Во деревне белорусской тихонькой, во деревне Полюшке, деревеньке маленькой, жила-была семья благочестивая. Семья была добром, здоровьем, да уважением богатая. Почитал отец Апанас жену свою Паулину. Да и люди в деревеньке семью почетовали, проходя мимо дома добротного, в пояс кланялись.
Апанас и Паулина доченьку свою Олесю растили. Растили-пестовали, нарядами баловали. Не чаяли души муж с женой во Олесеньке, не могли счастью своему нарадоваться.
Но недолго счастье у хозяев благих на дворе задержалося – помер отец Апанас нежданно-негаданно. Помер отец, всё хозяйство на мать Паулину оставил: и курей, и свиней, и овец, и кобылу Маланку – кобылицу золотую. Помер отец, дочку маленькую сиротинушкой покинул.
Причитала мать, плакала. Плакала, слезами заливалася:
– Ой, ты, муж мой, муженёк Апанасик, на кого ж ты меня покинул?! Муж мой – свет очей моих, на кого меня покинул-оставил, не стерплю я! Не стерплю, да и с тобой во могилушку залягу.
Не слегла Паулина во могилушку мужнину, а слегла на полатях, горюшко слезами заливаючи. Потускнели глаза материны, поседели волосы, да покрыло лицо женское паутинка морщин разносетчатая.
Всю работу домашнюю дочь Олеся на себя взяла, на плечи свои маленькие-худенькие навалила. Не играла с детьми деревенскими, не веселилася, да людей совсем чуралася. Матери девочка обед варила, простыни набело выстирывала, и курей, и свиней кормила.
Когда дела дворовые дочиста доводила, переплетала косы свои русые, узлом крепким перевязывала, на кобылу Маланку садилася, да по полю пшеничному носилася. Носилася, ветерок белорусский догоняла, облакам платком цветастым махала, с солнышком, за рощу берёзовую уходящему, прощалася.
Год прошёл, второй, который минул… Стала Олеся девицей на выданье. Всех подруг уже разобрали, а её не брали. Строгою Олесю в деревне величали. Всё за матерью девица присматривала, во дворе правила.
Выхаживала дочка мать родную, да и не заметила, как большухой стала. Осталася Олеся без мужа да без детей, ибо и отцом, и матерью, и мужем, и сестрой своей матери нареклася. Косы с каждым годом себе всё туже плела, на улыбку добрым молодцам скупилася, от людей отвернулася.
Только видели её за работой, да в полях вечерних на кобылице лихой – Маланке золотой.
Вот пришла в земли белорусские весна-веснянушка. Тронула весна земли холодные, дохнула на них ветром тёплым, ласковым. Покрылась земля росой белёсой, засверкала на проталинах. Уж и не разгадать было: то ли снег ещё в роще пестится, то ли в платье из росы-жемчуга землю девственную белорусскую принарядили.
Заблестели стволы берёзовые, засветилися, солнцу весеннему поклонилися, почками, да ветвями перекрестилися. Стало в роще белым-бело, да светлым-светло, вся земля белорусская засветилася.
Посветлело ещё более лицо Олесино, и ни дать ни взять – птица белая. Гордая, неприступная, одинёшенька.
Как и все годки на дворе правила. Правила, порядок блюла. Помогал ей лишь Трофим-сухарь, плотник-труженик, мужик странненький. Он людей не знал, ни семьи не знал, сухарём-бобылём к Олесе в дверь постучал. Постучал, попросился на работу к ней. А уж к ней стучал неспроста мужик. Прослыхал Трофим во округе своей, что сухая-неприветливая Олеся была. “Ну как я. Так и сладимся”, – подумал так плотник-труженик и остался он у Олеси по двору дело вести.
Вот одним деньком всю работу во хлевах Олеся переделала, кур загнала за ограду, коз подоила, а потом матушку свою поправила, да и в поле с кобылицей засобиралася.
