Jaume Cabré
L’OMBRA DE L’EUNUC
© А. Гребенникова, перевод, 2017
© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательская Группа „Азбука-Аттикус“», 2017
Издательство ИНОСТРАНКА®
Маргарите
В твои годы мужчины – как волки, в глазах у вас – только время.
Жуан Маргарит
…for we possess nothing certainly except the past[1].
Ивлин Во
Альбан Берг
Когда все уже осталось далеко позади, я, сидя напротив женщины с черными глазами и безупречной кожей, спросил себя: когда же в точности моя жизнь дала трещину? Этот вопрос пришел мне в голову несколько неожиданно, и я тут же переключился на Жулию, желая понять, о чем думает она. И украдкой взглянул на нее: она внимательно читала меню, все еще сомневаясь в выборе – филе или антрекот. Я посмотрел по сторонам, и мне сразу бросилось в глаза какое-то на редкость безвкусное убранство ресторана. Когда же все пошло под откос? Возможно, все началось много лет назад, после моего выхода из подполья, когда мне уже удалось привыкнуть к гражданской жизни; однажды осенью, той дождливой пятницей после обеда, – в дверь позвонили, и отец, против обыкновения, сам пошел открывать. Как будто ждал звонка. Потом мы сообща восстановили ход событий: он с кем-то разговаривал, стоя на лестнице. Кажется, он сказал нам: «сейчас приду», а может, не нам, а стенам, и больше мы его не видели. Лил дождь, а он вышел на улицу в домашних тапочках и без пиджака. Позже я укорял себя за то, что тогда не понял, как важен был тот звонок в дверь; немногие ключевые моменты, что выпадают в жизни, проходят незамеченными, и мы потом проводим остаток своего несчастного существования в бесполезных попытках их вернуть. Я жил тогда у родителей, потому что незадолго до того ушел от Жеммы.
Моя жизнь полна важных моментов, которые выскальзывают у меня сквозь пальцы, как рыбешки, пока я зеваю перед телевизором или разгадываю кроссворд. Сколько раз я просыпался, казня себя за то, что не могу забыть улыбку Терезы, когда она стояла в дверях отеля «Ритц». Не знаю, как вытравить из памяти это воспоминание: оно до сих пор заставляет меня плакать, словно в жару. Тереза улыбается мне перед светящимся фасадом отеля, а я стою в нескольких шагах от нее, в темноте, задыхаясь от бега. И вот она поворачивается и уходит, все еще улыбаясь тому, что я нем, как тряпичная кукла. Нет, сейчас я не хотел об этом думать. Я должен был сосредоточиться на меню и на категоричном решении Жулии: «мясо, какое-нибудь, и думай побыстрее, а то я очень есть хочу». Но ведь Тереза улыбалась перед отелем «Ритц», на Пиккадилли… В конце концов я решил заглянуть в меню. Оно было напыщенным и вычурным, как будто вместо повара его сочинял бульварный романист. А черные глаза и бархатный голос Жулии манили меня, как бездонный колодец, но, думал я, полюбить ее мне не дано: я очень устал.
А началось все несколько часов назад, когда Жулия предложила вместе поужинать: сказала, что никто, кроме меня, не сможет ей помочь. Или нет: вся завязка случилась еще утром на кладбище, во время похорон. С тех пор я и задумался о жизни. Скрываясь за стеклами темных очков, я стоял чуть в стороне от родственников, озадаченных этой внезапной смертью. Но Ровира все-таки узнал меня и тут же ко мне прилип. Выкурил полпачки «Кэмела» за душещипательной беседой. Там, на кладбище, еще до встречи с Ровирой, я внезапно осознал, что у меня никогда не хватит мужества опровергнуть официальную версию гибели Боло́са, согласно которой произошел прискорбный и необъяснимый несчастный случай. Никто, кроме меня, не знал про таинственное сообщение на автоответчике: «Симон, говорит Франклин, за нами следят», оставленное в среду вечером. Потом пришел четверг, и мне обо всем сообщили, а в пятницу, не успел я вернуться с кладбища, позвонила Жулия с приглашением поужинать вместе.
