Дом Семен Семенович Баринов возвел в пригороде, в месте престижном и дорогом. Здесь, среди канадских кедров, японских лиственниц и белых елей, имевших окрас вовсе не белый, а скорее грязновато-желтый, стояло едва ли полтора десятка домов. Хозяева их весьма ценили уединение и покой, который, впрочем, был нарушен ревом автомобильного движка. Серый «Мейбах», слетев с дороги, пропахал газон, раздавил с полдюжины розовых кустов и превратил в месиво сортовые фиалки.
Но в данный момент Семена Семеновича Баринова меньше всего волновали фиалки.
Растеряв остатки спокойствия, он бросился в кабинет и бежал так быстро, что дубовые половицы хрустели под его ногами. Сонный лакей с подносом, некстати оказавшийся на пути Баринова, был просто отброшен в сторону. Посеребренные тарелки покатились по ступеням, нарушая печальную тишину дома веселым звоном.
– Сема расстроен, – объяснила Аллочка лакею и помогла собрать тарелки.
А где-то наверху хлопнула дверь.
– Сема очень расстроен.
На деле же Семен Семенович Баринов пребывал не в расстройстве, но в состоянии, близком к бешенству. С ним случалось, особенно по молодости, терять над собою контроль и падать в молочно-белую пелену, в которой становилось возможным все. В такие редкие минуты он начинал действовать безрассудно и рискованно, а многие, кому случалось быть свидетелями этих вспышек, и вовсе говорили, что будто бы Баринов утрачивал разум и что ему лечиться бы надо. Но Семен Семенович знал – лечение не поможет. Ведь даже если вырезать шрам вместе с кожей, он останется, отпечатанный в костях, а то и в самом сознании.
Иса. Кано перевернутая. Иса.
Отметка чужого мира, напоминание о решении, которое когда-то казалось правильным.
В последние годы шрам утих, напоминая о себе крайне редко, да и то льдистым покалыванием, а не выплесками туманов с той стороны. Но сейчас он наливался кровью, распухал и нервно пульсировал, отдавая острой болью в зубы.
Семен Семенович снял пиджак и туфли, оставшись в синих носках и синей же рубашке. Кое-как выковыряв запонки, он рванул рубашку. Посыпались пуговицы, а цветные лоскуты полетели на кожаный диванчик. К ним присоединился и ремень с широкой посеребренной пряжкой.
Баринов же достал из нижнего ящика стола шкатулку, перехваченную крест-накрест цепью. Поддев цепь мизинцем, Семен Семенович с легкостью разорвал ее.
В шкатулке лежали нож, больше похожий на медвежий коготь, и кисть. На каминной полке нашлась миска из белесого янтаря, которую Баринов поставил у камина.
Не выдержав, он все же прикоснулся к шраму, и тот дернулся под пальцами, уходя вглубь мышцы.
– Я приглашаю тебя, – громко сказал Семен Семенович в жерловину декоративного камина. – Слышишь? Я приглашаю тебя в свой дом.
Ухватив нож-коготь за короткую рукоять, Баринов вогнал лезвие в руку и дернул, распарывая кожу по синей ленте вены. Струйки крови закапали в миску. Они наполняли ее медленно, сначала до половины, а там и почти до краев.
– Я знаю, что ты здесь, – Баринов отложил нож и, взяв в руки кисть, прямо на паркете вычертил руну «Иса». – Я слышу тебя, кем бы ты ни стал сейчас. Выходи. Есть разговор. Будь…
Он запнулся, но заставил себя договорить:
– …гостем в моем доме.
Тень выползла не сразу. Она долго ворочалась в камине, высовывая то короткую уродливую лапу, то суставчатый хвост, украшенный двойным рядом острых шипов, то птичью голову на тонкой шее. Но запах крови манил, и тень не устояла.
– Сссдраствуй, – прошипела она, перетекая на пол. – Сссдрасствуй, Сссема.
– Где Шурка?
– Шшшурка? – тень обернулась вокруг миски. Длинный язык ее коснулся крови, и тень благостно заурчала. – Ты сссам ссснаешшшь.
– Он там?
– Там, – легко согласилась она.
– Верни его. Слышишь? Верни!
– Бессспокоишься? Бессспокойссся… Сссбежал… сссбежал… трон пуссстует. Всссем плохо.
Она забралась в миску с лапами. Тень поглощала кровь и росла, становясь больше, черней.
