bannerbannerbanner
Зимний путь

Жауме Кабре
Зимний путь

Полная версия

Завещание

Стук кайла по каменной плите казался ему бессмысленно жестоким. Надгробия заранее не заготовили: смерть всегда застигает врасплох. Особенно если покойная никогда не болела. Ведь это ему, а не ей нездоровилось, это он долгие месяцы скитался по врачам! Он, а не Эулалия воображал, что жизнь на исходе! Это он всю неделю терзался, сдавая всевозможные анализы, страшась, что его болезнь неизлечима! Почему же умерла Эулалия, как судьба допустила такую нелепую ошибку?

Могильщики завершили свое дело, и в окружении родных и близких Агусти почувствовал себя безумно одиноким. Эулалия – смысл моих дней, моих желаний, ты лучезарно улыбалась, ты так старалась меня понять, ты всегда была рядом, милая моя, отдаваясь без остатка и ничего не требуя взамен, любимая. Тут он отвлекся, потому что Амадеу отошел в сторону и с привычной любезностью, почти незаметно, положил сложенную купюру в пять тысяч песет в ладонь прораба, а тот что-то пробормотал в благодарность.

Вдовец попытался произнести прощальную речь. Объяснить всем присутствующим, что Эулалия озаряла его жизнь, и немногими словами отдать скудную дань негасимой любви. Но только раскрыл рот, как залился слезами. Амадеу нежно положил ему руку на плечо, давая понять, что он не одинок в своей печали. Тут несчастный увидел, что все трое детей стоят с ним рядом, ошеломленно наблюдая, как навсегда скрывается под грубым камнем последнее, что осталось от матери, скоропостижно скончавшейся в пятьдесят лет. Вся семья была вместе. И Агусти невольно задумался о том, как хорошо они прожили двадцать восемь лет, как долго мечтали о ребенке и уже почти отчаялись, когда наконец Эулалия неожиданно зачала и появился на свет их первенец Амадеу… И снова долго-долго ждали, пока не родилась Карла. Вскоре после ее рождения супруги впервые сильно поссорились из-за его чрезмерно пылкого увлечения одной молодой женщиной, совсем не похожей на Эулалию; но все встало на свои места, и, как будто в знак примирения, когда Карле уже исполнилось пять, у них появился Сержи, младшенький, его любимец. Агусти взглянул на сына: у пятнадцатилетнего подростка недоставало сил, чтобы смириться со смертью матери, и он опирался на руку сестры. Карла всегда была для отца загадкой: как только ей исполнилось восемнадцать, дочь переехала жить во Флоренцию, а потом в Мюнхен и за два года прислала родителям ровно шесть открыток, в которых писала, что живет хорошо и передает всем привет, а теперь, пару месяцев назад, вернулась, как будто подгадала, чтобы ненароком не опоздать на материнские похороны. Карла утверждала, что собирается пойти учиться в Автономный университет, что поступает на факультет истории искусств, но отец был уверен, что главной причиной ее возвращения к ним была несчастная любовь. Не переезд это был, а побег. За два года она невероятно похорошела. Да она и с детства была красавицей: даже трудно было поверить, что у него могла родиться такая дочь. Агусти не знал, сколько мужчин было у нее в жизни, – Карла была для него загадкой. А старшего, Амадеу, сейчас больше заботило то, как чувствует себя его беременная жена, чем последние штрихи погребального обряда; отец втихомолку завидовал его здравому смыслу. Вот и сейчас сын умело помог ему избавиться от нескончаемых доброжелателей, толпившихся вокруг, чтобы принести соболезнования. Агусти и сам толком не заметил, как уже шагал по тропинке к машине, под ногами поскрипывали камешки, а в душе ныло странное чувство вины оттого, что он оставил Эулалию одну, никому теперь не нужную, забытую. Но сейчас ему предстояло самое трудное: научиться существовать без нее, заставить Сержи поверить, что оба они вполне способны жить дальше вдвоем, без мамы.

– Приходите к нам обедать, – предложила невестка.

– Нет, спасибо. – Как бы оправдываясь, он добавил: – Нам нужно привыкать самим готовить. Правда, Сержи?

– До свиданья, папа. – Карла легонько чмокнула его в щеку.