Приятный кладбищенский ветерок напомнил мне горячий и страшный ветер, дувший на вершине Курнет-эс-Сауда. А я, несмотря на свое так называемое героическое прошлое, почти не раздумывая, решил спрятаться за темными очками и делать вид, что ничего не понимаю, и говорить: «да, да, не представляю, как могла произойти такая нелепая и страшная авария». И поспешно ушел, пока меня не разоблачил проницательный взгляд Марии. А потом позвонила Жулия.
– И что это за условие?
– Я сама выберу, куда мы пойдем, – сказала Жулия.
И я подумал: да какая мне разница, я тоже одинок, уныл, растерян, со страхом в сердце, не в силах думать ни о чем, кроме смерти Болоса. Какой же я все-таки трус – даже взгляда Марии на кладбище не выдержал.
– Хорошо. Согласен. Куда ты меня поведешь?
– Это сюрприз, скоро увидишь… Очень милый ресторанчик, недавно открылся. Нам очень о многом надо поговорить, Микель.
– О чем это?
– Обо всем. О Болосе. Мне нужно статью о нем написать.
– Статью?
– Тебе разве Дуран не говорил? Статью в память о нем.
– Да оставьте вы Болоса в покое!
– Ты чего? Тебе не нравится эта идея?
– Да нет, все в порядке. – И, не найдя, что еще сказать, я добавил: – Нет, правда.
Я никогда не умел врать, и Жулия все поняла с лету:
– Ты против.
– Да нет, что ты. Но разве ты о нем много знаешь? О Болосе?
Теперь замолчала Жулия, и я почувствовал, что это неспроста, она тоже не слишком-то хорошо умела врать.
– Ну, я посидела в библиотеке, в отделе периодики, почитала старые статьи, все такое. А что? – Пауза, неловкая для нас обоих. – Но мне не хватает информации о его юности, а ты… – Она откашлялась. – Значит, да? – И чтобы я больше не раздумывал: – Это очень красивый ресторан, там отлично готовят мясо, а тебе нужно развеяться.
Доводы ее были неоспоримы, и я ответил: «Хорошо, я в твоем распоряжении». Ведь это лучший способ не лежать на диване в темноте, не думать о Терезе, о Болосе, о себе, снова о Терезе и о том, как меня напугал хриплый голос на другом конце провода, который угрожал мне, словно не зная, что нет худшего наказания, чем всю жизнь хранить память о мокром полотенце и лампочке в двадцать пять свечей. И о Терезе.
Жулия заехала за мной в восемь и, вместо того чтобы сесть в машину, с заговорщической улыбкой протянула руку – хотела, чтобы я дал ей ключи от машины. Она все-таки решила сделать мне сюрприз. Никогда не мог устоять перед женской улыбкой, даже если от этого зависит моя жизнь. Я вручил ей ключи – пусть везет меня куда хочет – и тоже улыбнулся, но как-то неуверенно: не люблю, когда мою машину ведет кто-нибудь другой, а я сижу рядом. К тому же я знал, что Жулия, беспокойный и страстный водитель, всю дорогу будет оживленно жестикулировать, забывая про руль, резко переключать передачи, вздыхать и время от времени почти нехотя следить за дорогой. Короче говоря, я приготовился к мучениям, и мучиться мне пришлось довольно долго, поскольку оказалось, что этот милый ресторанчик находится вовсе не в Барселоне. На выезде с проспекта Меридиана машин было не очень много, но я вжимался в сиденье при виде того, как Жулия постоянно и без всякой надобности, почти что в поэтическом беспорядке, лавирует между рядами. Ну что ж, по крайней мере, это отвлекло меня от грустных мыслей.
– Не скажешь, куда мы едем?
– Не скажу. Какая тебе разница, где платить за ужин?
– Если это деловой ужин, пусть Дуран платит.
– Он не согласится.
– Я с ним поговорю.
Она положила мне руку на колено и не стала убирать. Неужели это я? С Жулией?
Мы уже ехали по шоссе на Фейшес[2], движение там было куда плотнее: многие хотели поскорее выбраться из Барселоны на выходные. Сдается мне, что сидел я с самым глупым видом, разомлев от нежности Жулии и глядя перед собой на прерывистую линию, на которую она то и дело наезжала, должно быть придавая себе уверенности.