– Ты ушшшел… ты ушшшел… бросссил. Мы рассстроены. Сссильно.
– И поэтому вы забрали моего сына?
– Нет. Он сссам. И всссе сссам. Он не отссступит.
– Не отступит, – повторил Семен Семенович. – Я учил не отступать.
– Всссегда первым. Верно? Во всссем… и он сссправиться. Ссстанет владетелем Ниффльхейма.
Тень улыбнулась беззубым ртом.
– Это будет сссправедливо… сссправедливо… но есссли ты хочешь, я могу предупредить. Расссказать правду. Всссю до капельки. До поссследней капельки крови.
Она попятилась, показывая, что в миске пусто, и Семен Семенович, вытянув руку, надавил на разрез. Тень ловила кровь на лету и жадно глотала. Каждый глоток порождал волну судороги, а тело раздувалось, пока не раздулось до предела. Оно лопнуло, выпустив тысячу крохотных перышек, которые шевелились и шелестели, повторяя каждое, произнесенное Тенью слово.
– Верни Шурку и у тебя будет столько крови, сколько захочешь.
– Хорошо бы. Но расссве я могу?
– А кто может?
– Ты ссснаешь. Сссоветниса поговорила бы с тобой. Ей есть, что ссскасать тебе. Есссть… а я – лишь тень… просссто обыкновенная тень.
Перья раскрылись маленькими жадными ртами. И каждый тянулся к руке, норовил поймать свою собственную красную каплю, которых слишком мало было для всех.
– Но есссли ты хочешь… сссделка… сссделка… я сссделаю твоего сссына ссснающим.
– Что взамен?
– Другой. Время. Дай ему дойти. Не дай… не посссволь его убить сссдесь. Сссащити. Там – мы сссами. Сссдесь – помощь. Сссогласись. И я сссделаю так, как ты просссишь.
– Как его имя?
– У него нет имени.
– Тогда как я узнаю его? – спросил Семен Семенович, уже приняв решение.
Он не был плохим человеком. Он просто любил сына.
– Уссснаешь… уссснаешь… Ты уше ссснаешь. Он там же, где и твой Шшшурка. Ты просссто не видел. Он третий. Но пришшшел другим путем, – набрякшая тень отползала к камину, оставляя на полу широкую полосу слизи. – Ты не сссамечал. А теперь сссаметишь. И сссдержишь ссслово. Сссдержишь?
– Я защищаю мальчишку столько, сколько понадобится? Он доходит. И он становится владетелем Ниффльхейма?
– Ссстановится. Ниффльхейма. И всссе будет хорошо. У всссех.
– И Шурка вернется? Если так, то я согласен.
– Вернетссся… Есссли сссахочет. Ты ше ссснаешь, как это… ссслошно выбрать.
– Эй! Ты обещала!
– Я обещала рассскасать. Я расскажу. Но дальше – он сссам.
И Тень распалась на клочки, которые уже были самыми обыкновенными тенями, безмолвными и безвредными.
Семен Семенович поднялся не сразу. Он сидел, уставившись в камин, потирал свежий порез и думал о том, что делать. Конечно, ему было жаль того, другого безымянного мальчишку, но слово было сказано. И слово было услышано.
А Шурка, он же не дурак, чтобы на рожон лезть. Будет время – сделает правильный выбор. Конечно… Семен Семенович ведь сделал когда-то.
В тот же день у палаты номер три появилась круглосуточная охрана.
Карлика доктор Вершинин заприметил издали, точнее не самого карлика, а зеленый зонт, показавшийся несуразно огромным. Желтыми квадратами на нем выделялись латки. Зонт крутился, латки скользили, выписывая круги, и доктор Вершинин сам не заметил, как залюбовался этими самыми кругами. Он очнулся, лишь когда человечек исчез, и удивился тому, что стоит, упершись лбом и ладонями в окно.
Еще немного и шагнул бы к чудесному зонту.
– Что за… – Вершинин отлип от стекла и рукавом стер влажный отпечаток. – Мерещится.
Он вспомнил про вчерашний случай с говорящей кошкой и повел плечами: определенно, следовало бы взять отпуск. Но когда?
Сначала с кухней следовало разобраться, и с постельным бельем, которое – права оказалась галлюцинация – подворовывали. Кроме этих мелких по сути бытовых забот на Вершинина давили иные, куда более серьезного плана.
