В отсутствие сына сеньоры Элизенды Кике провел две ночи в ее квартире в Барселоне, наслаждаясь расслабленным пребыванием в сем оазисе покоя, так непохожем на тайные и скоротечные свидания в Торене. Условие строго сохранять в секрете их отношения было единственным, что неукоснительно соблюдалось с самого начала сей неожиданной и странной связи, зародившейся одиннадцать лет тому назад, когда он был хорошо сложенным и здравомыслящим девятнадцатилетним юношей, а она была вдвое его старше. Сейчас Кике было тридцать лет, и он по-прежнему был хорошо сложенным и здравомыслящим молодым мужчиной, а сеньоре уже стукнуло пятьдесят. Никто ничего не знал об этой связи. Вернее, сеньора Элизенда полагала, что никто ничего не знает, а посему для нее было так важно делать все возможное, чтобы тайна не была раскрыта. Им нравилась эта игра в полную таинственность, поскольку сеньора не могла допустить, чтобы кто-то мог подумать о ней нечто неподобающее. Теперь, когда умерла Бибиана, даже прислуга не должна была догадываться о том, что редкие оргазмы нерегулярной половой жизни сеньора испытывала лишь в условиях полной секретности, когда любовникам приходилось прятаться даже от собственной лжи.
Между тем эскапада в Париж оказалась настоящим праздником. Марсел с Рамоной выходили из комнаты пансиона на улице Гюисард, только чтобы перекусить, немного подышать воздухом и вновь с радостью заточить себя в четырех стенах. Они так и не узнали, где расположен Латинский квартал, но зато издали полюбовались Сеной, некоторыми мостами и силуэтом Эйфелевой башни, а посему с полным правом записали в свой послужной список, что побывали в Париже. На передовой.
На обратном пути, испытывая сомнения и стыд, ужасный стыд, Марсел признался Рамоне, которая выслушала его в полном замешательстве, переросшем в возмущение, что он совсем не тот, кем кажется, и что (нет, не он, что ты, не волнуйся) его семья, можно сказать, принадлежит к сторонникам режима, а также что смуглый цвет его кожи не присущ ему от рождения, а является следствием загара на горнолыжных курортах; что он едет в поезде всего второй раз в своей жизни, а первый был, когда они ехали в Париж, что летом он ездит кататься на лыжах в Аргентину, что он скандально богат и любит ли она его по-прежнему, несмотря на все это.
На станции Перпиньян, когда поезд уже набирал скорость, Рамона с заплаканными глазами, разбитыми на мелкие осколки мечтами и обманутыми надеждами спрыгнула с подножки, а Марсел, не осмелившийся последовать за возлюбленной, поскольку поезд уже мчался во весь опор, как безумный, долго кричал Рамона, Рамона, доставляя большое удовольствие своим незнакомым попутчикам.