– У меня будто душу вынули…
– У меня тоже.
– Да уж, два сапога пара.
– Это будет ужин в память Жузепа-Марии.
– Какого Жузепа-Марии?
– Болоса. – И с очень наигранной переменой в голосе: – Что за водители пошли?! Видел, что творят?
– Болос был моим лучшим другом, – сказал я. – Может, тебе лучше вернуться в свой ряд?
– Ну Микель… Не начинай, ладно?
Мы замолчали, я стал смотреть на каменистый берег реки Риполь – единственное, что было видно из окна, – и постарался на несколько минут забыть о том, что Жулия не имела обыкновения двигаться вместе с потоком.
– Ты знаешь, что мы подъезжаем к моему родному городу? – сказал я, намереваясь прервать молчание, длившееся уже четыре с половиной километра.
– Правда? Я не знала. Ты разве не из Барселоны?
– Нет. Я там давно живу. Но родился и вырос я в Фейшесе.
– Вот это да!
Еще восемьсот метров молчания.
– Ну надо же.
Я ласково потрепал ее по щеке, в ответ она резко сменила ряд.
– Слушай, нет ничего страшного в том, что я родился не в Барселоне.
– Просто неожиданно. Наверное, трудно начинать жизнь на новом месте.
– Но у меня, видишь, неплохо получилось.
Сабадель остался справа, а мы все ехали вперед.
– У тебя кто из Фейшеса – отец или мать?
– Отец, деды и бабки, прадеды и прабабки. Предки моего отца поселились в Фейшесе много веков назад.
– Ничего себе.
– В смысле?
– В смысле – ничего себе.
– Вот такие дела. Если у тебя хватит терпения, могу как-нибудь показать наше генеалогическое древо. У меня оно есть, очень хорошо нарисованное. Мы были семьей с прошлым и им гордились.
– Были?
– Ну да, были.
– И у меня так же. Я знала только одного деда, и за то спасибо.
– А у меня до недавнего времени был дед – то есть двоюродный дед. Дядя Маурисий. Очень своеобразный человек.
– Почему?
– Потому что. Ему было сто тысяч лет, он никогда ни о чем не забывал и был совершенно безумен. – Я посмотрел на Жулию краем глаза, чтобы убедиться, что ей интересно то, о чем я говорю. – Дядю считали паршивой овцой.
– То есть он эмигрировал в Америку, потом вернулся и все такое?
– Нет. Просто все его ненавидели.
– А ты?
– А я – нет.
Жулия с интересом глядела на меня, сворачивая при этом с шоссе, не включив поворотника.
– Познакомишь меня с ним? – спросила она, не обращая внимания на то, что машина, ехавшая перед ней, затормозила.
– Он умер. – Мы вовремя затормозили, как раз в тот момент, когда у меня похолодело в животе. – Давай поедем помедленнее.
– Что?
– Понимаешь, все, что мне известно о семье, я узнал благодаря собранным им бумагам. Всем в мире бумагам. Он знал все.
– Прямо-таки все?
– Ну да. В каждой семье есть человек, который хранит память.
– В моей такого нет. Я даже не знаю, можно ли нас назвать семьей. – И, уже заехав в переулок, она добавила: – Кажется, правильно повернула.
– Да как сказать… Там был «кирпич», но для тебя ведь это не препятствие.
– Черт, где он был?
– Да мы проехали, – почти шепотом проговорил я, едва переводя дух. – Не волнуйся, здесь уже двустороннее движение.
– Знаешь, я уже проголодалась. – Ей явно хотелось проехать на красный свет, но в последний момент она под громкие и продолжительные аплодисменты моего законопослушания затормозила. – Сейчас уже будем на месте, если, конечно, я не заблудилась.
Я не воспользовался случаем рассказать, что последний год жизни дядя Маурисий провел в сумасшедшем доме и что я любил его, несмотря ни на что. Не стал говорить, что он был единственным моим родственником, кроме матери, с кем я неторопливо и подолгу беседовал. Я не знал, смогу ли когда-нибудь рассказать все это Жулии.
