Валентине Шарифовне Винер в 1941 году исполнилось 14 лет. Семья – мать и трое детей – чудом избежала немецкого плена. В 1942 году все четверо были эвакуированы по Дороге жизни.
Конец августа 1941 года. Наш эшелон три дня стоял на Московском вокзале, шел проливной дождь, а нас все не отправляли и не отправляли. Вдруг выглянуло солнышко, и поезд тронулся. Это был последний эшелон – немцы были уже около Мги. И вот, не доезжая Мги, нас разбомбили. Ленинградцы, которые выскочили налево от полотна, попали в плен, потому что по ту сторону железной дороги уже стояли немцы. Мы выскочили направо. Очень хорошо помню, что по Октябрьской железной дороге вдоль полотна проходили так называемые валовые канавы, наполненные водой по колено. Мы перешли их вброд, вошли в лес, а там стояла военная кухня. И военные говорят: «Граждане, вы что, с поезда? Подходите, обогрейтесь, обсушитесь». И в этот момент прямое попадание бомбы или снаряда! От этих солдат не осталось ничего. (Плачет.) Я своими глазами видела – где рука, где нога… Отец и мать накрывали нас своими телами.
После этого мы начали пробираться в Ленинград. Мы шли под проливным дождем, ноги утопали в грязи, а мы все шли и шли. Мы добрели до села Ивановское – там брошенные дома, брошенные вещи… Военные предлагали покушать, переодеться, а мама сказала, что хотя мы потеряли все вещи под Мгой, но чужого ничего не возьмем. Запомнились кринки, в каких молоко раньше в деревнях держали. Из них мы наливали молоко, ели крупные огурцы и сало. Сало было большими кусками, а еще хлеб, круглый черный хлеб, был не порезан, а поломан на куски. Наше счастье, что мы ушли от немцев: мы были в этом селе Ивановское в шесть часов, а в девять часов там уже были немецкие войска. И вот мы вернулись в Ленинград, босые, голые, грязные. С этой минуты кончилось мое счастливое детство, мне было четырнадцать лет.
Я была старшая в семье, мама моя уже ходить не могла. Во время блокады мы, все иждивенцы, получали на четверых полкило хлеба. И я за этим хлебом шла по длинной улице Чайковского на Выборгскую сторону. Там хлеб был с бумагой, он был полегче, и кусочек был побольше. А на нашей стороне хлеб был с дурандой (остатки семян после выжимания масла. – Ред.). У меня были ботиночки из свиной кожи, на шнурочках, ноги мои примерзали, а мама мне говорила: «Ты крошечку за щеку положи, и тебе легче будет идти». Я приносила этот кусочек, и мы его делили и ели.
Мы всей семьей ходили рыть окопы. Раз пришли, мама с нами тремя, а военные ей сказали: «Вы, тетя Шура, больше не ходите с семьей». Больше мама не ходила. Началась страшная бомбежка, мы уже не ходили ни в какое бомбоубежище, не могли двигаться. Просто ждали, когда нас убьет. Лежали, сохраняли последние силы, заворачивались в тряпье, и нас заедали вши – страшное дело. У меня были очень хорошие длинные косы, и мама обстригла меня лесенкой.
Восьмого сентября сгорели знаменитые Бадаевские склады, где хранились все запасы продовольствия. Зарево было вполнеба! Там было очень много сахара, и весь этот сахар сгорел. Мама моя ходила туда с такой котомочкой на плечах, на веревках, приносила эту землю с Бадаевских складов, мы ее кипятили, оттаивали и пили. Еще столярный клей ели, но это в том случае, если его удавалось достать или выменять на что-то, даже не помню, на что мы меняли.
Как-то я шла по улице Воинова, смотрю – мальчик в подворотне дает какой-то девочке большой батон, не такие, как у нас сейчас, узенькие, а широкий батон. Я подошла, говорю: «А мне можно купить такой батон?» А он говорит: «Девочка, приходи завтра, я и тебе дам батон». Стоил он 5 рублей. И вот я к нему раза два в эту подворотню бегала, блокада еще только начиналась, а потом мальчик этот пропал, и никаких батонов уже не стало.