В день, когда сеньоре Вилабру, вдове Вилабру, исполнилось пятьдесят три года, два месяца и пять дней, она решила, что ей следует слегка отретушировать свою жизнь, и велела купить ей билет на рейс в аэропорт Фьюмичино. К этому времени она была респектабельной дамой, уважаемой во всех общественных кругах, где респектабельность имела хоть какое-то значение. Она начала свое восхождение такой юной и так разумно использовала свое время, что было непросто понять, обязана ли она своей привлекательностью в глазах сильных мира сего своим природным задаткам или же факту обладания унаследованным от предков огромным состоянием в виде земельных угодий и счетов в банках. Хотя, возможно, причина сего особого отношения крылась в педантичном воспитании, которое она получила в интернате Святой Терезы, где ей внушили, что в соответствии с законом жизни ей суждено стать частью той социальной сферы, в которой она должна сохранять спокойствие и самообладание даже при общении с людьми, лишенными каких бы то ни было принципов этики и морали, а также что единственное, чего в этой сфере не прощают, – это недостаток воспитания. Остальное обеспечили хорошие связи, которые она начала заводить еще в Сан-Себастьяне, ее природные достоинства, женские прелести, а также, при необходимости, жесткость и упорство; все это постепенно превратило ее в незаменимого члена предпринимательского сообщества и своего человека в соответствующих политических кругах, благосклонных к предпринимателям. Пожалуй, самые эффектные шаги ее деятельности заключались в том, что она заложила первое звено – в крайнем случае второе – в лыжный бизнес страны, опередила самых рискованных смельчаков, сделав ставку на производство спортивного инвентаря, поняла, что торговать хорошей маркой гораздо важнее, чем продавать хороший товар, и вложила большие средства (вопреки скептицизму своих советников, в частности Газуля) в дизайнерские разработки собственной марки за несколько десятков лет до того, как это стало обычным делом в предпринимательской среде. Таким образом спортивные товары Вилабру, которые из соображений рекламной лаконичности получили название «Бру», вскоре обрели престиж и признание на рынке. Это были лыжи, лыжные палки и ботинки, снегоступы, лопаты, перчатки, очки, крем из масла какао и спортивные брюки, рекламируемые самим Карлом Шранцем; а также теннисные мячи, ракетки, сетки, стулья для теннисного арбитра, повязки на запястье, тенниски, рубашки, продаваемые при поддержке ослепительных улыбок Химено, Рода Лейвера и Ньюкомба; клюшки для хоккея на траве и на льду, мячи для волейбола, гандбола и баскетбола, равно как и для футбола (с клапаном) и тапочки марки «Бруспорт», изящные и невесомые. А еще великолепные ракетки для настольного тенниса, которые активно экспортировались в Китай, Швецию и Соединенные Штаты, поскольку отличались легкостью, меткостью и исключительной надежностью. И всего этого она добилась в одиночку, поскольку ни один из предпринимателей из ее окружения не верил в сию новаторскую стратегию. Но ей всегда нравилось плыть против течения, полагаясь лишь на самую обычную интуицию. И все у нее в жизни получалось, и она не сомневалась, что так будет и впредь. Помимо этого, сеньора Вилабру решительно, без оглядки на кого бы то ни было создавала различные общества, которые сама же возглавляла и финансировала, следуя исключительно своему уникальному чутью и советам, всегда робким и консервативным, адвоката Газуля, человека отнюдь не блестящих способностей, но обладавшего одним несомненно выдающимся качеством – отличной информированностью.
Злые языки утверждали, что у Элизенды Вилабру постоянно имеется личный представитель в Совете министров. Злые языки подчас бывали столь же хорошо информированы, как адвокат Газуль. Так или иначе, но весьма часто среди людей, пользующихся благосклонностью генерала Франко, оказывался какой-нибудь адвокат, высокопоставленный чиновник или землевладелец, которого сеньора Элизенда в нужный момент поддержала экономическим вливанием в виде покупки акций. С другой стороны, она, словно трудолюбивый муравей, не прекращала приобретать одно за другим огромные земельные угодья, прежде всего в Пальярсе, где особенно стремилась продемонстрировать свое могущество, но также и в любом другом регионе, где предоставлялась такая возможность. Поговаривали, что ей принадлежит половина Доньяны. При этом она постоянно испытывала чувство вины из-за того, что недостаточно времени уделяет воспитанию сына. Сейчас, когда ей исполнилось пятьдесят три года, два месяца и пять дней, ее сын, благодаря титаническим усилиям, наконец завершал обучение на юридическом факультете, превратившись в законченного бездельника. Сеньора Элизенда чувствовала себя ответственной за такое положение дел, но мало что могла изменить, разве что собирать осколки разбитой посуды, когда налетал ураган, или отчужденным, безапелляционным тоном читать своему отпрыску мораль, которая у смиренно внимавшего ей Марсела влетала в одно ухо и благополучно вылетала из другого.
