцию! Сколько великих способностей пропадает. Да вы министром, губернатором должны быть.

– Не брани Турцию, – скажет Стефанаки, – как бы хуже не было!

– Ба! ба! ба! Да вы такой умный, да вы такой честный и опытный гражданин… Я, который столько видел людей… Мало видел таких, как вы… Вы меня извините, я вам скажу, у ваших здесь мало благородства в обращении… А у вас благородство свыше всякой меры. Вы мне отец. Я отца своего так никогда не любил.

Катинко все это сама слыхала и сама рассказывала нам.

И полюбил старик Жоржаки крепко. Пироги ему шлет; виноград привезут ему из деревни, он целые вьюки винограда к Жоржаки шлет.

Похвалит Жоржаки у него в доме ковер болгарский, – старик ковер дарит ему.

Сам по улице идет в драгоманской фуражке с базара, а слуга за ним большую каракатицу для Жоржаки несет.

– Каракатиц свежих, – говорит, – привезли из Превезы!

Жоржаки плачет, обнимает его: «Ты мне отец!» – кричит.

А Стефанаки везде вздыхает и рассказывает: «много я жаловался, что судьба дала мне одних дочерей, и пожалел меня Бог, послал мне сына в Жорже!»

Катинко сокрушалась, боялась смерть, чтобы Софицу за Жоржа не отдали.

12Карагез – шут, паяц.
13Меймур – турецкий чиновник.
14Куцо-влахами зовут людей валашского племени, которые занимаются преимущественно овцеводством в Эпире, Фессалии и Македонии; они ведут полукочевую жизнь, имеют села и покидают их на зиму, спускаясь с гор на более теплые пастбища.
15Слово белошапочник (аспроскуфос), означающее в устах богатого горожанина, так же как и «куцо-влах» – простой человек, происходит от того, что эпирские простолюдины, греки и албанцы, жалея каждый день надевать феску, носят обыкновенно белые колпачки набекрень, которые делаются женщинами дома. При изяществе фустанеллы и вообще греко-албанской одежды даже и тогда, когда она от работы и не совсем опрятна, белый колпачок этот вовсе не производит впечатления какого-нибудь спального колпака, и насмешка над ним доказывает только, как мало развито теперь чувство изящного у более образованной части восточно-христианского общества.
16Софица – Мофица, вилайет – милайет, консул – монсул, принятая у восточных людей шутка; и наши крымские татары говаривали: становой – меновой. Это значит как бы пренебрежение; «становой и тому подобное». Второе слово должно непременно начинаться буквой м.
17Хан – гостиница, подворье.
18Юнанистан – турецкое название Греции. Происходит от слова юнан – иониец.
Рейтинг@Mail.ru