Мы жили на Чайковского, 2, угол Моховой, там продовольственный магазинчик, и последнее, что осталось в этом магазине, это консервы «Снатка» (консервированные крабы. – Ред.) и шампанское. И вот мы купили две баночки «Снатки» и шампанское и хранили до 7 ноября.
По улице Чайковского стоял большой шестиэтажный дом, там в подвалах были сводчатые потолки, и местные жители говорили, что эти своды очень прочные, даже бомба не пробьет. Там было бомбоубежище, и очень страшно было сидеть в этих подвалах. Ни звука – такая стояла тишина, мы просто сидели и слушали, где взрывается, и ждали стук метронома, который означал конец воздушной тревоги. Потом мы поднимались наружу, и это было такое счастье – ощущать, что мы живы! Когда мы выходили после бомбежки, кругом висели провода, вокруг лежали разорванные трупы… В Ленинграде мы пережили голод, холод и страх! Нас бомбили, нас обстреливали, нас морили голодом, нас просто уничтожали! Мы не раздевались, спали в пальто с вшами, не мылись. Удивительно, но мы не болели. Я в этих ботиночках ходила за хлебом на Литейный мост и не обморозила ноги.
Когда нас эвакуировали, то подвезли к Ладоге. Было еще не очень темно, и мы ждали ночи. Приезжали машины, с них разгружали продовольствие, и мы садились в них. Нас было трое, я и брат забрались в машину, а младшая сестра, она была тихоня, стояла и плакала. А машина уже должна была тронуться, и места не было. Но шофер – какие люди тогда были! – увидел, что мать с двумя детьми села в машину, а третья дочь – нет, он ее схватил и в кабину посадил. Мама всю дорогу кричала, что у нее ребенок на том берегу остался, а когда приехали, и он ее из кабины выпустил – какая радость была!
Там был большой храм, по-моему, он называется храм Лавра, внутри грудами лежали покойники. Нас там же поселили и накормили. И какая же это была вкусная пшенная каша, гороховый суп! И люди объедались и тут же многие умирали!
Когда нас эвакуировали в поезде, нас было тысячи полторы, а привезли шестьсот – умирали в пути. Кого захоронили, кого на ходу выбрасывали. Иногда было, что поезд встанет где-то на полустанке, а накормить не могли, и вот в этот момент люди погибали. У нас на дорогу был сырой горох и почему-то сахарный песок. Мама ставила на полустаночке два кирпича, разводила костер, горох закипит – вот мы его ели. Клюкву покупали, или на что-то меняла мама, ели клюкву с сахаром.
Когда наступает 27 января, или 8 сентября, или 9 мая, я всегда думаю – неужели это я? Я жива? Страшные были дни. (Плачет.) До сих пор я не оставляю еду на тарелке. Мои дети, особенно старший, всегда хлебцем еду с тарелки собирают, так и говорят: «Вы меня извините, но моя мама терпеть не может оставлять пищу в тарелках». Да, хлеб – это святое, каждая крошка.
Гл. старшина в отставке.
По комсомольскому набору меня в 1939 году направили служить на Балтийский флот. Попал радистом на линкор «Марат». С первых же дней войны враг пытался уничтожить этот современный боевой линкор. Нас ужасно сильно обстреливали: день и ночь звучала боевая тревога, одни налеты авиации сменялись другими. Противник пытался во что бы то ни стало вывести из строя флагманский корабль флота, который мощным артиллерийским огнем поддерживал наши войска на суше.
Немцы подходили к Ленинграду. Везде шли ожесточенные бои. Линкор был заведен в канал и оттуда вел прицельный огонь по противнику. Наши артиллеристы здорово стреляли – только на моих глазах было сбито 6 самолетов.