По той же самой причине, по которой, судя по всему, она желала стать полноправной владелицей всего Пальярса, ей никогда не приходило в голову покинуть дом Грават. Хотя деревня, не то чтобы очень уж бедная, но какая-то жалкая, была явно непрезентабельным местом обитания, сеньора упорно продолжала жить в доме Грават, откуда вела долгие телефонные разговоры с Барселоной и Мадридом, с холодным расчетом занималась куплей-продажей, вела строгий учет всех здоровых бычков, павших коров, тонн полученной после стрижки овец шерсти и всех документов, которые управляющий раскладывал на столе в гостиной, где они каждую неделю проводили совещание, и лишь раз или два в год, приложив к носу надушенный платок, посещала Падрос, имение, в суете которого рождалось все это богатство. Проживание в доме Грават, расширение старых конюшен и превращение их в гаражи, приведение в порядок сграффито на фасаде, водружение в гостиной невиданного прежде в деревне телевизора и редкое появление на выходящем на площадь балконе в облаке пьянящего аромата нарда – все это было ее своеобразным способом расправы с виновными в страшном преступлении, которые не отступили перед ее Гоэлем и продолжали жить на этой земле. Она, не стесняясь, всячески демонстрировала свое вопиющее богатство и устремляла взор за горизонт, словно дома Фелисо давно не существует, словно дом Вентура полностью разрушен, словно члены семейства Гассья из дома Миссерет, которые плодились, как кролики, обычные булыжники, покрывающие площадь; это был ее способ заявить всем, что война не закончилась и не закончится никогда, потому что она умела хранить память об усопших членах своего семейства. Вместе с тем из соображений удобства она привела в порядок огромную квартиру в Педральбесе, где проводила совсем немного времени, хотя иметь квартиру в Барселоне было очень практично. Дела она вела методично, четко, скрупулезно, будь то в Торене, или Барселоне, или даже в автомобиле, так что Хасинто Мас, неизменный ее шофер, знал едва ли больше всех обо всем, что происходит с сеньорой. И одним из самых верных, потому что она всегда смотрит на меня этими своими необыкновенными глазами, словно говоря очень хорошо, Хасинто, ты все делаешь очень хорошо; я доверяю тебе, вручаю тебе мои секреты, ибо ты, Хасинто, доблестный защитник моей безопасности. Если бы ты знал, как я люблю тебя, Хасинто, говорит ее взгляд; но социальные и классовые барьеры возводят преграды на пути нашей бессмертной любви. К тому же оставался самым верным ей человеком.
В насыщенной религиозной жизни сеньоры Элизенды имелись свои лагуны. Когда убили ее отца и брата и она бежала в Сан-Себастьян, схватив одной рукой Бибиану, а другую держа за спиной, ее религиозный пыл заметно охладел, так что она даже демонстративно перестала посещать церковную службу. Так она наказывала Бога за то, что он оказался не на высоте положения. Однако, когда она вернулась в Торену и случилось то, что случилось, когда, казалось, наконец настало время полного отдохновения, она стала регулярно посещать церковь, к великой радости отца Аурели Баги, который превратился в верного наперсника сеньоры, которому она исповедовалась в неизбежных грехах. С тех пор как она вновь вернулась к общепринятым формам выражения набожности, она не пропустила ни одной воскресной мессы. Всегда садилась на одну и ту же скамью, в первом ряду; в последнем же ряду, возле выхода из церкви, непременно стоял Хасинто Мас со скрещенными на груди руками, строго наблюдая, чтобы все вели себя как положено. Ни разу, ни в одно из воскресений, никому, даже Сесилии Басконес, и в голову не пришло занять ее место. Именно там, в церкви Сант-Пере, Марсел принял первое причастие, хотя ему предлагали сделать это в соборе Сеу-д’Уржель и даже в церкви ордена иезуитов в Саррье, которая поддерживала прекрасные отношения со школой Сант-Габриэл. И каждое воскресенье после мессы она непременно вкладывала аккуратно сложенную купюру в ладонь отца Аурели, который всегда спешил поприветствовать сеньору, делая вид, что приветствует и других верующих. Несколько раз в год она спрашивала его, в каком состоянии находится Процесс, и отец Аурели Бага, который всегда боялся этого вопроса, вынужден был ехать в Сеу, чтобы поинтересоваться истинным состоянием Процесса, узнавал об истинном состоянии Процесса, а затем слегка подслащивал ответ, который сеньора выслушивала, не проронив ни слова. В такие неловкие моменты отец Аурели Бага всегда приходил к выводу, что сторицей отрабатывает щедрые подношения сеньоры Вилабру.