Воспорхнула вечером Олеся на кобылку свою верную, понеслась во поля весенние. Так весна Олесю всколыхнула, что во рощеньке во берёзовой кобылицу свою Маланку она усмирила. Слезла девица с кобылицы, заломила руки к солнышку уходящему, да взмолилася Олеся батюшке-отцу невидимому:
– Батюшка-отец, родненький, помоги мне по-доброму. Нету моченьки моей, нету силушки. Опостылела, осточертела мне жизня-жизнюшка.
Посмотрела девица на солнце красное, окинула взглядом землю родную, да и крикнула пуще прежнего, что было силушки девичьей:
– Ты, отец родной, пощади меня! Коли есть в тебе сострадание да любовь, забери меня к себе на небушко! Иль совсем отпусти мою душеньку! Нету мочи терпеть, издыхаю я.
И в таких сердцах дева крикнула, что откуда ни возьмись из-под земли родимой образ белым светом слепящий, образ белый батюшкин перед Олесиными глазами предстал.
Образ статный, крепкий, добренький. Славным светом глаз обнимающий.
Испугалася Олеся, отпрянула, глаза рученьками закрыла. Постояла немного так, потом рученьки опустила. Не исчез образ батюшкин, говорить стал речь он тихую:
– Добрая ты у меня выросла, доченька, вон кака краса-умница. И сильна, и мудра, и упрямица. Вся в меня удалась. Я б тебя из мира сего сразу выделил, и узнал бы тебя в одночасие.
Поклонилася дочка-девица отцу родному до земли белорусской. Поклонилася да промолвила:
– Ты, отец мой родной, мой родименький. Ты родил меня с моей матушкой. Так скажи мне, девке-дочери, зачем мне и ум, и красота, и мудрость мои? Зачем мне всё это, коли нет у меня ни мужа, ни дитятки.
Поклонилася ещё раз Олеся, да продолжила:
– Говорю тебе, отец-батюшка, не томи меня! Забери к себе, аль совсем отпусти, уж совсем я да несчастная.
Послушал батюшка Апанас дочку свою, и ответил ей:
– Не держал я тебя, Олесенька, никогда и нигде, не подумывал. Ты свободна была, как на четырёх ветрах. С твоей силушкой и умом твоим никто не мог свободу у тебя отобрать. Никто не мог, да и я не мог. А несчастье твоё ты сама себе выбрала. Себе выбрала, привязала к себе. Горько мне смотреть было, твоему отцу, как страдаешь ты, но не мог помочь, не было силушки. Всю силу свою я тебе передал, чтоб со всем во миру ты справлялася.
Слушала Олеся батюшку, не перечила.
– Благодарен я тебе, дочь прекрасная, что за матерью ты уход вела, мать смотрела, скот кормила, по двору ходила. Но теперь и твой черёд настал. Пришла пора весенняя, возрастает трава новая, распускаются почки налитые, родятся зверьки-детёныши. И тебе пора, Олеся милая, суженного найти, да мать родную внучатами побаловать.
Призадумалась Олеся, глянула на отца, да так слова батюшкины в сердце её отозвались, что и сразу слово сказывала:
– Батюшка милый, отец ласковый, я пойду дорогой своею, дорогой девичьей, выберу по совету твоему, кого захочу. Полюблю я добра молодца, и ничего мне дурного не станется.
Улыбнулся батюшка во усы мужицкие и сказал дочери слова отцовские:
– Тот молодец, которого полюбишь ты, станет самым счастливым на земелюшке нашей, на земелюшке-белорусочке. А тебе открою тайну-тайную: огранился алмаз до брильянта чистейшего.
Не сразу Олеся слова батюшкины поняла, но в землю поклон отвесила. Поклонилася, и словно камень с её души девичьей на землю свалился, на землю лёг, да и растворился совсем. Камень в землю провалился, и батюшкин образ удалился.
Зашумели берёзы белые в роще-рощице, колыхнулись ветви, оживилися, и вскочила Олеся на кобылку свою верную, кобылицу золотую, волшебную. Поскакала девица по сырой земле, поразвеялись её волосы, расплелись косы русые, на ветру они распустилися. Загорелися глаза у Олесеньки, зарумянились щёки белые, проскакала она время-времечко, да вернулася на подвор родной, да на родненький.