Целую неделю мы простояли в канале. Это были кошмарные дни – для отдыха и сна не было ни минуты. Но моряки выдерживали эти нечеловеческие нагрузки.
30 сентября 1941 года мы вышли из канала и взяли курс на Кронштадт. По пути следования «Марата» облеты и атаки авиации не прекращались, но поход завершился успешно. А потом был роковой день, когда в корабль попала полутонная бомба. От сильного взрыва на линкоре погибло 800 человек. Это была ужасная картина. Много прошло лет с той поры, но забыть это невозможно.
Когда началась война, я жила в Ленинграде со старшей сестрой, братиком и мамой. В августе, во время бомбежки, был разрушен наш дом, и нас переселили на Васильевский остров, дали большую комнату с двумя большими окнами и красивым камином, но мама загрустила: «Где же взять столько дров?»
Старшая сестра принесла буржуйку, и мы жгли в ней мебель, которую смогли сломать, а также ходили собирать дрова по улицам после бомбежек. Ходили и на Смоленское кладбище, где после бомбежек валялись деревья, кусты, куски гробов и кресты.
Мама лежала, она совсем сдала. Меня с братиком хотели определить в детский дом, но они не захотели оставить маму и решили – помирать так вместе. Однажды, когда мы зашли на кладбище за дровами, началась очень сильная бомбежка. Я упала. Когда очнулась и стряхнула с себя засыпавшую меня землю, то почувствовала, что не могу стоять на ногах – падаю. Я долго звала своего братика, а потом на четвереньках поползла домой. По дороге мне несколько раз помогали встать, но я все равно падала. Так я и доползла до дома.
Брат уже был дома. Увидев меня, они с мамой очень обрадовались. Два дня я не могла встать с кровати. Потом еле-еле встала, выкупила хлеб, растопила буржуйку, вскипятила воду. А братик на третий день умер. На маленькой фанерке, перевязав веревкой, я отвезла его на край кладбища и сама свалилась на гору трупов. Там и нашел меня проходивший мимо военный. Он проводил меня домой и дал мне кусочек сахара. На следующий день мы с мамой пили чай с сахаром.
А потом умерла мама. Но отвезти ее я уже не могла, так как сама еле двигалась и все больше спала. Как-то на часок к нам заехала на военной машине старшая сестра и отвезла меня в детский дом № 76. Там меня из-за вшей остригли наголо, а вот мыть не стали, из-за того что все тело у меня было в струпьях и язвах. Вместо этого начали лечить – через несколько недель я смогла сидеть.
Летом меня эвакуировали – на катере по Дороге жизни – через Ладогу. Затем нас повезли в г. Юрьев, но очень много детей по дороге умирало. Как-то я потеряла сознание, и меня вместе с трупами детей погрузили на машину и отвезли в морг. Когда очнулась, вокруг было темно, на мне лежали чьи-то ноги. Я закричала – меня услышали дежурившие санитарки, вытащили и отнесли в больницу. Я напоминала живой труп, меня лечили почти месяц. В итоге я окрепла, начала ходить, но язвы на ноге заживали плохо. Возникла угроза, что ее придется ампутировать, иначе гангрена будет распространяться. Меня отправили в Иваново, а после лечения я опять вернулась в детский дом.
В 1943 году вышел приказ – всех детей старше 15 лет направить в ФЗО. Мне еще не было 15 лет, но я уговорила директора отправить и меня. Нас привезли в город Вичуга Ивановской области на ткацкую фабрику им. Ногина.
В 1944 году, когда была снята блокада, я стала проситься в Ленинград, но смогла вернуться только летом 1945 года, уже после войны. Работала ткачихой. Вышла замуж. А в 1979 году переехала в Севастополь.
Антонина Васильевна Галяпина в годы блокады работала в госпитале, затем поступила медсестрой на один из военных заводов. Награждена медалью «За доблестный труд». Сейчас Антонина Васильевна живет в Казахстане.