Ему стоило больших трудов не настаивать, чтобы она не уходила, не говорить, что он болен, что именно сегодня днем получит результаты половины анализов, что умирает от страха и без Эулалии ему не на кого рассчитывать, кроме нее…

– Доченька, если тебе что-нибудь понадобится…

– Мне? Нет… – И в своем стиле: – Я тебе буду звонить, ладно? – Уже пободрее она потрепала брата по голове, ероша ему волосы: – Пока, Сержи.

Отец был рад, что не стал клянчить. Но после обеда предстояло идти к врачу, хоть с Карлой, хоть без Карлы; тут уж ничего не попишешь.

Из дома Агусти вышел слишком рано и так торопился поскорее услышать о своей участи, что очутился у ворот больницы на час раньше, чем был записан на прием. И не терпится тебе, дураку, подумал он, узнать, когда истекает твой срок годности. До смертного приговора оставался целый час, и, чтобы убить время, больной направился к Венскому кафе, думая, Эулалия, если бы ты была со мной, мы бы болтали о всякой всячине, не имеющей отношения к болезням, и мне бы стало гораздо легче… Это такая несправедливость. Чудовищная несправедливость думать, как мне ее не хватает, а не о том, что она стынет в царстве тьмы. Тут ему бросились в глаза плакаты на здании Фонда культуры, и, заинтересовавшись выставкой, он совсем забыл, что шел пить кофе, и его печаль ненадолго утихла.

В комнате преобладали насыщенно-желтые тона, и взгляд невольно притягивало окошко справа, не потому, что в этой точке сходились все параллельные линии созданного на плоскости пространства, а скорее, оттого, что оттуда в комнату врывались дерзкие, яркие лучи солнца, освещавшего каморку и старика. Философ, как следовало из названия картины, сидел за круглым столом, покрытым скатертью, и читал непомерной величины и мудрости книгу, пользуясь тем, что из окна льется солнечный свет, с тех самых пор как Рембрандт изобразил его на полотне четыре столетия назад. Борода доходила философу до середины груди, и весь он излучал безмятежность и покой, все в нем говорило, я здоров, я не записан на прием к врачу, который должен сообщить мне страшное известие, и никто у меня не умер. С другой стороны от окна в той же самой комнате просматривалась лесенка, чтобы по ней спуститься из этой башни слоновой кости в мир спешки, болезней и неожиданной кончины бедной моей милой Эулалии. На первом плане скорее угадывался, чем виднелся шкаф, полный таких же толстых книг, как та, что на столе. Отчего я не родился таким философом?

На выставке было двадцать шесть картин, которые Национальная галерея Осло возила по разным европейским городам, чтобы показать, чем богата, и привлечь в Норвегию побольше туристов. На несколько счастливых минут он забыл о том, что его ждет страшный диагноз, что Эулалию не вернуть, что Карле с ним скучно, Сержи льет бунтарские слезы, а Амадеу все молчит… и думал только о том, какое счастье жить в окружении такой красоты. Пять или шесть раз он совершенно не нарочно возвращался к портрету философа и пристально на него глядел, как будто стараясь выяснить, откуда на самом деле берется мудрость. И настолько увлекся, что потерял счет времени: взглянув наконец на часы, Агусти понял, что уже опаздывает к врачу. Он опрометью выбежал из здания, чуть было не сбил с ног инспектора дорожно-патрульной службы, бодро развешивавшую штрафы по лобовым стеклам неправильно припаркованных машин, и примчался в больницу, задыхаясь от страха, что в наказание его, опоздавшего на семнадцать минут, заставят еще двадцать четыре часа мучиться неизвестностью, и, не успев еще перевести дух, подлетел к администратору и выпалил, что записан к врачу. К какому врачу. К тому, который должен сообщить мне день и час моей смерти. Пройдите на третий этаж.

Ему пришлось подождать минут десять в обществе двадцати с лишним незнакомцев, тоже ожидавших своей участи, возможно, с тем же ужасом. Посещение выставки в здании Фонда культуры придало ему сил, и Агусти дал себе обещание, что, каким бы ни был результат анализов, сегодня вечером он посидит немного с Сержи, посмотрит с ним телевизор, а дня через два или три сводит его в кино. Ради любви к ребенку, ради любви к Эулалии. И уже потом, когда никого рядом не будет, вдоволь наплачется: мало-помалу ему становилось ясно, как безжалостно впивается когтями в сердце человека беспощадное одиночество.