Во дворе стоял тот Трофим-сухарь, стоял с вилами у хлевов-домов. Увидал Олесеньку-раскрасавицу, онемел на месте, не подвинулся. Никогда Трофим не видал ещё, не видал хозяйку суровую вот в такой красе да невиданной. Помнит он её с косами тугими, с лицом неулыбчивым. Неулыбчивым, да не девичьим. Потому и работал у неё, что подумывал – нет добра в сердце том. Нет любви, как и у него самого не было. И разинул рот наш Трофим-сухарь, выпучил глаза, что вот выпадут.
Слезла девица со своей Маланки, стала перед мужиком да промолвила:
– Что стоишь, Трофим, аль язык проглотил, по что меня не приветствуешь?
Тут Трофим на колени упал, лбом во землю упёрся, только одно слово и шепчет:
– Алмаз мой невиданный, брильянт! Алмаз и есть чудодейственный!
Поняла Олеся во секунду всё, опустилась на колени, взяла Трофима-сухаря за плечо сильное одной рукой, а второй лицо мужнино повернула к себе. Посмотрела в глаза ему и сказывала:
– А тебе алмаз, Трофим, по зубам ли?
Одарил Трофим деву красную взглядом пламенным и особенным. Заблестели глаза его от слёз радости, от слёз нежности и любви земной. Никогда ещё не испытывал плотник-труженик в сердце радости, счастья доброго. Он привстал тогда со колен своих, подхватил Олесю на руки крепкие, закружил её и поведал ей:
– Лишь сейчас понял я, моя ты Олесенька, что всю жизнь свою бобыля-мужика тот алмаз я ждал. Ждал его, сам не ведаючи, только сердце моё вот почуяло. Буду тебе мужем праведным, и семью благочестную воплотим на земле – нашей матушке, на земле родной, белорусской.
Заблестели ещё ярче очи Олесины, зарумянились пуще щёки румяные, обняла девица парня крепкого, обняла его двумя рученьками:
– Так тому и быть, муж мой названный. Муж мой названный, Богом посланный.
Жили они припеваючи, во любви и согласии, мать Олесину уважаючи. Нарожали детей здоровеньких, мальцов да девочек русоволосых, на радость самим себе, да их бабушке, да земле родимой – Белоруссии.
Конец
***
Маялось мироздание. Спалось ему дурно, скучный снился сон. Давно ничего не случалось занятного. «Пусть Всё расшатается!», – сказало мироздание, переворачиваясь с затёкшего бока на другой, а от того земля вокруг ходуном заходила. Сказано – сделано. Сразу же Всё и расшаталось.
***
В тёмном лесу, затерянном между туманными лощинами да злыми болотами, расплодилась нежить неупокоенная. Чаща та дурной славой окуталась. Простой люд туда ходить даже за ягодами перестал давно – морока боялся. Обитала в том лесу мавка Марашка. Застряла между былью и небылью – не жива и не мертва. Помнить и не помнила, почему стала нежитью. Да и судьбу всю прежнюю как ветром сдуло – будто и не было ничего… Жилось Марашке скучно. Людей избегала, чтоб не сожгли со страху. Так что дружбу оставалось только с чертями лохматыми водить, с Лешим, Водяным да со всякой другой нечистью – в общем, тоска. Было так за годом год целых сто лет подряд. Пока однажды не додумались жители ближайшей деревни подмогу позвать. Большого умельца пригласили – самого ведуна Чернобора. Чтобы тот морок поганый из лесу вытравил, да нежить всю поборол.
Чернобор, он же по второму имени Светозар, был мастер ловкий. Много всяких способов знал в борьбе с духами дурными. Возрастом ещё не стар был и даже молод, но уже опыт свой имел. Привёз он с собой в деревню зелий всевозможных. Ещё ловушек разных с колокольчиками – чернь она ух как колокольного звона боится!