Восьмого сентября мы как всегда шли в техникум, он находился на Фонтанке недалеко от Невского. Вдруг небо почернело, начался налет. Все растерялись, кто кричал, кто плакал, вокруг рушились дома. Из техникума нас сразу отправили в госпиталь, где уже были раненые и убитые. В этот день бомбили Бадаевские склады, где находилось все продовольствие. Уже через несколько дней мы ощутили нехватку продуктов. К октябрю снизили нормы хлеба по карточкам, сняли пайки, дошло до 125 грамм на человека. Только служащие получали по 250 грамм. Об учебе мы уже не думали, работали в госпиталях, помогали врачам, ухаживали за ранеными. До декабря как-то дотерпели, а потом с приходом морозов начался такой голод, что трудно было ходить, у многих началась дистрофия. На разгромленных складах были сахарные запасы. Мы ездили туда, с камушков собирали сладкий обгоревший сахар. Так началась наша блокада.
Все ушли на фронт, мы с сестрой остались вдвоем, позже к нам приехала тетя с двумя девятимесячными дочерьми. А зима была такой суровой, какой не было сто лет. Не было ни отопления, ни освещения, люди приобретали буржуйки, а их надо было чем-то топить. За дровами ходили сестра с тетей, а девочки лежали у меня под одеялом и плакали, и я вместе с ними…
Детей кормили соевым молоком, потом и его не стало, больше кормить было нечем… Одна девочка умерла, мать унесла ее на кладбище, а сама ушла на фронт, и ее тут же убило снарядом. Остались моя сестра, маленькая девочка, еще одна дочь тети, и я. Девочка вскоре умерла, сестра попросила меня отнести ее тело туда, где все трупы, недалеко от улицы Надеждинской и Невского. И вот мы ее завернули в одеяльце, и я ее за веревочку потащила. Сестра велела положить ее между большими трупами, не бросать внизу, я туда залезла кое-как, положила, оттуда сползла и с трудом пришла домой. Так мы стали с ней вдвоем коротать. Потом пошли в военкомат, чтобы нас взяли на фронт, сестру взяли, а меня нет. Я осталась одна.
Был такой случай: прибегает ко мне соседка с третьего этажа, просит о помощи, говорит, у нас в подъезде умерла женщина, у нее двое детей осталось. Дочь, ей года не было, ползает вокруг тела своей мамы, ищет грудь, мальчик маленький рядом. Мы сообщили об этом, их забрали в детский дом.
Паек у иждивенцев был 125 грамм, давали 200 грамм пшенной крупы, и из этой крупы мы варили суп. Замутишь немножко – и как будто это суп. Как закроешь глаза, видишь пшенную кашу и хлеб, о большем мы и не мечтали, такое было состояние. В булочную ходили – каждый себе брал, даже дети не доверяли родителям. В булочной были маленькие окошки, через них подавали хлеб, потому что его могли выхватить и сунуть в рот. Если отбирали карточки – это была смерть. Карточки не восстанавливали, если их теряли – все, лишились этих 125 грамм. Хлеб был с бумагой, туда чего только не домешивали. Сметали пыль там, где хранился хлеб, пекли с бумагой – все шло в дело. Когда хлеб был с бумагой, его было больше, и он был белее. А мы не понимали тогда, что это была бумага, и, когда сестра шла за хлебом, я ее просила брать белый хлеб, а не маленький черный. И, конечно, мы его сразу съедали.
Наступило весна, начало пригревать солнце, люди стали приходить в себя. На втором этаже жил дед один, он работал на военном заводе и устроил меня туда медсестрой. Там были подростки из ФЗО, до войны было фабрично-заводское обучение, их привезли в Ленинград учиться. Эти мальчики тоже голодали и умирали. На этом заводе я и проработала до эвакуации.
Вспоминает бывший командир 301-го отдельного артиллерийского дивизиона генерал-лейтенант в отставке Г. Кудрявцев.