– Присаживайтесь, пожалуйста.

Он сел напротив женщины-врача, ни взглядом, ни словом не упрекнувшей его за опоздание. И как дурак уставился на карандаш, торчавший из кармана ее белоснежного халата, словно в нем заключались все ответы на терзавшие его вопросы. Медбрат, очень волосатый парень с постоянно сверкающими глазами, оставил на столе какие-то конверты, в которых, решил Агусти, таилась его судьба. Конверты глухо шлепнулись на стол со звуком, внезапно напомнившим ему стук кайла по каменной плите на могиле Эулалии. И чтобы еще больше отравить пациенту жизнь, волосатый стал шептать что-то не предназначенное для его ушей врачу на ухо, а та пару раз кивнула, подождала, пока медбрат не скрылся за дверью, на существование которой Агусти до этого момента не обращал внимания, помедлила еще две, три, четыре секунды, потом сняла очки и вперила в него полный жалости взгляд голубоватых глаз. Агусти решил, что все это означает, ты больше полугода не протянешь. И то в мучениях.

– Перед нами чрезвычайно странный случай, сеньор…

– Ардевол, – без промедления отчеканил пациент в надежде, что она поглядит на конверт, осознает свою ошибку и дружески с ним распрощается. – Агусти Ардевол, – уточнил он.

Однако это не помогло: в руках у врача оказался конверт, на котором четко и ясно значилось «Агусти Ардевол», она достала из него какие-то бумаги, пробежалась по ним глазами, и ему стало ясно, что эта женщина перечитывала их уже в тридцатый раз. Бедняга стал думать о том, как Сержи останется сиротой, без отца и без матери… И о Карле, хотя с болью понимал, что его смерть ее не слишком огорчит… И об Амадеу, который возьмет на себя все хлопоты, как человек немногословный и здравомыслящий… Как он любил своих детей! А говорил им об этом, кажется, очень редко. Видимо, не было у него привычки с ними откровенничать, однако он всем сердцем их любил. Видя, что врач все еще колеблется, не в силах терпеть, на грани истерики, несчастный вскричал:

 

– Доктор, говорите же, не томите! Сколько лет мне осталось жить? – И, видя, что та молчит, беспощадно, но мужественно поправил себя: – Сколько месяцев?

– Простите, я не совсем вас поняла.

– Как же, я думал… – Тут Агусти немного растерялся. – Тогда что со мной?

– Нет-нет… Ничего страшного, сеньор Ардевол, не стоит волноваться, хорошо? – ответила врач, снимая очки. – Вы практически здоровы.

Агусти откинулся назад, на спинку стула, вне себя от ужаса. То ли она решила над ним поиздеваться, то ли вместо нескольких лет, месяцев, дней ему оставалось жить всего несколько часов и медики решили, что лучше ему сойти в могилу в блаженном неведении… Эулалия, любовь моя… Если за гробом хоть что-нибудь есть, хотя, конечно, ничего там нет, скоро мы встретимся там. До той поры я черпаю силы в воспоминаниях о твоей любви, а то давно бы умер от разрыва сердца. Дети мои, ваш отец сделает все возможное, чтобы достойно прожить последние минуты, чтобы не померкла память о том, что я был таким же прекрасным человеком, как мама. Дети мои, я люблю вас.

Вдруг до него донесся голос терапевта; женщина простыми словами объясняла ему, чтó было обнаружено в результате бесконечных анализов: тут все в порядке, там все в порядке; прочла ему достаточно суровую нотацию касательно трансаминаз, об опасности плохого холестерина, о необходимости вести умеренный образ жизни, меньше курить и пить, есть овощи в большом количестве, и тогда он перебил ее и из глубин отчаяния взмолился:

– Значит, я не умираю?

Вместо ответа врач задала другой вопрос, как будто отбивая мяч теннисной ракеткой:

– Скажите, у вас есть жена и дети?

– Дело в том… – Ему впервые приходилось об этом говорить, и для начала пришлось набрать воздуха. – Моя супруга скончалась позавчера. От инсульта. – И, как бы извиняясь, он добавил: – Сегодня мы ее похоронили.