Когда я понял, что происходит, Жулия уже парковалась у входа в ресторан. Она крутила баранку, высунув язык, и так старалась не задеть стоявшую впереди машину, что даже не обратила внимания на мое внезапное молчание.
– Это и есть тот самый ресторан?
– Угу. – Вздох облегчения. – Ну как тебе?
– Ты прекрасно паркуешься. Так это и есть тот ресторан?
– Ну да, я же уже сказала.
Я предпочел промолчать. Когда я вышел из машины, ноги у меня дрожали. Было еще довольно светло, стояло лето. Я не удержался и посмотрел на земляничное дерево – оно здорово выросло, и его сильно подстригли. Я подошел к нему поближе, но не услышал слов, сказанных дядей Маурисием в его последнем, таком длинном письме. Солнечные часы одиноко висели на стене, у которой когда-то рос розовый куст; солнце уже зашло, куст давно срубили, а ветвями берез нежно играл ветерок. На первый взгляд все было на своих местах.
– Ну как тебе?
Жулия обвела широким жестом здание, как рыбак, что только что поймал судака и желает его продемонстрировать. И что я должен был ей сказать? «Да, моя милая Жулия, мы только что приехали прямиком ко мне домой, в дом Женсана, туда, где я родился, где вырос, где плакал и мечтал. В дом, из которого я сбежал, когда пришло время. Прошло уже несколько лет с тех пор, как матери вдруг сообщили, что она должна съехать отсюда, что дом ей больше не принадлежит. Тогда все мы чуточку сошли с ума, ведь после того, как отец ушел из дома в тапочках, оставив нас с кучей долгов, неоплаченных счетов и обид, не хватало только, чтобы мы вдруг лишились и воспоминаний. И вот тогда-то дядя Маурисий и ухватился за розовый куст. Родовое гнездо семьи Женсана, с тысяча семьсот девяносто девятого по тысяча девятьсот девяносто пятый год. Почти два столетия документально подтвержденной истории»? Я прямо как Мартин Арагонский[3]. Покойся с миром, дом Женсана, я не смог спасти тебя, и ты превратился в какой-то нелепый ресторан, который, к вящему позору, еще и назвали «Красный дуб», как значилось на вывеске с претензией на высококлассный дизайн.
– Держи ключи, Микель.
– Мм?
Я с трудом пробудился от грез и пошел за ней. Три ступеньки, площадка, еще две ступеньки. На стекле входной двери – наклейки «Виза», «МастерКард» и «Американ экспресс» – куда уж хуже! Неизвестно откуда взявшийся человек с улыбкой метрдотеля пригласил нас войти в мой собственный дом.
– У нас забронирован столик, – сказала Жулия с легкостью завсегдатая.
– Нет! – испуганно возразил я.
– Да, да… – очень терпеливо, по-учительски, уверила меня Жулия, обезоруживающе улыбаясь. И снова обратилась к метрдотелю: – На имя Микеля Женсаны.
И подмигнула мне – она всегда обращала внимание на такие практические мелочи. И на несколько мгновений, несмотря на ситуацию, я подумал: а почему бы мне не влюбиться в нее, да и дело с концом. Но это не так легко, когда столько всего в голове – в первую очередь, конечно же, Тереза, но еще страх и беспокойство, снова разбуженные телефонным звонком человека с хриплым голосом.
– Что с тобой? Тебе здесь не нравится?
Я не стал отвечать, потому что метрдотель энергично приглашал нас пройти к столику. Мы шли за ним, обходя еще пустые столики, стоящие в моей гостиной, в моей столовой и, увы, даже в библиотеке – все это самым беспардонным образом было превращено в один зал. И я почувствовал горячее дыхание Жулии, когда она шепнула мне: «Микель, я попросила, чтобы для нас приготовили волшебный уголок – возле нежно журчащего фонтана».
Я почувствовал себя глубоко оскорбленным, увидев, что в углу библиотеки, где всю жизнь возле старинных книг прадеда Маура, поэта, стоял рояль дяди Маурисия, установили этот жалкий фонтанчик. Я уже был готов вызвать метрдотеля на дуэль, но отвлекся, увидев, как он изысканным жестом пододвигает стул Жулии и вежливо кивает ей, не обращая на меня ни малейшего внимания. А потом ушел – по всей видимости, за подкреплением. И я не успел бросить ему перчатку.