«Наш 301-й дивизион принимал активное участие в отражении сентябрьского штурма Ленинграда, а затем – во всех боевых действиях по прорыву блокады и разгрому немцев. Мы занимали позиции в районе Невской Дубровки, а штаб располагался на окраине небольшого поселка Северная Самарка.
Я стал замечать, что в расположении дивизиона часто появляется мальчик. Это был Боря Глебов из поселка. Его отец и старшие братья ушли на фронт, а мать умерла. Боря остался один в опустевшем доме. В сентябре сорок первого фашистский снаряд лишил мальчика родного крова. В тяжелую блокадную зиму его спасли от голодной смерти матросы дивизиона, среди которых оказался, по счастливой случайности, один из братьев Бориса – разведчик Николай Глебов.
Эвакуироваться на Большую землю Боря отказался наотрез, да и брат был против. Мы с комиссаром дивизиона С. А. Томиловым решили соответствующим приказом оформить Бориса Глебова и пришедшего вместе с ним Владимира Михеева воспитанниками части. Вначале их определили вестовыми, а в июле сорок второго, вместе с молодым пополнением, они приняли военную присягу. Боре в тот момент было только 13 лет.
Обстановка на нашем участке фронта была тяжелой. В дивизионе развернулось широкое снайперское движение, одним из зачинателей которого стал Николай Глебов. Вместе со старшим братом Боря Глебов не раз принимал участие в смелых снайперских вылазках. А однажды прямо заявил: „Не хочу быть вестовым, хочу заниматься боевой работой“. Учитывая, что он хорошо знает местность, его сделали связным при штабе, а вскоре – телефонистом, и он исправно нес вахты. Я видел, что под вражескими пулями и снарядами Боря вел себя так же мужественно и смело, как и его старший брат – бесстрашный разведчик и дерзкий снайпер.
Помню, послали Бориса вместе со старшиной Н. Ковальковым на промежуточный пост – исправлять повреждение линии связи. Оба хорошо понимали, как важна связь командного пункта со всеми батареями дивизиона. Перебитую линию они восстановили, но тут же прервалась связь с другой батареей. С КП мы требовали немедленно восстановить связь с этой батареей, не зная, что Ковальков тяжело ранен. И Боря Глебов с катушкой, которая была немногим меньше его самого, под вражескими бомбами пополз к месту повреждения провода.
Через некоторое время мы продолжили управлять огнем батареи. Это лишь один боевой эпизод из фронтовой биографии нашего сына полка».
А дальше судьба Бориса Глебова сложилась так. С медалью «За оборону Ленинграда» на груди маленький солдат стал одним из первых воспитанников только что созданного в Ленинграде Нахимовского военно-морского училища. Затем окончил Высшее военно-морское училище им. Фрунзе. После этого он более десяти лет прослужил на кораблях Черноморского флота, и только болезнь помешала продолжить военную службу.
Сейчас Борис Иванович Глебов, уйдя в отставку, работает преподавателем в детской морской флотилии.
Немногим менее четырех десятилетий назад на бывшем тральщике взвился флаг. С той минуты это уже была не «старая посудина», а отремонтированное в доках Севморзавода судно «Юный севастополец». С первого дня существования в задачи детской морской флотилии входило обучение ребят азам флотских специальностей. Но она подарила им нечто большее – романтику. В добрые времена численность флотилии достигала полутора тысяч юных моряков. Ребята сами ходили вдоль морского побережья, несли вахту, вязали морские узлы, учились быть самостоятельными. Более 30% юношей – бывших воспитанников морской флотилии – призвавшись на срочную службу, направляются служить по уже полученным специальностям.
Я родился прямо перед войной – 11 мая 1941 года. Мать – Тамара Петровна, отец – Александр Иванович, сестра и бабушка.
Началась война, отца забрали на фронт – он был капитаном медицинской службы. Служил на Северном фронте, там, где финны стояли. Там было попроще – меньше военных действий было все-таки, чем на западе и юге. Однажды он приехал домой на полуторке с солдатами и сказал матери: «Собирай вещи и езжай в Лугу». То есть, по сути, навстречу к немцам – мы уже потом только узнали, что многих чуть ли не в приказном порядке отвозили в Новгородскую, Псковскую области. Отвозили почему-то к фронту, а не от фронта. Чье это было распоряжение?.. Не знаю.