– Вот так штука… – Она сняла очки. – Примите мои соболезнования.

– Спасибо.

– У вас трое детей, не правда ли?

Сколько же раз она снимала эти очки, подумал Агусти, а между тем отвечал, да, у меня трое детей; я вообще не помню, чтобы врач их надевала, такое ощущение, что у нее в запасе тридцать или сорок пар очков, на случай если нужно будет сообщить что-нибудь важное. Вот и сейчас женщина опять сняла очки и пристально всмотрелась голубыми глазами в лицо недоверчиво уставившегося на нее Агусти.

– Дело в том, что… Трудно в это поверить, но результаты анализов… – продолжала она, размахивая одной из бумаг, – не оставляют сомнений.

– Послушайте, доктор… – Тут он собрался с силами, чтобы прийти в себя, и решил немного разрядить обстановку. – По правде вам сказать, раз уж я не умираю… говорите мне что хотите, больше мне нечего бояться, с любым известием я справлюсь без труда.

Врач поглядела на него, как будто сомневаясь, не слишком ли расхрабрился пациент. Потом вздохнула, взглянула на часы, висевшие на стене позади Агусти, и решила больше не тянуть.

– Как я вам уже говорила, – женщина выпустила из рук бумагу, чтобы та плавно приземлилась на стол прямо перед ним, сняла очки, да, снова их сняла, и, пристально глядя на него, сказала, у нас не остается ни малейших сомнений, что результатом осложнения… с тех пор как вы переболели паротитом… в тяжелой форме… Тут врач снова взяла лист в руки, и Агусти наконец заметил, что, перед тем как читать, она надевает очки, – …когда вам было… пятнадцать лет, стало бесплодие.

Не зная, куда себя девать от неловкости, врач сняла очки и положила их на стол. Звук отозвался в ушах Агусти, как стук кайла по каменной плите на могиле Эулалии. Он раскрыл рот и подумал… И ничего не смог подумать, потому что настало время смириться с тем, что не одна только смерть, но и вновь дарованная жизнь может оказаться немыслимо жестокой.

Надежда в руках

Не говори мне, что я обманут, что солнце не купается в море.

Фелиу Формоза[8]

– Хочу увидеть, как солнце садится в долине Сау[9].

– Охота ради такой ерунды жизнью рисковать.

– Я в молодости из самой Саксонии туда вернулся. Тосковал по дому.

– Дурная голова ногам покою не дает.

– Ага. Сау меня всегда к себе манит.

Палящее солнце нещадно жгло макушки, но им обоим хотелось постоять под ним подольше и пошептаться, выливая вонючие нечистоты, делая вид, что дерьмо прилипло к ведрам и его приходится соскабливать, чтобы никому даже в голову не пришло заподозрить их в том, что под жарким солнцем они ведут беседу. Олегер и вправду тосковал по пустынным пейзажам Сау. Но тревожило и тянуло его туда не это, а желание узнать, почему Селия ему не пишет. Среди тараканов и крыс вот уже двенадцать лет он каждый день, каждый час, каждую минуту ждал письма, а его все не было…

– Ты понятия не имеешь, какие у нас в Сау закаты, – ответил он Тонету, чтобы случайно не проговориться, что на уме у него только Селия.

– Сдались мне твои закаты. Никуда я не побегу. А то поймают и убьют на месте и спрашивать не будут, куда собрался. Так что считай, что я тебя не слышал. Ничего не знаю и знать не хочу. – И он удалился со своим ведром, уже пустым, но от этого не менее вонючим. Олегер поднял голову, несколько обескураженный, и увидел, что на него смотрит брезгливо скривившийся солдат со свежей веточкой тимьяна в зубах, презирающий мерзких тварей, прозябающих в тюрьмах славного короля Фернандо.

Шесть лет назад, в первый раз готовясь к побегу, Олегер Гуалтер и не думал ничего скрывать и все без утайки рассказал Массипу, которого выбрал в напарники, а тот, пожевывая сухую травинку, заявил ему, очень хорошо, только выброси-ка ты из головы эту дрянную девчонку.

– Не смей ее так называть. Кто знает, отчего она мне не пишет.

– Не пишет, потому что в гробу тебя видала.