Больница погибала. Медленно. Мучительно. Расползалась по швам старых коммуникаций. Трещала древними полами, стонала стенами, вечно холодными, мокрыми. Ремонт бы… хотя бы окна заменить, чтоб сквозить перестало. И потолки подправить. А там, если останется, перестелить полы, подчистить стены. И нормальных кроватей закупить вместо старых, скрипучих.
Новый аппарат ЭМРТ… и томограф… и детское крыло… наверное, можно было попросить Баринова, но Вершинин не умел просить. Он вообще был непробивного характера и потому до сих пор барахтался в старой больничке, из последних сил удерживая вытекающую из нее жизнь.
– А если все-таки прикроют? – спросил он сам себя и сам же себе ответил. – Авось и не прикроют. Поборемся.
Со старой фотографии, которая висела в кабинете всегда, даже когда полагалось иметь строго определенный набор портретов, Вершинину подмигнул человек в старинном наряде.
Этот же человек этажом ниже встал на пути гостя с зонтом.
– Здравствуй, Ниссе! – воскликнул карлик, шутливо кланяясь. – Как же я рад видеть тебя!
Сейчас на Брунмиги был удивительного вида зеленый сюртук с длинными фалдами и крупными серебряными пуговицами. Пуговицы блестели столь ярко, что все люди, которым случалось идти мимо, только их и замечали.
А заметив, сразу забывали.
– Зачем пришел? – Ниссе поправил солидные вязаные нарукавники, которые вытащил из тайника специально ради незванного гостя. Его он почуял еще на подходе, и совсем не обрадовался.
– Поговорить… просто поговорить со старым, добрым другом… шел мимо, шел. И вдруг вспомнил! Тут же Ниссе обретается! Я же так давно не видел Ниссе!
Брунмиги оттянул карман и сунул в него зонт. Зонт исчез до половины, а вторую половину с кривой рукоятью в виде волчьей головы, карлик запихивал медленно, проталкивая в бездну кармана сантиметр за сантиметром.
– Или ты все еще злишься за ту шутку? Брось!
– Шутка?! Ты… ты сюда Варга привел! Из-за тебя в моем доме кровь пролилась! В моем доме кровь! – Ниссе от злости стал выше, кулаки его налились, сделавшись похожими на два окаменелых яблока.
– Всего-навсего человеческая. А люди только и делают, что умирают. И сейчас тоже.
Брунмиги прислушался, чтобы в следующий миг притворно вздохнуть:
– И вот снова…
Ниссе и сам слышал, как со слабым звоном оторвалась душа от тела. Легкой дымкой окружила она растерянного вёрда, духа-хранителя. И огонь его, уже собравшийся было погаснуть, вспыхнул вновь. Он опалил стены старой больницы, причиняя и дому, и Ниссе боль, но оба терпели. Бессмертная искра прошла сквозь кирпич и устремилась к солнцу.
Не долетит.
Сорвется в землю. Уйдет к старому сердцу мира, чтобы влиться в стаю одичавших душ. И когда-нибудь вместе с ними переплавится в черную маслянистую кровь.
И чтобы этого не случилось, Ниссе должен делать то, что он делает.
– Так чего тебе надо, Брунмиги? Говори или поди прочь.
– Надо… надо… это тебе надо. Скоро и ты помрешь. Не как они, а навсегда. Сколько простоит твой домишко? Пять лет? Десять? Двадцать? А потом все равно развалится. Он уже разваливается! Слышишь?
Слышал Ниссе, давно слышал, еще когда приехал в эту страну, прячась в багаже старого шведа, охраняя накрахмаленные сорочки, кофр с блестящим хирургическим инструментом и круглый угловой камень. На камне этом прежний дом держался. И новый стал. И другой еще, сросшийся с фундаментом нового-старого дома встанет. Снесут больницу? Ну так свято место долго не пустует. Отлежится Ниссе, отоспится, срастит косточки, переломанные техникой, залижет раны, и пойдет обживать новое-новое зданьице.
– Нет уж-шш, – зашипел Брунмиги. – Я позабочусь… я лично позабочусь, чтоб от этой конуры ни камушка, ни пылинки не осталось. Сгинешь! Без меня сгинешь!
– Без тебя? Или без хозяина твоего? Кем ты стал, Брунмиги? Погляди на себя. Честным троллем был. Жил как жилось. А теперь? Под переродком беззаконным ходишь.