Да много чего-всякого было в сумах у ведуна. Ну и пса своего с собой прихватил – чёрного большого, но доброго волкодава. Чеснок его звали. По приезду Светозар у селян первым делом спросил:
– Кто у вас в деревне ворожбой занимается?
Но местные все принялись плечами пожимать. То ли боялись говорить, то ли и правда не знали ответа. Это ведуна насторожило. Ну что ж, одной загадкой больше. Наказал он поскорее ему молока свежего принести, а еще масла топлёного и пирогов. Для чего не пояснил.
Но местные бабы Чернобора с первого взгляда зауважали. Отчего? С того ли, что спасти он их вызвался? Или с того, что хорош был собой молодой ведун? Волосы русые, кожа белая, высок, строен и ладен. А глаза! Как два угля – большие, чёрные и взглядом обжигают. Так что с первой же просьбы бросились услужить Чернобору все девицы и бабеньки деревенские.
Селяне выделили Чернобору и Чесноку заброшенную избушку. В том доме давно никто жить не хотел. Потому что стояла она на самой опушке леса, у сосен под боком. А лес местный люди давно проклятым считали, вот и боялись селиться так близко. Избушку ту тоже проклятой называли.
Молодой ведун страха перед мороком не имел. Так что спокойно заселился в недобрый дом. Вся покосившаяся, избушка имела вид неприглядный и изнутри, и снаружи. Брёвна от времени почернели, ставни на ветру мотались, хлопали, скрипели. Внутри всё паутиной окуталось, давно здесь не хозяйничал никто. Вот и занялся Чернобор первым делом наведением порядка. Нечисть всякая, она ж пылюку и неразбериху любит. Коли хочешь, чтобы жилище твоё добрый дух имело – следи за порядком и чистотой. Так вот, после метлы и свежей водицы уже половина чертей из углов разбежалась, да прочь рванула. Не тут-то было. Словил их тут же Чернобор венчиком со святой водицей, да в печь, в огонь бросил. И поделом черни неугомонной.
Девицы принесли ему уже и молока, и сластей всяких, и пирогов, да всё самое вкусное из погребов достали. Каждая приходила с чем-то лакомым да мурлыкала Чернобору слова ласковые. Но ведун благодарил да на девиц особого внимания не обращал – весь в трудах был.
Следующим делом достал Чернобор перья петуха (большие, красные) и начал все углы ими обметать, особенно вокруг печки. Да быстро добился, чего хотел. Выскочил откуда-то старый дух – домовой. На вид, как сгорбленный старикашка: морщинистый, худой, волосы седые растрёпаны.
– Чего ж творишь! – завизжал домовой. – Это ж кто так в дом вселяется? Где кошка твоя? Почему первой в жилище не впустил? Эх, тьфу ты! Ну и молодежь пошла! Совсем традиций не знают! Предков не чтут, всё бы вам хороводы водить! Бездельники и недотепы! Вы… Ой!!!
Тут оборвалась бранная речь растревоженного домового. Потому что чёрный большой пёс прыгнул на него, на пол повалил.
– Ой, Боженьки, Боже! Убивают! – заорал домой. – Где ж это видано? Пса на домового натравить?!
От страха домовой и не сразу сообразил, что пес его не обижает, а наоборот лижет и ластится.
– Ну, Чеснок! – одернул собаку хозяин. – Оставь домовёнка в покое! Мне с ним потолковать надо. А ты, дух домовой, на-ка, молока попей!
Пёс разочарованно поскулил и уселся в сторонке. А Чернобор протянул домовому миску молока. Тот от радости аж переменился весь! Это ж когда ему в последний раз вкусностей приносили?!
– Не серчай, дух, – продолжил ведун. – Нужен ты мне был для разговора, вот и нашёл тебя самым быстрым средством. Я тут долго жить не стану, но хозяином могу быть добрым. Буду хоть каждый день молоком тебя поить и пирогами потчевать. Но ты мне за это расскажи про всё колдовство в этой деревне и в соседнем лесу. Идёт?