– Тебе что, здесь не нравится? А, Микель?
– Да нет, нравится.
– Просто у тебя такое лицо… Они изумительно готовят мясо.
– Значит, надо будет его попробовать.
И мы принялись читать меню. Ее заинтересованности хватало на двоих, и я тут же отвлекся на дуб, служивший ресторану эмблемой: широкий и мощный, с претензией на сходство со старинной гравюрой. Он напомнил мне раскидистое, как дуб, генеалогическое древо семьи Женсана у нас дома, разложенное на коленях у бабушки Амелии. Или у дяди Маурисия, в психиатрической клинике. Все еще твердой рукой он указывал мне, какое место должна занимать тетя Карлота, его настоящая мать, чья жизнь была похожа на романтическую поэму. Или прадед Маур, поэт. Или прапрабабушка Жозефина… А еще дядя обещал составить другое, Подлинное и Доселе Неизвестное Генеалогическое Древо Семьи.
– Правда, хорошее у них меню?
– Да… – Я поглядел на блюда. – Тут, я вижу, всего понемногу.
– Мясо.
– Что?
– Здесь ты просто обязан есть мясо.
Что-то я не мог припомнить, чтобы у меня дома кто-то что-то обязан был есть, как будто мы иудеи или наступила великопостная пятница. Сдержать не совсем уместную улыбку не получилось. Жулия приняла ее за упрямство дилетанта в кулинарном искусстве и с серьезным видом подняла вверх палец:
– Мясо.
– Ладно, пусть будет мясо.
Насколько я понял из меню, несмотря на дурацкое название заведения, эти ресторанные идиоты задумали превратить его в модное место для продвинутых людей, таких как Жулия и ее невыносимые друзья.
А мне, несчастной жертве, что было делать? Я был охвачен воспоминаниями и думал: ах, если бы жизнь можно было изменить, если бы только можно было предвидеть, к чему приведут поступки и решения; если бы можно было переиграть ход, прокрутить все заново, анализируя: в чем была наша ошибка, где все пошло наперекосяк… Впрочем, быть может, истина стала бы невыносимым мучением. Или ступенькой к цинизму.
– Может, это к лучшему: не видеть дальше собственного носа.
– Что? – Жулия взглянула на меня как на сумасшедшего.
– Извини… Просто я…
– Да… – Она опустила глаза и вновь на меня посмотрела. Глаза у Жулии очень красивые. – Ты в порядке?
– В полном, – выдал я желаемое за действительное, титаническим усилием воли натянув на лицо беззаботную улыбку.
Жулия наблюдала за мной с некоторым беспокойством. Она хотела что-то сказать, но решила промолчать. Мне пришлось это очень кстати, потому что в тот момент я задумался о том, что привело к гибели Болоса. Непонятно, когда именно я должен был начать действовать иначе, чтобы теперь не винить себя в его смерти. Я думал о том же, о чем размышлял на кладбище, о безысходности на лице Марии, вдовы Болоса, и о том, что я сам себе противен. А потом ко мне подошел Ровира, и мы начали разговаривать о тысяче других вещей. Но глубоко внутри меня терзали угрызения совести из-за того, что я струсил, – ведь я-то знал, я-то знаю, от чего умер Болос. Возможно, об этом знают только два человека – убийца и я. И возможно, еще Голубоглазый. А я все прятался за темными очками, пока не пришел Ровира и не заставил меня говорить о женщинах, единственной для него теме разговора с тех пор, как сто лет назад он снял с себя монашеский сан.
– Я возьму филе-миньон, – сделала выбор Жулия, махнув на меня рукой. Она казалась довольной своим решением. – А ты?
Я как раз начал приходить к заключению, что за сорок восемь лет своей жизни я так и не научился избавляться от глубоко укоренившихся, хронических угрызений совести даже под страхом смерти. Не говоря уже о промокшем полотенце и лампочке в двадцать пять свечей. Всю жизнь я начинал и заканчивал один этап за другим, всегда с отрицательным сальдо для своей души. А ведь я уже сто лет как не верил в Бога.
– А теперь ты хочешь, чтобы я рассказывал тебе о Болосе.