На голос хозяйский дом отозвался скрежетом, стуком дверей, что разом захлопнулись, гневливым ветром, пробежавшимся по коридорам. Ветер подхватил ветер бумаги со стойки, перекрутил, расшвырял в лица людям. И исчез, как будто не было его.
– Не пугай. Не боюсь я тебя, – Брунмиги подался вперед. – Верно говоришь. Жил я. По-честному жил. Как заведено троллю. Да где теперь мой омут? Засыпали. Закидали гнилью. Сетями разгородили. А на берегу церкву выстроили. Тьфу, мерзь… я терпел. Приноравливался. И знаешь, чем все кончилось? Тем, что я едва-едва не подох. А Хозяин меня отыскал. Отпоил.
– Кровью?
– Уж не ульдриным молоком. Но теперь-то я правду вижу. Кровушка любого молока вкусней.
Брунмиги медленно надвигался, заставляя Ниссе пятиться.
– Сладенькая. Горяченькая. Пил бы и пил бы… пока не лопнул. А там сросся и снова пил бы…
– Ты отвратителен!
– На себя поглянь! Поселился с людями. Прирос. Притерпелся. Мнишь себя хозяином? Да они о тебе и знать не знают. Выйди к своему Вершинину разлюбимому. Что он с тобой сделает? В клетку посадит? Аль сразу в банку с формалиной? Нет, Ниссе. За Хозяином правда. Он один знает, что только сила силу и возьмет. А вы все… вы все – бессильные теперь! И такими же останетесь. Но Хозяин добрый. Он готов принять вас под свою руку. Освободить, как освободил меня.
Он оскалился. Зубы Брунмиги, некогда желтые, туповатые, похожие на речную гальку, стали длинными и острыми. Не зубы – иглы костяные.
– Отдай мальчишку. Все равно ведь дотянемся…
– Нет.
Ниссе коснулся стены, вбирая силу дома. Босые ноги уперлись в пол, кривые пальцы вцепились в зеленый бархат сюртука, раздавливая и его, и сухие ручонки тролля.
– Уходи, – сказал Ниссе, делая шаг.
Он поднял Брунмиги с легкостью, как некогда поднимал мешки с зерном, лошадей или даже целые груженые повозки с упряжными волами вместе.
– Уходи! – крикнул Ниссе, и дом повторил приказ.
– Уходи!!!
Ниссе швырнул тролля в стену, и тот с поросячьим визгом прошел сквозь кирпичную кладку, которая стала вязкой, как желе, кувыркнулся в воздухе и шлепнулся на клумбу с колючими розами. Цветы зашевелились, поспешно растопыривая стебли.
– Прочь… прочь…прочь… – шелестели они, раздирая зеленый сюртук на мелкие клочки. Аромат их стал нестерпимо сладким, и осы, гнездо которых находилось под самой крышей, тотчас устремились на зов. Ос Брунмиги не боялся – толстую троллью шкуру и не всякий меч пробьет, но все же поспешил удалиться.
Лишь оказавшись за оградой, Брунмиги погрозил больнице кулаком.
– Смотри! А я же мирно хотел. Ничего… мы-то свое получим. Не через тебя, так через Вершинина. Глядишь, он и посговорчивей будет. А нет… Хозяин вас просто-напросто сотрет. В порошок сотрет!
Вершинин видел карлика в зеленом грязном наряде. Карлик прыгал, корчил рожи и грозил кому-то кулачками. Он был до того потешен, что Вершинин улыбнулся.
– Наверное, цирк лилипутов приехал, – сказал он медсестре, но та лишь плечами пожала: никаких карликов она не видела.
Примерещилось доктору.
Дом стоял за высоким забором, одна сторона которого выходила на свалку, другая – на мрачный больной ельник, к третей жалась гнилая речушка, а четвертая была обращена воротами на дорогу. Дорога эта отличалась просто поразительным качеством покрытия, а еще полным отсутствием разметки, что нисколько не мешало Брунмиги. Он ехал прямо по центру и, торопясь, подхлестывал седобородого козла. Тот упрямился и не прибавлял шагу, но лишь поддавал задом, норовя скинуть седока. В грязной козлиной шерсти раздраженно звякали бубенцы, а узкую морду с отвислыми губами украшали желтые охряные полосы.