Домовой так раздобрел от молока, что на всё был согласен. И поведал Чернобору, что в деревне живёт старушка одна. Имя её позабыто давно, только прозвище и осталось – бабка Мгла. За то прозвали так, что по ночам к ней вечно ходит кто-то. Видать, колдунья она. Средь бела дня стесняются люди за такими делами шастать. Боятся про бабку вслух говорить – мало ли что? Али силу недобрую накликаешь, коли про ведьму заикнешься? Ну и ещё долго домовой рассказывал про ужасный лес по соседству. Якобы, что и черти там ходят, плодятся. И души неупокоенные в призраков обращаются, да воют-воют всё по ночам. От того и звери дикие озлобились: только попробуй в чащу сунуться – тут же бросаются. И озерцо там раньше было, старики рассказывали, что вода была чистая, рыба водилась всякая. Теперь же на месте озерца топи стали болотные. Да дурные такие – только окажись рядом, будто манить начинают. А как шагнёшь в трясину, так и затянет жуть жуткая. В прежние времена и с Лешим, и с Водяным слад неплохой был. Местные им по весне пирогов в лес принесут, масла топлёного в реки нальют – да и всё. Хоть грибы собирай, хоть рыбу лови – всё безопасно было. Теперь же не помогает ничего, и соваться в лес страшно стало. Да даже и дом вот этот опустел. Раньше добрая девица и матушка с батюшкой тут жили. А потом забрал её, молодуху, злой лес – ушла и не вернулась. Родители так с горя и померли.
Послушал Чернобор. Всё, что надо, понял. Да решил, что начнёт он распутывать этот клубок с того, что приглядится получше к Бабке Мгле. Оставил домового в покое и сам отдохнул до вечера. Чеснок на входе сторожил. Так что иные девицы и хотели в гости зайти с угощениями, да пса пугались и прочь убегали.
После доброго сна встал вечером Чернобор. Принарядился и пошёл на улицу. То был как раз праздник Ивана Купалы. Вся молодёжь в деревнях у костров гуляла, миловалась, танцевала. Да и старшие рода тоже веселились с ними. Все на улицу высыпали – удобно было на людей местных посмотреть. Чернобор присел тихонько с краю и принялся наблюдать. Бабку Мглу быстро опознал. Танцевала она со всеми, словно молодая, хотя вид был старческий. Так прыгать с морщинами и дряхлым телом только ведьмы и могут. А уж ведьмы-то должны всякое про местную природу и про лес знать. Не зря же их «ведьмами» называют, от слова «ведать». Чернобор предрассудков не имел, ведьм уважал и не боялся, ибо суть их понимал. Ведьма – она ж не плохая и не хорошая, ни зла не делает, ни добра, а просто «ведает». Но всё равно наблюдал пристально за бабкой Мглой. Чтобы потом прийти с визитом да человека уже в лицо знать.
***
Надоело мирозданию на боку лежать – завертелось, подбирая иное удобство, легло на спину. Да уж и сна нового захотелось, а то всё о мраке, да о мраке. А какого бы нового? Да такого, чтобы про любовь. «Пусть Всё о любви зашепчет!», – томно вздохнуло мироздание. Под тяжкой спиной и дышать миру сложно стало. Сказано – сделано. Всё о любви и зашептало.
***
Мавка Марашка целый год скучала, кроме одного дня. Праздник Ивана Купалы был её единственной отрадой и шалостью. Хоть и боялась она к людям выходить обычно, но этот день был особенный. Праздник происходил вечером. Люди могли ходить из деревни в деревню, родных навещать. Так что никто незнакомым лицам сильно не удивлялся. И необычным образам тоже не дивился, ибо в эту ночь, среди лунного света и всполохов костра, всякий мог странным показаться. От того и бегала Марашка каждый год на праздник: повеселиться и потанцевать.