– Нет-нет: наверное, у нее забот невпроворот. Вдруг она вышла замуж, вдруг у нее куча детей, и…

– Болван ты, – отрезал Массип. – И все же я дорого дал бы, чтобы иметь дочку и тосковать по ней. Да еще и грамотную. А про побег забудь. Больно рисковое это дело.

Тогда Олегеру Гуалтеру пришлось скрепя сердце отказаться от своей затеи, потому что в одиночку ему было не справиться; он понимал, что сможет ее воплотить только с Массипом, единственным соузником, ради которого он дал бы отрубить себе руку. Любой другой заключенный, узнав о намерении бежать, немедленно донес бы на него начальнику тюрьмы в надежде выгадать себе какую-нибудь мелкую поблажку: угодив за решетку, начинаешь до такой степени терять человеческий облик, что совести в тебе не остается.

Странная штука жизнь: семь месяцев спустя Массип сам пришел к нему, умоляя поделиться с ним планом побега, потому что другого выхода у него не оставалось. В то время у них была возможность поговорить на прогулке, потому что тогдашний начальник разрешал им ненадолго выходить на свет божий, хоть это и вызывало молчаливое негодование солдат гарнизона и злобных надзирателей.

– Придется лезть наверх в темноте. План все тот же.

– Согласен. Отличный план.

Три ночи подряд, тайком от сокамерников, они не спали, наблюдали и пришли к выводу, что около полуночи, во время смены караула, в тюрьме все спят и им удастся залезть на крышу при помощи веревки, которую он свил из соломы, ошметков надежды и недюжинного запаса терпения. Оттуда нужно будет спрыгнуть, если, конечно, их в последнюю минуту не парализует страх – здание-то высотой с двух рослых мужчин, – и пусть даже со сломанной ногой, превозмогая боль, бежать, хоронясь на чужих сеновалах, и так добраться до леса, а там, если на них не натравят собак, можно считать себя в относительной безопасности. Массипу, который семь месяцев назад недоверчиво поморщился и заявил, чтобы это сработало, необходима изрядная доля везения, пришлось признать, что других вариантов нет. Прошло уже три дня с тех пор, как его привели в кабинет начальника тюрьмы и зачитали ему приговор. Тут он наложил в штаны и помчался на поиски Олегера, чтобы осведомиться у него, послушай, как там насчет нашего плана, давай-ка поговорим.

– Придется лезть наверх в темноте. План все тот же.

– Согласен. Отличный план, – ответил Массип. – Составлю тебе компанию, и чем раньше, тем лучше, – добавил он.

Тогда Олегер решил, пусть это будет первая же ночь, когда пробьет двенадцать и лунные лучи не озарят мглу бледно-желтым светом. Подождем пять дней, Массип. Но почему-то Массипа решили казнить на несколько дней раньше, и все пошло прахом: Олегер распрощался со своими замыслами, а Массип – с жизнью. Несчастный унес Олегерову тайну в жалкую могилу узников его величества Безумного короля по имени Фернандо, по счету Шестого, по фамилии Бурбона.

Вот почему, поминая беднягу Массипа, сейчас он не стал рассказывать Тонету ни о чем, кроме того, какие в Сау прекрасные закаты. Тонет, с ведром дерьма в руке, покосился на него и поминай как звали. В раздумьях обо всем об этом Олегер решил прекратить подпирать стену тюремного двора и перешел на место, освещенное уже заходящим солнцем, где некого было смущать безумными идеями. Доверять он не доверял никому, но раз уж выбрал себе в спутники Тонета, то ничего не поделаешь, пусть будет Тонет, такой же низкорослый и сухощавый, как и Массип. Чтобы убить время, которого всегда было слишком много, Олегер принялся думать о Селии, о тех, кого на свете уже не было, о мастере Николау и о долинах Австрии и Саксонии, таких же причудливых, как и язык, ставший ему почти родным за шесть или семь проведенных там лет. А когда вспоминать стало больше невмочь, начал придумывать, как усовершенствовать план побега, которым он когда-то поделился с Массипом. Он знал, что после полночной смены караула большинство часовых ложились прикорнуть: происшествий в тюрьме не случалось никогда, а тьма была такая кромешная, что ходить по двору, не проваливаясь в бесчисленные наскоро зарытые ямы и канавы, было невозможно. Надзиратели и понятия не имели, что за двенадцать лет глаза Олегера, выцветшие скорее от горя, чем от недостатка дневного света, так приноровились к темноте, что видел он ночью не хуже кошки. А еще они не знали, что его путь лежит не через двор, как можно было бы ожидать, а по крыше, где шагу нельзя ступить во мраке, не сломав себе шею. Почему же она мне не написала хотя бы раз? Один только раз!.. За первые семь месяцев он отправил ей семь писем. Когда бывший начальник тюрьмы съязвил, что сразу видно, отвечать она не собирается, Олегер на время перестал писать. Из страха показаться смешным? Нет-нет: чтобы ее не беспокоить. Но через несколько месяцев снова послал ей несколько коротеньких записок с мольбой, доченька, Селия, пошли мне хотя бы весточку, что ты жива, что все в порядке, что ты замужем, что у тебя есть дети, что ты меня не забыла… Лист бумаги, а на нем, здравствуй, папа. Не прошу ничего больше, здравствуй, папа; я этого хочу больше всего на свете, Селия.