Раз в месяц в приходскую церковь Торены приезжал отслужить мессу старый каноник Аугуст Вилабру, и его племянница Элизенда внимала проповеди с тем же благоговением, что и всегда. Отец Аугуст в свои девяносто с лишним лет настолько одряхлел, что уже не сразу понимал, что такое эргодические свойства случайных процессов в компактных метрических пространствах; при чтении у него воспалялись глаза, а формулы превращались в мелькающие перед глазами мушки, и единственным его горячим желанием было помолодеть лет на тридцать, чтобы стать свидетелем новых путей развития математики; говорил он очень мало и смотрел на все печальным взглядом старого охотничьего пса.
Хотя сеньора Элизенда трижды или четырежды в месяц предавалась греху, она полагала, что отца Аурели Баги это не касается, а посему, когда исповедовалась, об этом даже не упоминала. С другой стороны, она с каждым разом все чаще грешила в квартире в Педральбесе, нежели в деревне, поскольку не хотела, чтобы ее страстные крики услышали в Торене. Никто не должен был этого слышать. Никто. Даже добропорядочные семьи, приверженные Франко, из дома Бирулес, дома Савина, дома Мажалс или дома Нарсис не имели права вторгаться в ее приватный мир. И меньше всего Сесилия Басконес – как дама в высшей степени недостойная. Сеньора Элизенда приняла решение не обзаводиться в Торене друзьями. Она жила там, чтобы напомнить некоторым индивидам, что это она – победительница. И чтобы раз в месяц, шел ли дождь, или падал снег, посетить кладбище. И выдержать взор Божий.
Она очень внимательно прочла то, что было написано в билете, словно он таил в себе решение ее проблем. По крайней мере, она твердо решила, что настала ее очередь двигать фигуры на игровом поле.
Она выехала из Торены на рассвете. По дороге, нескончаемой дороге в аэропорт Барселоны, обсудила ряд важных вопросов с адвокатом Газулем и уже на парковке попросила оставить ее наедине с Хасинто. Тот опустил разделявшую их стеклянную перегородку, пошевелил крыльями носа, дабы опьянеть от аромата нарда, и, не поворачивая головы, выслушал инструкции сеньоры. Он хорошо усвоил все детали относительно того, что необходимо сделать, чтобы пресечь на корню печальную историю, в которую Марсел угодил с этой сучкой-хиппи.
– Когда я вернусь, чтобы ни одного даже тлеющего уголька не оставалось.
– Все будет потушено.
– Спасибо, Хасинто.
У него перехватило дыхание, как всегда, когда она говорила очень хорошо, Хасинто, ты все делаешь очень хорошо. Однако он ограничился тем, что бесстрастно произнес счастливого пути, сеньора.
Она вернулась на ночном поезде, усталая, грустная и, главное, с ощущением ущемленного достоинства, поскольку, несмотря на крайнее возмущение, она каждые пять минут думала вот сейчас откроется дверь, войдет Марсел, и я скажу ты просто сукин сын, потому что о таких вещах предупреждают заранее, но, если хочешь, можем это обсудить, договорились? Но Марсел в дверях вагона так и не появился, ибо в этот самый момент он заливался соловьем перед матерью о том, как великолепны новые трассы в Санкт-Морице (в полном соответствии с каталогом), а сеньора Элизенда, которая уже держала в руке билет на рейс в Фьюмичино, терпеливо выслушивала его, думая с кем же ты связался, дорогой, если свихнулся настолько, что изобретаешь все эти бредни, это ты-то, который лишний раз даже пальцем не пошевелит, чтобы, не дай бог, не совершить ненужное усилие.