Поравнявшись с воротами, козел вскинулся на дыбы и протяжно заблеял.
Ворота открылись.
По ту их сторону не было ни поста охраны, ни собак, ни стриженых лужаек, цветочных кустов или ярких клумб. Сразу у забора начиналось обсидиановое поле. Гладкое, навощенное, оно жадно впитывало солнечный свет, но оставалось вечно голодным. А ниже камня, в коконе гримовых волос, билось сердце йотуна. Оно исправно гнало темные воды по жилам-проточинам, и неторопливые удары заставляли камень вздрагивать, а порой и выгибаться. Брунмиги опасался, что однажды обсидиановое зеркало треснет и выстрелит в небо острыми осколками. Но сердце замирало, и камень возвращался к прежним формам.
– Уже вернулся, Брунмиги? – Хозяин ждал во дворе, просто стоял, любуясь солнцем. И эта его привычка – выходить и замирать, вперив взгляд в лохматый шар светила – пугала Брунмиги также, как пугал голос, взгляд, да и все иное в этом человеке. – Надеюсь, порадуешь меня?
О Хозяине говорили много всякого, особенно раньше. Иные утверждали, что он – чудище в десять альнов[1] ростом. И что зубы у него железные, а глаза – стеклянные. Что левой рукой он драккар поднимет, а правой – и кнорр, доверха нагруженный. Что не убить его ни мечом, ни копьем, ни стрелой…
Про корабли Брунмиги ничего не знал и врать не стал бы, ну во всяком случае без особой на то необходимости, а вот внешность у Хозяина была самая что ни на есть человечья. Росту – альна три и то неполных. Зубы белые ровные, навряд ли железные. И глаза, хоть льдяно-прозрачные, но уж точно не из стекла. Седые волосы Хозяин по давешней привычке в косицы заплетал, а в каждую косицу по косточке прятал.
Нойда, что с него взять. Стоит на холоде и не мерзнет, выйдет на солнце – не согреется, сколько бы ни кутался в плащ из живых соболиных шкурок сшитый. Смотрят соболя на Брунмиги да скалятся, с ответом поторапливая.
Брунмиги сполз с козла и едва удержался, чтоб не бухнуться на колени:
– Не вышло, Хозяин!
– И что же тебе помешало? – голос был холоден, как ветра Йоля, и дрожь сотрясла Брунмиги от макушки до пяток.
– Ниссе, Хозяин! Он мальчишку бережет! Я уж уговаривал, уговаривал… и ласково, и пугал тоже… но разве ж Ниссе запугаешь? Упрямый их род! Пока дом стоит, то и на волосинку не подвинутся.
– Ясно. Пошли.
Брунмиги поплелся за хозяином в дом, который больше походил на могильный курган. В основании его лежали камни белые, круглые, будто черепа. А на них стояли камни красные, плоские, что клинки, бурей мечей срощенные. И ребрами поднималась крыша, сочилась тысячей дымов, один другого гуще. Шли дымы в небо, рождали туманы. Вдыхала их свалка, травилось воронье. Болел от них ельник, желтел иглой, осыпался до времени. Гнила заживо река, и Брунмиги, всякий раз оказываясь рядом, морщился болезненно да уговаривал воду потерпеть. А дорога оставалась прежней – гладкой, черной, мертвой. Она провожала туманы к городу и, подсеяв в седые дымы, скармливала людям.
Людей Брунмиги было не жаль.
– Ниссе ведь не сам тебе перечит? – спросил Хозяин, и соболиные головы, повернувшись к Брунмиги, зашипели.
– Он… он ничего не говорил.
– Не сам, – уже утвердительно произнес Хозяин. – Курганник снова игру затеял. Мало ему. Ну что ж, сыграем.
Он снова вывернул шею, в проломе крыши силясь разглядеть солнце. И замер, не дыша. Пришлось замереть и Брунмиги. Лишь соболя пересвистывались, обсуждая новость.
– Иди, – произнес Хозяин. – Оседлай зверя. Разговаривать будем.
Брунмиги опрометью кинулся из дома. Не любил он бывать внутри – чадно там, ледяно. И чучела в обындевевших шкурах хранят покой тысячи одного котла, под которыми горят тысяча и один костер. И все – зеленого, мертвого огня. Мечется неистово варево в котлах, брызжет ядовитой слюною, корчится в муках и, доходя до края, дымом становится. А когда выгорает в котле все до капельки, Хозяин новую порцию варева кидает, которое тогда и не варево еще, но то, о чем Брунмиги и думать мерзостно.