Потом сменили начальника тюрьмы и поставили этого треклятого Роденеса, самозваного барона, все счастье которого заключалось в любовании тем, как слабеют тела его подопечных в наказание за проступки, из-за которых они угодили за решетку. Прогулки по двору отменили и снова навязали им монашеский обет безмолвия, ишь, распустились. В то время и письма писать запретили, а что ты думаешь, Королевская почта должна с ног сбиться, исполняя твои прихоти? Закон не надо было нарушать. Так прошли шесть или семь лет, в каждодневном ожидании письма от Селии. Вот почему, а вовсе не из-за закатов в долине Сау, которые он толком и не помнил, Олегер дал себе зарок бежать из казематов его величества.

Когда ему было семь лет, его отец, перебравшийся из Сау в Барселону, отдал его в ученики к органному мастеру Николау Салтору. Знать бы тогда отцу, что знакомство с мастером Салтором обернется для его отпрыска пожизненным заключением, когда ему стукнет сорок, что, прогнив изнутри и снаружи, он будет ждать верной смерти в камере жесточайшего в королевстве острога, взял бы он сына и увез бы его с собой обратно в глухомань. Но такова судьба: никогда она тебе не скажет всей правды, а только часть и лицемерным смешком приправит, чтобы сбить тебя с толку.

 

Вышло так, что, не ведая о будущих ударах судьбы, Олегер тут же показал себя в мастерской Салтора с лучшей стороны. Недолго проходил он в подмастерьях. А к пятнадцати годам уже был правой рукой мастера, целиком полагавшегося на его тонкий слух в кропотливом деле настройки органных труб: кончиками пальцев он чувствовал прикосновение металла, дерева и войлочной ткани, умом проникал в тайны сложнейшей механики чуда органного звука и во всевозможные способы изготовления превосходных устройств нагнетания воздуха. Он начинал видеть жизнь через призму многообразия звуков органа и, сам того не зная, был почти счастлив.

У него даже челюсть отвисла от изумления, когда на следующий день, снова вынося помои, Тонет сказал ему, давай, да, я согласен, надоело мне на параше сидеть. Только для начала объясни мне все подробно.

Пришлось подождать перерыва. Отойдя от всех подальше, под жарким солнцем, чтобы никто их не беспокоил, он рассказал, обливаясь потом и не вытирая стекающих со лба капель, что вот уже двенадцать лет, с самого первого утра, проведенного в тюрьме, он хранит ключ от камеры. Это был подарок судьбы: кто-то из надзирателей уронил его в коридоре, и незаметно для всех ключ отскочил от пола и каким-то чудом закатился в камеру, прямо к его ногам. Олегер спрятал его в соломе, толком не зная, какой в нем прок, а тюремщики после бесплодных поисков замок менять не стали, просто заказали новый ключ. А несколько месяцев спустя, терпеливо наблюдая за надзирателями, он заподозрил, что ключик его подойдет и к замку на двери в конце коридора, ведущей на чердак, откуда через дымоход можно попасть на крышу. Все эти двенадцать лет Олегер томился мыслью, что в руках у него ключ к свободе, но сумел сохранить тайну до тех пор, пока не придет наилучшее время для побега. Да, именно на крышу. Туда, где их никто не ждет.