– Да, но сначала посмотри меню.
– Ты торопишься?
– Нет, не тороплюсь.
– Дело в том, что рассказывать о Болосе – значит рассказывать о себе.
– Ну да. Расскажи о том времени, когда вы много общались.
Я с неохотой взглянул на меню. Разве можно объяснить все это Жулии?
– Что-то у меня настроения нет.
Теперь Жулия посмотрела на меня так, будто собиралась как следует отчитать. Мне стало не по себе: ничто не страшит меня так сильно, как женский гнев.
– Ты можешь выбрать хорошее мясное блюдо или нет? – И с обидой: – Мне тоже невесело, но я держусь.
– Ты же близко не общалась с Болосом.
Она положила меню на стол и вперила в меня свои угольные глаза:
– Ты что, не в состоянии со мной поужинать? Ты не в состоянии помочь мне написать статью о твоем друге?
– Конечно в состоянии. Я…
– Конечно. Ты. – Она снова превратилась в ту Жулию, знакомую по работе, рожденную, чтобы командовать, но вынужденную быть моей подчиненной. – Я изо всех сил старалась, нашла стильное место, забронировала столик, отложила все дела…
Я и не подозревал, что все так серьезно. А потому решил хорошенько изучить меню, как мальчик, знающий, что суровый взгляд учителя вот-вот раздавит его в лепешку. Жулия молчала, ее, казалось, раздражала моя апатия.
– Я возьму треску.
– Но ведь… – В голосе Жулии звучал не то чтобы протест, а священное негодование. Она стала похожа на Жанну д’Арк. – Ведь я же тебе сказала, здесь очень хорошее мясо!
– Тогда мясо. Точно – мясо! – И я повторил это метрдотелю, который уже вырос как из-под земли с блокнотом наготове и недоверчиво на меня поглядывал.
– Какое именно мясо, сеньор?
– Не знаю… – И, совершенно не раздумывая: – Вот это, под двумя соусами. Вы уже приняли заказ у дамы?
– Да, сеньор. Несколько минут назад.
По-моему, это совершенно неуместный комментарий.
Переговоры длились долго. Но нам удалось разработать удовлетворяющее обе стороны, а главное, подходящее Жулии меню. Когда метрдотель, записав все до мельчайших деталей (с кровью, не солить, салат «Монпансье» без лука), удалился со своим блокнотом, который почему-то напомнил мне книжечку с бланками для выписывания штрафов, Жулия впилась в меня глазами:
– Ну, о чем ты думаешь? Рассказывай!
– Все дела отложила! Выдумаешь тоже…
– Слушай, не притворяйся. О чем ты думаешь?
Мне так хотелось плакать, что я рассмеялся, протянул руку через стол и погладил Жулию по щеке. Жулию, умную, энергичную, с угольно-черными волосами и глазами, с нежной кожей, молодую, оскорбительно молодую. Совершенно мне незнакомую, потому что мы никогда не говорили по душам. И это хорошо – значит она не поймет, что я живу, не в силах ни на что решиться, что я, хоть и старше ее на двадцать лет, на самом деле несравнимо древнее, потому что на меня накатывают ностальгия и угрызения совести, а мысли о смерти поселились у меня в мозгу навсегда, покрыв его тонкой пленочкой. А это значит, я уже не молод. Все это очень трудно объяснить такой девушке, как она. И тем более невозможно сказать ей: видишь этот ресторан, Жулия? Здесь был мой дом. Там, где мы сидим, стояли старинные книги моего прадеда-поэта. Маур Женсана – тебе знакомо это имя? Правда незнакомо? А ты знаешь, что твой обожаемый метрдотель усадил нас посреди фамильной библиотеки? Да-да, этот волшебный уголок раньше был библиотекой. И этот… даже не знаю, как его назвать… фонтанчик расположен на том самом месте, где стоял салонный рояль моего дяди, и это не что иное, как пощечина хорошему вкусу нашей семьи. Нет, я не мог сказать ей все это – мне совсем не хотелось умереть со стыда. Но нужно было что-то предпринять, чтобы защититься от взгляда Жулии.
– Как-то раз, – загадочно начал я, – я влюбился.