А местные её и принимали хорошо. Иные разы даже парни молодые передраться могли, лишь бы потанцевать с Марашкой. Ведь всё-таки девицей она была миловидной. Белокожа и с тугими чёрными косами, губы пухлые, запястья тонкие. Ух! Загляденье. Мавки-то они всегда красавицами слыли. Главное было: широко не улыбаться, клыки не показывать. Но у Марашки и клыки-то маленькие были. Она, в отличие от других мавок, на кровь людскую ни разу не покушалась. Хоть и хотелось иногда. Но совесть не позволяла. Раз ты каждый год пляшешь с этими людьми вокруг костра – нехорошо детишек их потом лопать… В общем, странная мавка из Марашки вышла – не злая какая-то вовсе, с совестью и с понятиями…
Так и получилось, что принарядилась мавка. Бледность мертвенную закрасила: клюквенным соком губы и щёки подрумянила. А еще веночек из лесных цветов на голову надела. И вышла к деревенскому костру поплясать.
Из года в год так делала уже сто лет, и всегда всё замечательно получалось. Да тут сразу что-то не так пошло. Стоило только Марашке выйти из опушки, как тут же на неё какая-то псина набросилась. Чёрная, лохматая, страшная! Здоровенный волкодав! Как толкнул лапами, мавка аж упала от неожиданности.
– Фу! Фу, Чеснок! – закричал какой-то мужчина, и пёс тут же отскочил назад.
Незнакомец протянул Марашке руку, да принялся извиняться:
– Ой, прости, девица, моего пса! Он не злой вовсе! И не обидел бы тебя. Наоборот, слишком даже ласковый. Как понравится ему кто – так сразу же ластиться бежит. Да всё лапами вперед…
Мавка за руку предложенную браться испугалась. Кожа-то у Марашки была леденющая, как у всякой нежити. Не дай морок, кто-нибудь в деревне распознает нечисть. Тут же схватят и сожгут. Марашка сама встала, отряхнулась, увидела свой помятый венок в траве – расстроилась. И посмотрела сначала на негодного пса с укором. Тот взгляд её словил и тут же морду жалобно опустил. А потом на хозяина. Да как увидела его мавка, как разглядела, так и обомлела. Стоял перед ней добрый молодец, собою хорош! Статный, крепкий, высокий. Весь собою пригожий. Волосы, как пшеница, и глаза чёрные – два угля. Да такой взгляд… Смелый, сильный. Будто бы всякое повидал этот человек на своем веку, да ничего теперь не боялся. Ну есть богатырь и по стати, и по душе – сразу видно. У мавок обычно сердце почти и не билось – по два удара в день и то не всегда. А тут Марашкино сердечко загрохотало, будто выскочит сейчас! Она за сто лет жизни уже и всякому стеснению разучилась, казалось. Да тут вдруг смутилась.
Незнакомец меж тем и представился, Светозаром назвался. Марашка и своё имя назвала. Так и разговорились. Оказалось, что оба они нынче в этой деревне пришлые. Светозар рассказал, что много странствовал до этого по свету. А Марашка-то из своей проклятой чащи сто лет почти не выходила! Вот и стала расспрашивать нового друга про одни земли да про другие. Наслушаться не могла. И всё чувствовалось, будто душа знакомая попалась. А ведь бывает с иным человеком и парой слов не обмолвишься. А с другим – наговориться не сможешь. И заметила Марашка, что смотрит на неё Светозар как-то с интересом, любуется украдкой. На её улыбку и сам улыбается. Только скромничает слишком, всё пытается с краю держаться, подальше от праздника. Разговоры разговорами до глубокой ночи, но мавке-то и повеселиться страсть как хотелось. В конце концов, женская хитрость всегда ловчее мужской. Так и вытащила Марашка Светозара потанцевать. И ещё быстрее сердце забилось, сильнее, чем у иной живой девушки! И слышала она в ответ, как и его сердце в такт грохочет. Так весь вечер пролетел. Ночью уж и расставаться жалко было. Но ближе к утру пора стало по домам расходиться.
– Дай провожу тебя до дому, Марашка, – улыбался Светозар. – Нынче в ваших краях в одиночку блуждать опасно.
Мавка такого допустить не могла. Куда её провожать-то? В болота жуткие? Нет уж… Принялась отказываться.
– Ну, а как же увидеться нам ещё хоть раз тогда? Если я дома твоего знать не буду? – расстроился добрый молодец.