Нет, нет, людей ему ни капельки не жаль, но… реки-то травятся. И лес. И все иное, чего к людям отношенья не имеет.
От Хозяина эти свои мысли Брунмиги берег.
В миг, когда круглая луна выползла на небо, ворота вновь открылись. Вылетел из них белый медведь в красном чепраке, в золоченой сбруе. Тяжелым галопом пошел он по-над землей, и поземка полетела из-под лап, следы затирая.
Вылетел медведь на холм и остановился. Долго топтался он у плоского камня, взрыкивая и встряхивая треугольной головой, но потом все же улегся.
Всадник сошел на землю и, увязнув, поднял руки, показывая пустые ладони.
– Не спеши воевать, Курганник. Разговаривать будем.
– Так вроде не о чем нам с тобой говорить, Варг Безымянный, – но Курганник все же выполз из норы на треть. Устроившись в центре камня, перед самой медвежьей мордой, он достал из складок тела куриное яйцо и уколом когтя пробил рыжую скорлупу. – Ты же сам от нас отрекся. Или передумал?
– Нет.
– Тогда к чему все? Мальчишку ты не получишь.
– Он уже мой. Всегда был моим. И ты это знаешь. Ты вор, Хаугкаль.
– А ты – убийца. И что теперь?
– Я не хотел его убивать.
– Да ну?
Варг вытащил бубен из складок плаща. Сухие пальцы коснулись кожи, порождая звук глухой, тягучий, не то стон, не то крик.
– Я много думал с последней нашей… неудачи, – Варговы слова мешались с песней бубна. И рисованные красным фигурки плясали, грозя спрыгнуть с оленьей шкуры. – У нас… у вас ничего не выйдет. И стоит ли пытаться? Мучить их. Себя. Чего ради? Ты назвал меня убийцей. Но вы – хуже. Смерть – это милосердие.
– Мне вот что интересно, ты его жалеешь или себя? – поинтересовался Курганник.
Бубен уже не гудел – плакал в руках Варга, вертелся, желая вырваться, выскользнуть, полететь с горы прочь от хозяина.
– А ты сам? Ты же не о людях беспокоишься. Тебе на людей плевать. И на мальчишку тоже. Так в чем же дело? Дай, угадаю? Вы решили попробовать снова? – Варг двигался по кругу, не отдаляясь и не приближаясь к Курганнику. Земля хватала за ноги, но пока мягко, играючи. – Мало вам неудач? Мало…
Дрожали рисованные звезды, а с ними и древо миров, и сами миры со всеми существами, чья пляска теперь отдавала безумием. И падал с белой шкуры снег, а новорожденный ветер подхватывал его, разнося окрест.
– Мертв Ниффльхейм. Льды покрыли русло Хвергельмира. Двенадцать потоков еще поят снега, но скоро иссякнут и они. Тебе ли не знать, Предвечный?
– Мне знать, – тонкий и острый, как шило, язык Курганника мелькал с непостижимой скоростью, вытягивая из яйца белок. – И потому говорю – смирись. У каждого своя дорога. Так иди же. Или хотя бы утихни, и тогда я забуду, что видел тебя здесь, марин приемыш.
Разломив яйцо пополам, Хаугкаль выкатил желтый шар прямо в глотку и смачно зачавкал.
– А может, это тебе отступить следует, Предвечный? – Варг легко пересек незримую черту, и камень под его ногой подернулся инеем. – Подумать хорошенько…
– Над чем?
– Над тем, не поиздержался ли ты силенками.
– На тебя хватит.
– Ой ли… слаба земля стала. Больна. Отравлена, а то и вовсе мертвая. А ну как позовешь ее, а она не услышит? Что делать будешь? Может, не воевать тебе надобно, а прятаться? Сидеть смирно в кургане своем да хранить то последнее, что еще жизнь дает? Тогда, глядишь, и не заметят, и не отберут…
Он вырвал скорлупу из лапы Курганника и раздавил. Сквозь пальцы посыпалась та же ледянистая труха. И бубен закричал, вынуждая сосны кланятся, выкручивая ветви, ломая стволы. Земля покрывалась грязевыми нарывами. Трескалась. Молила о пощаде.
– Тебя мне бояться, младшенький?
– А хоть бы и меня.