– Я не пролезу через дымоход.

– Посиди пару дней впроголодь, и пролезешь. Я-то точно пролезу.

– Даже добравшись до крыши… там шею сломать можно.

– Запросто. Зато на крыше нет караульных.

Седобородый солдат, жующий веточку тимьяна, издалека поглядывал на них с такой кислой миной, что казалось, их слова до него доносятся. Выслушав все до конца, Тонет набрал в легкие побольше воздуха, положил руку Олегеру на плечо и прошептал:

– Ничего не выйдет. – Он помолчал немного и добавил, покосившись на солдата, не спускавшего с них глаз: – Но я в деле. При одном условии.

– Каком таком условии.

– С нами пойдет Фанер.

Этого следовало ожидать. Тонет и Фанер были неразлучны. Они были не разлей вода, но, задумав бежать вместе с Тонетом, Олегер и думать забыл об этом. Он перебрал в голове все то, что им предстоит, воображая теперь, что они с Тонетом и Фанером, еще более тощим и юрким, втроем.

– По рукам, Тонет, – через некоторое время вздохнул он. – Возьмем и Фанера, если он не против переломать себе ноги. – Потом устало улыбнулся и добавил: – Но если проболтается, убью.

Так они и порешили бежать через две недели, когда снова будет новолуние. Считаные дни, остававшиеся ему до побега из тюрьмы, Олегер просидел, прислонившись к стене камеры, заложив руки за голову и думая о Вене, ставшей ему почти роднее Барселоны. Когда король Карлос отказался от трона, он перевез в Вену часть своих барселонских придворных и немало генералов и офицеров, бывших сторонниками австрийского дома. По особому желанию королевы в Вену вызвали и мастера Николау Салтора. Олегеру недавно исполнилось девятнадцать, родителей уже не было в живых, и в каждом взгляде его горело желание увидеть мир. Недолго думая, он последовал в качестве помощника за своим учителем в венское изгнание, поданное тому на золотом блюде, чтобы служить королю, который звался теперь императором и уже не Карлосом Третьим, а Карлом Шестым.

Тогда, да, именно тогда, когда Олегер вел счет своим последним дням в заключении, сидя у стены и обхватив руками затылок, думая о Вене, о Селии, о Сау, о смерти Марии, о страшном известии о Пере, которое прошептало ему сердце, треклятого Роденеса сменили. Несколько дней они провели в страхе, молясь, чтобы в тюрьме не изменились порядки, чтобы все оставалось так же ужасно, как раньше, и чтобы у них не отняли возможность бежать. А если ноги будут целы, то за лесом он упросит проезжего погонщика довезти его до Вика[10] и, как только доедет до места, пойдет прямо к дому, чтобы посмотреть, по-прежнему ли там живет Селия. Или в нем поселились новые жильцы, у которых можно будет разузнать, куда она переехала. Он поглядит ей в глаза и скажет, не волнуйся, доченька, родная, я ухожу, я не хочу быть для тебя обузой… Но отчего же за двенадцать лет ты мне ни разу не написала, ни единого разу? Письма твои наполнили бы мою жизнь надеждой. Я бы держал в руках листы бумаги, и мне бы не было так больно жить. Когда каркас органа в августинском монастыре внезапно развалился, погребя под обломками двух монахов, и приставы явились с ордером на мой арест, я видел, милая моя красавица, как твои глазки, две жемчужинки, все слезы держали внутри, чтобы я меньше страдал, а у меня только и хватило времени сказать тебе, беги к Бертране, там приютят тебя и обогреют, а через несколько дней я вернусь. Но так вышло, что один из погибших монахов оказался генерал-приором ордена и приходился кем-то вроде двоюродного брата одному из министров Безумного короля, который все устроил так, чтобы по высочайшему велению несколько дней обернулись долгими годами тюрьмы. А я принялся писать тебе, милая моя, не обижают ли тебя там, у Бертраны, как ты, что ты, я скоро вернусь. А от тебя ни слова. Но так как сердце у меня в груди не екало, я писал тебе письмо за письмом.