Мать категорически отказалась, сославшись на детей и старушку-мать. И мы остались в Ленинграде на всю блокаду. Нас никуда не вывозили – мать даже не ходила в бомбоубежище. Говорила: попадет – так попадет.
Хотя, в общем-то, подвал у нас под домом был.
Жили мы в центре – на Международном проспекте, дом 6. Напротив – известный институт ЛИИЖТ – Ленинградский институт инженеров железнодорожного транспорта. У нас была огромная квартира – коммуналка на 7 комнат. К нам даже приходил во время войны Шостакович, ведь по соседству с нами жил либреттист Исаак Гликман – композитор даже подарил ему золотые американские часы…
Выжили мы вот за счет чего. До войны отец был заядлым охотником, и у него было две легавые. Как медалисты собаки получали паек – крупу. Собак мы, естественно, до войны кормили «со стола» – тем, что оставалось. А мать всю эту крупу, что им причиталась, складывала в шкаф.
Самое страшное время в блокаду было с октября 1941 до февраля 1942 года. Сперва 200 граммов хлеба, потом 125 граммов. Я хорошо помню вкус клея.
«Военные» дети очень быстро взрослеют. Я помню себя с двух лет, я родителям рассказывал, что я помню… Когда около стены стояла моя кроватка – металлическая, желтого цвета. Отец берет меня на руки, переносит на большую кровать, а на ней лежит портупея, и я с ней играюсь.
Комната была большая – 28 квадратных метров с широкими окнами. Я любил смотреть, что происходит на улице. Потом очень любил я на сундуки забираться и слушать детские передачи по радио – очень уж они интересные были. А потом, как только начинались бомбежки и звучал метроном, – мы уже знали, что надо куда-то прятаться. А прятаться некуда, потому что мать сказала нам: «Нет, лежите в кровати, и всё. Попадет – попадет. Не попадет – значит, не попадет».
Нас не эвакуировали потому, что мать не хотела расставаться ни с кем. Потому что родителям надо было остаться в Ленинграде работать, а детей забирали и увозили. А у меня разница с сестрой – 12 лет.
У матери еще были родственники на Васильевском острове. Они не выдержали и в конце блокады умерли.
Отец на фронте был. Его иногда отпускали, и он даже получил несколько выговоров за то, что привозил свой паек в семью. Выговоры шли «за подрыв собственного здоровья». Питались тем, что он приносил, плюс крупа была, и я очень хорошо помню чечевицу. Иногда отец привозил тушенку. Ну и, естественно, клей с намешанным хлебом – такой вот студень получался. Я рано начал писать и читать – в три года уже освоил. В нашем доме жила учительница из Кронштадта. Она-то меня и научила грамоте.
Конец 43 – начало 44 года. Утро. Мать встает, платком меня запеленает. На углу нашего дома была булочная, где выдавали муку и всякую всячину. Меня ставят в очередь. Когда очередь подходила, либо сестра, либо мать прибегала. И вот я таким образом помогал семье.
Не было к пленным немцам какой-то ненависти особенной. Хотя в Ленинграде в 1946 году немцев вешали возле кинотеатра «Гигант». Казнили генералитет и тех, кого поймали партизаны – предателей. Меня туда звали сверстники, но я туда не ходил.
А после войны мы остались жить по тому же адресу в Ленинграде. И я там жил вплоть до 73 года. Закончил сначала радиотехническое училище № 3 на Старо-Невском. Потом меня распределили в центральный НИИ – там я проработал 10 лет. Там же учился в институте – в ЛИАПе. Потом в очень закрытой организации проработал еще 15 лет – всю Россию объездил, потому что мы ставили зенитно-ракетные установке по всем границам Советского Союза.