– Мм? – Она удивленно подняла голову.
– Да. Это было в пассаже. Я шел вверх по эскалатору. А она ехала вниз по другому. Высокая, светловолосая, невероятно красивая. Она была прекрасна, понимаешь?
– Хм…
– Мы посмотрели друг на друга. Она пронзила меня взглядом, я был сражен. И мы проехали друг мимо друга.
– А потом что?
– Мы оба обернулись. Меня опьянил аромат ее духов. И она снова пронзила меня взглядом.
– И кто же она? Мы с ней знакомы?
Я взял кусок хлеба. Мне почудилась мечтательность в ее взгляде.
– Я больше никогда ее не видел. Это было мимолетное чувство.
– Зачем ты мне об этом рассказываешь, Микель?
Зачем? Да затем, что мне худо. Мне предстоял ужин с девушкой, в которую я слегка влюблен и которая, насколько я знал, кокетничала с несколькими мужчинами сразу. Я никогда раньше не вел с ней личных и доверительных разговоров. Нет – было бы совершенно невероятно оказаться с ней в постели. Я рассказал эту историю для разминки, потому что я очень застенчив. Потому что я только что похоронил Болоса, а этот фонтанчик посреди библиотеки совершенно нелеп. Он ровно там, где дядя Маурисий, до того как его отправили в психушку, проводил долгие вечерние часы, листая книги, перебирая семейные бумаги, играя на рояле Момпоу[4] или Баха. Или складывая фигурки из бумаги. Я был взволнован, потому что как чужак, инкогнито собирался поужинать в своем собственном доме, который был родовым гнездом семи поколений Женсана, где жили и умерли дед Тон, и прадед Маур, и все прабабки, где родился мой отец, где родился и вырос я и откуда дважды сбегал… Я находился в пространстве, которое было частью моей самой личной и сокровенной жизни. В пространстве, наполненном для меня воспоминаниями.
– Тебе нравится здесь, Жулия?
– Да, очень. – Она уже успокоилась. – По-моему, миленькое местечко.
Так, значит, мой дом – миленькое местечко. Двести лет семейной истории, начиная с Антония Женсаны-и-Пужадеса, официального основателя нашего рода согласно генеалогическому древу, где он фигурирует как Антоний Женсана Первый, Прародитель, до меня, с конца восемнадцатого века и до конца двадцатого, семь поколений семьи Женсана, украсивших свой особняк и обогативших историю, давших фундамент этим стенам, после продолжительных усилий достигли того, чтобы их обитель признали «миленьким местечком». Уму непостижимо.
– Да, действительно, очень милое. Ты не знаешь, раньше это был жилой дом?
– Сомневаюсь… Разве ты не видишь? В таком доме совершенно невозможно жить.
– Ты думаешь?
– Конечно, ты что! Рано или поздно захочешь выбраться из этих стен, сбежать от здешних призраков. К тому же раньше здесь, наверное, было ужасно холодно.
В этом она была права. Жулия продолжала:
– То есть если здесь кто-нибудь и жил, то, скорее всего, это были какие-нибудь чудаки и наполовину зачахшие мамонты.
И в этом она тоже была права. Я решил, пусть она дальше излагает свои идеи.
– А ты знаешь, что я знакома с хозяевами?
– Неужели? – насторожился я. – С какими хозяевами?
– С хозяевами ресторана. Ты знаешь Майте Сегарра, которая замужем, то есть была замужем, за Маноло Сетеном.
– Так сразу и не соображу.
– Да я уверена, что ты их знаешь. Он дизайнер. Не может быть, чтобы ты не…
Я зажег сигарету, пока думал, о ком она там говорит. Жулия, как сорока, набросилась на зажигалку Айзека Стерна[5]:
– Какая красота!
– Старинная вещь.
– Но очень красивая. Откуда?
– Ну конечно! Сетен, дизайнер!
– Видишь, я так и знала, что вы знакомы, – радостно вернулась к предмету предыдущего разговора Жулия.
– И как же ему пришло в голову открыть ресторан?
– Наверное, заскучал. Да и потом, я уверена, он делает на этом немалые деньги.
Я проследил, чтобы Жулия положила зажигалку на место, рядом с пачкой.