– А ты сам мне про свой дом расскажи. Где живёшь? Завтра на закате прибегу к тебе –свидимся.
Светозар тут радостно заулыбался и всё про свой новый дом рассказал. Удивилась Марашка… В той избушке давно уже никто жить не хотел. Все местные морока лесного боялись и на самых опушках давно не селились. Но новый знакомый так понравился Марашке, что она всё равно согласилась на завтрашнее свидание.
Так и расстались под самое утро Марашка и Светозар. Нехотя побрели в разные стороны. Да каждый ещё долго вслед другому оглядывался. И только друг о друге и могли думать. Скорей бы ещё раз свидеться! Даже Чеснок скулил жалобно, не хотел с новой подругой разлучаться.
Но стоило только Светозару из виду скрыться, а Марашке в лес завернуть, как случилось неожиданность. Встретила её там бабка Мгла. Не пойми откуда выскочила.
– Я тебя предупредить пришла! – заговорила старушка.
Бабку ту все черти лесные знали, знала и Марашка. Ведьмы ведь издревле посредниками меж мирами были. Явь и Навь между собой связывали, и так гармонию общую поддерживали. А если б не они, так невесть какой бардак на Земле бы начался. Люди бы в Навь верить перестали. И души заблудшие ещё яростнее живых мчали, беды и болезни новые выдумывали. Так вот важны ведьмы были. Сегодня и увидела ведьма, что миры меж собой перепутались. Да пришла порядок навести. Говорит Марашке:
– Давно, мавка, на тебя удивляюсь. Ходишь сюда каждый год, у костров пляшешь. Я молчу, не мешаю. Зла ведь никакого не делаешь. От того и совет хочу тебе дать. С ведуном Чернобором ты зря сблизилась. Опасная то затея. И не заметишь, как он тебя, нежить холодную, поймает и в костёр бросит.
У Марашки аж будто кол в грудь вонзился.
– Перепутала ты что-то, бабка Мгла! – замотала головой Марашка. – Его Светозаром звать, странник он пришлый…
– Странник пришлый, верно, – перебила ведьма. – Пришлый, чужой, опасный! Не сказал он тебе, почему так много странствовал по свету? Угу, а знай теперь! Потому, что учился с чернью биться. Знания о своём ремесле собирал по всем деревням и весям. Так и стал прославленным черноборцем – читай: с чернью борцом! У него против таких, как ты, сотня средств есть. Смотри же! Не навлекай сама на себя погибель. Не водись с ним больше. Чернобор сюда приехал, чтобы всю нежить и весь морок из леса вычистить. Враг он тебе!
Марашка так и застыла. И сказать ничего не смела… Всё внутри будто кипятком обожгло. За сто лет не было ещё такого. Чтобы сначала хорошо до невозможности. А потом вдруг – бах! И так плохо, так больно, как и живым от раны кровоточащей не бывает! Имелись бы у мавки слезы – бросилась бы в чащу рыдать. Да плохо быть нежитью – лишена она такой милости.
А ведьма, сказав своё, пошла прочь. Засерело небо, будто всё из металла выкованное, занялся рассвет. Плохой знак в том прочла мавка. Серебро-то оно смертельно для всякой нежити. А тут всё небо, будто сплошная серебряная смерть…
***
Надоело мирозданию про любовь смотреть сны. Подмяло локоть под бородатую голову и сказало: «Пусть Всё запутается, да загадочным станет!». Локоть тот дорогу холодному циклону освободил – пошёл по земле холод. Сказано – сделано. Принялось Всё запутываться и усложняться.
***
Чернобор шёл в свою избушку и всю дорогу посвистывал. Песни с ночи как прилипли. Давно так не отдыхал душой молодой ведун. Ремесло он себе избрал непростое, опасное. От того-то жизнь приходилось вести аскетичную. Потому что если только дерзнёшь дурной поступок совершить, так силы все благие оставят тебя. Не будет свет мирской помогать нечестивцу. И как тогда мороку всякому противостоять? Поэтому Чернобор вёл себя всегда тихо и спокойно.