Зашипели, закивали собольи головы:
– Ты старый… старый…
– Такой старый, что и не упомнить уже, – согласился Варг с соболями, слизывая труху с пальцев.
– Врешь, Безымянный. Врешь, Беззаконный. Ой и врешь. Помнишь. А то и я напомню.
Когтистые пальцы сомкнулись на запястье Варга, дернули в жирную землю. И выпал бубен из онемевших пальцев, а рот, готовый изречь не то заклятье, не то крик, залепило грязью. Потекла она по трахее, разлилась по бронхам, забила сырой глиной легкие и оттуда уже отравила жизнью каждую клетку.
Горел Варг. Кричал. Но крепкие сосновые корни оплели руки и ноги, сковали грудь и проросли внутрь, в землю. С соком древесным память входила в немертвое тело.
И была она горька.
Видел Варг, как плясала простоволосая женщина на прибрежных камнях, море кляла и ветры звала. Ласкали ее ледяные руки, и она отзывалась на ласку хрипом. Беспамятной, замерзшей до синевы нашли ее. Женщина плакала, клялась, что видела бога.
Не верили: не было в тех землях богов, одни лишь волки.
– Волчья невеста, – шептали ей в спину. И мальчишки кидались сухим козьим навозом.
А она улыбалась лишь: верила памяти.
Видел Варг и то, как появился он на свет в грозовую ночь. Как взяла его повитуха на руки и поднесла к огню, как упал и отполз огонь, страшась младенца.
– Беда будет, – сказала ведьма лесная. – Волчье дитя.
Была беда. Пришла с весною лютой, мокрой. Гнили снега под слабым солнцем, поили скудно реки, не отпускали землю, а то и, вдруг опомнившись, сковывали снежными панцирями.
Голод шел. Пританцовывал. Тряс дырявыми шкурами, костями звенел, дань собирая.
Выли волки, кружась у деревни.
Выли люди, людей теряя. И страх позабыв, рубили мертвецов и трэлей-рабов, кидали в котлы, наесться силясь. Не наедались, только безумели.
Тогда-то и вынесли его к старому молнией меченому валуну, уже помнящего, уже понимающего, но еще беспомощного. Бросили. Сбежали. Молились богам, но разве было тем дело до людей?
Да и какие боги на Волчьем камне?
Вот и на его крик откликнулась мара-сноходица. Пришла она, обняла туманом, приникла губами ледяными, высосала до донышка и страх, и боль, и все, чего было в нем. Убить бы могла, но не стала.
– Хорошенький какой, – сказала она, поднимая младенца. – Сладенький… тепленький… мой?
И когда клекочущей вороньей стаей другие пришли, Мара зарычала.
– Мой!
Стара она была, сильна, и отступила стая. А он, прильнув к груди, спал сладко. Мара растила его, туманом пробираясь в дома, вымучивая женщин и коров, принося сначала прогорклое злое молоко, а после и свежую кровь. И то, и другое казалось Варгу сладким…
Как снег.
Варг очнулся на вершине того самого холма. Он лежал на плаще из мертвых соболей и был бессилен, как никогда прежде. Но жив! Знание это наполнило его холодной злой радостью.
Силы вернутся.
– Ничего-то ты не понял, Варг-нойда, – сказал Курганник, который сидел тут же, на камне, словно бы ничего и не произошло.
Он вертел бубен, поворачивая то одной, то другой стороной, пробуя на прочность.
– Ну так объясни! Объясни мне! Ты же можешь… ты знаешь точно!
Но объяснять не пожелали. Кинули бубен к ногам, не то подарок, не то подачка. И дали совет:
– Отступись от мальчишки.
– Нет! – силы возвращались, прежнее спокойствие тоже.
Не отступит. Не даст над собою власти.
– Значит, воевать станешь? – Курганник зевнул. – И чего ради?
– Ради себя. Для начала.
Варг запрыгнул на медведя и свистнул так, что сосны покачнулись.
– Ну повоюй. Авось, полегчает, – тихо сказал Курганник.
Второе яйцо он проглотил целиком и заурчал, довольный, сытый. Прислушавшись к ночи – подходящая стояла – Курганник повернулся вокруг себя и трижды хлопнул в ладоши.
На самой окраине города земля треснула, раскрылась, будто старая рана, и выплеснула не гной, но рыжую грязь, перемешанную с детскими костями.