Дело в том, что как-то раз Массип сказал ему, не приведи Господь, конечно, но, может быть, она не пишет потому, что умерла. А Олегер снисходительно улыбнулся и ответил, ишь, чего придумал; нет, я бы догадался. Ведь я почувствовал, что умерла моя Мария, а смерть жены его застигла далеко от дома, за продлившейся два месяца реконструкцией поврежденного сыростью органа, который он сам когда-то смастерил для кафедрального собора Манрезы[11]. Углубившись в настройку труб, расположенных с правой стороны от алтаря, все еще неодобрительно морщась, он вдруг заметил, что сердце как-то странно екнуло: потом ему сказали, что затрепетало оно тогда же, когда сердце его Марии неожиданно, без всякого предупреждения, перестало биться. А когда Пере попал под колеса той злополучной телеги, он, Олегер, шел пешком из Пратса в Мойя[12] с отличным заказом на починку трех фисгармоний, и снова сердце екнуло в груди. Ему стало так больно, что он развернулся, не выполнив заказа, и направился домой, где ему подтвердили, что предчувствие его не обмануло и его первенца уже нет в живых. А в этот раз сердце все время бьется ровно, Массип. Я знаю, моя Селия жива, только ума не приложу, отчего она мне не пишет.

Роденеса сменили, и на его место поставили долговязого, сухого и молчаливого субъекта, у которого свеча горела далеко за полночь, и в первые дни надзиратели все время переглядывались, чтобы понять, где возможны какие-то послабления и какие непредвиденные затруднения им может создать новый начальник.

На койке, в темноте, Олегеру никак не удавалось выбросить Селию из головы, и, чтобы сосредоточиться на чем-нибудь другом, он вспоминал Вену, два года, проведенные в Шенбрунне, где еще продолжались строительные работы[13], сооружение великолепного органа в императорской часовне, предпоследнего органа из тех, что успел построить и увенчать своим именем мастер Салтор, которого вскоре после того унесла лихорадка. Император остался так доволен работой мастера Салтора, что дал ему высочайшее позволение объехать всю империю, все немецкие земли, и осмотреть на своем пути все органы. Целый год они провели в пути, не переставая слушать, играть, запоминать, сравнивать разные инструменты и проникать в самые что ни на есть сокровенные тайны мастерства, чтобы когда-нибудь построить орган, являющий собой немыслимое совершенство. В семнадцатом году, когда Олегеру было двадцать два, мастер Николау приступил к работе над заказом в Марклеберге[14] и оборудовал себе временную мастерскую на зеленом берегу реки Плайсе[15]. С непривычной быстротой он соорудил орган-позитив: совсем небольшой передвижной орган ангельского звучания, задуманный для деревенской лютеранской церкви. Олегер знал, что это лучшая работа его учителя. А учитель был счастлив завещать частичку своего таланта деревне необычайной красоты, затерянной в саксонской глуши. Он заказал железную табличку с надписью «Saltorius barcinonensis me fecit, anno 1718»[16], облегченно вздохнул и умер.

8Фелиу Формоза (р. 1934) – каталонский поэт, драматург и актер.
9Долина Сау расположена на полпути между Монтсенем и Пиренеями, к югу от высокогорья Кольсакабра. В настоящее время заповедник, входящий в состав района (комарки) Осона.
10Вик – город в Каталонии, центр комарки Осона. От Вика до городка Виланова-де-Сау около 10 км по прямой (или 21 км по шоссейной дороге).
11Манреза (или Манреса) – город в Каталонии, в провинции Барселона. От Вика до Манрезы около 50 км.
12Пратс-де-Льюсанес и Мойя – города в Каталонии, в провинции Барселона.
13Шенбрунн, приобретенный в 1728 году императором Священной Римской империи Карлом VI, перестраивался много раз. В начале XVIII века замок, разрушенный в конце XVII турками, начал по приказу императора Леопольда I отстраиваться по образцу Версальского дворца. Большая часть работ была доведена до конца к 1713 году, однако полностью строительство завершено не было. Более ранние упоминания о замке восходят к XIV веку.
14Марклеберг – город в Саксонии, в настоящее время пригород Лейпцига.
15Плайсе – река в Германии, протекающая по Саксонии и Тюрингии.
16«Салтор Барселонский сделал меня в 1718 году» (лат.).
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13 
Рейтинг@Mail.ru