– Пока что тут почти пусто, – сказал я, заполняя паузу.
– Мы просто рано приехали. Если хочешь, я потом познакомлю тебя с Майте.
Я смотрел, как Жулия жует кусочек хлеба. Такие белые зубы; сколько раз мне хотелось ее поцеловать. Жаль, что в жизни не следует рассчитывать на чудо.
Я давно знал, что чудес не бывает. Я не раз приходил к различным выводам, всегда предварительным, о том, что есть жизнь и смерть. Или, например, что отличает людей от животных – это желание человечества оставить после себя след; люди с незапамятных времен из кожи вон лезут, чтобы коснуться вечности, хотя это и невозможно. Различными путями – начиная с наскальных рисунков и кончая такими несколько более замысловатыми вещами, как религии. Включая навязчивую идею о продолжении рода и о бессмертии собственных произведений. За все время своего существования человечество выработало всего три способа достижения бессмертия: дети – самый распространенный, религия – самый респектабельный и искусство – самый изысканный. Но что делать такому неверующему и бесплодному человеку, как я? Скорее всего, именно поэтому мне так интересна музыка, которую пишут одни и играют другие; поэзия, написанная незнакомым мне человеком, но способная задеть меня за живое; живопись, которую я не умею ни создавать, ни копировать. Вероятно, именно по этой причине я плачу под музыку Мендельсона и немедленно отправляюсь к какой-нибудь женщине, чтобы она осушила мои слезы. А когда слушаю своего любимого Альбана Берга, никто в мире не может утолить мою боль. Мало людей, способных это понять. Мне очень жаль, что я не музыкант, не художник и не поэт. Я просто-напросто никудышный дилетант, очень чувствительный, разумеется, но неспособный творить. Когда я был маленьким, я плохо учился в школе. Рамон, мой двоюродный брат, задирал передо мной нос, хвастая своими оценками, всегда отличными. В двадцать четыре года он стал инженером текстильного производства и принялся помогать моему отцу гробить фабрику. А я отучился в старших классах, на физико-математическом потоке, и с горем пополам сдал вступительные экзамены в университет. Потом я решил учиться на гуманитарном факультете, но воодушевился не парадигмами глагола и не этажами базилик, а всякого рода заседаниями и комитетами, маем 1968 года и многими другими вещами. Я бросил университет, недоучившись, потому что революция не терпела отлагательств, а Берта была очень хороша. Но когда закончилась война, а Франко умер в собственной постели, я снова влюбился. Наш брак с Жеммой продлился два года, два месяца, двадцать один день и тринадцать часов. Вернувшись домой, к молчаливой и грустной матери, и спросив себя, нужно ли что-то начинать сначала, и если да, то что именно, я осознал, что мне двадцать семь лет и мы с отцом давно не разговариваем. А композитор Хуан Кризостомо де Арриага[6], которого называют испанским Моцартом, умер в двадцать лет. Я чувствовал себя старым как мир и совершенно лишенным душевных сил. Вместо того чтобы купить билет и уехать в Индию за какой-нибудь странной лихорадкой, вместо того чтобы начать сумасшедшую гонку за вниманием благосклонных подруг, я купил абонемент во Дворец музыки и решил, что пусть другие живут своей жизнью, и от души пожелал им удачи. Пятый ряд партера, в самом центре. Я начал усердно заниматься, еще больше читать и сделался поклонником красоты. Сейчас, по прошествии многих лет, есть люди, которые думают, что я много знаю. Смешно, но это так.
– Что рассказать тебе о Болосе?
– Что-нибудь. Что-нибудь личное. Про его молодость.
– Вы ведь не были знакомы, так?
– Были, конечно. Ты сам нас и познакомил. – Она огляделась по сторонам, как будто не хотела больше ни с кем делиться этим, пристально посмотрела на меня и спросила: – Что чувствуешь, когда умирает такой близкий друг?
– Откуда ты знаешь, что Болос был мне близким другом?
– Что ты чувствуешь?
– Ты не знаешь, какое при этом чувство? – Я посмотрел на нее краем глаза и подумал, что она еще очень молода. – У тебя еще ни один друг не умирал?
– Нет. У меня нет друзей.
– Да ладно!