Рамона готова была признать, что поступила опрометчиво и что ничего особенно плохого в том, чтобы быть миллионером, в общем-то, нет, и намеревалась уже позвонить Марселу, когда в ее студенческую квартирку явился Хасинто Мас, который провел с девушкой весьма занимательную беседу. Она сидела на кровати, а он стоял перед ней с сигаретой во рту, которая вынуждала его слегка прикрывать глаза, поглаживал пальцем шрам на лице, как это бывало всегда, когда он размышлял, и время от времени бросал взгляд на ароматическую палочку, купленную на рынке Энкантс и дымившуюся теперь на ночном столике.
– В общем, сама решай.
Рамона посмотрела на него. Она была в полной растерянности. Словно угадав смятенное состояние девушки, Хасинто вытащил из кармана объемистый конверт и положил на кровать рядом с Рамоной. Она не пошевелилась, чтобы взять его, хотя, по мнению Хасинто, умирала от желания узнать, что там.
– Этого хватит на то, чтобы два года снимать новую квартиру.
Тогда Рамона взяла конверт и открыла его. Хасинто уже знал, что партию он выиграл. Девушка в полном ошеломлении перебирала толстую пачку банкнот.
– Там все, – успокоил ее Хасинто Мас. – Все, что я пообещал. – Он протянул руку. – Ну давай, пересчитай…
Девушка вынула пачку из конверта и, нисколько не смущаясь, старательно пересчитала деньги. Мужчина спокойно ждал, пока она закончит, не глядя на нее и используя сложенную ладонь в качестве пепельницы, поскольку никакой другой не обнаружил. Потом сказал если я вдруг узнаю, что ты попыталась увидеться с Марселом, будь то на факультете или еще где-то, я найду тебя, отниму все бабки, обвиню тебя в вымогательстве и сброшу с балкона. Тебе ясно?
Рамона даже не взглянула на него. Волосы у нее были распущены и почти закрывали лицо, и Хасинто подумал, что девица весьма недурна собой и что ему до чертиков надоело подтирать за Марселом всякий раз, когда тот в очередной раз усложнял себе жизнь. Так поняла меня эта девица или нет?
– Вы отец Марсела?
Ах, если бы! Представить только, какие ночи, какие стоны, какое райское блаженство!
– Да.
Все было решено, и Хасинто помог ей сложить вещи в чемодан и отвез в новое жилище в старинном доме в районе Равал, на квартиру, где было много странных запахов и мало света, но достаточно большую для размещения всех ароматических палочек, какие только существуют в мире. А ведь она могла бы стать миллионершей…
Не найдя девушку в прежней студенческой квартирке, Марсел безутешно оплакивал ее на протяжении нескольких месяцев и, не увидев ее больше ни в аудитории, ни в университетском дворе, ни в факультетском кафе, счел ее святой, ибо она предпочла остаться верной своей идеологии, не поддавшись соблазну легкой жизни. С тех пор всякий раз, когда его спрашивали о его времяпрепровождении в мае шестьдесят восьмого года, он мрачно отвечал, что это был период глубоких переживаний, и отказывался вдаваться в детали. На поезде он больше никогда не ездил. И так никогда больше и не увидел Рамону и даже не знал, удалось ли ей в конце концов стать писательницей.
Помещение было ослепительно-чистым, ибо физическая чистота есть символ и предтеча чистоты духовной. Распятие с бледной, бескровной фигурой Спасителя, прикрепленное к стене на достаточной высоте, дабы не служить ничему помехой, безмолвно руководило всеми переговорами, что велись в тиши сего важного кабинета. Стол, покрытый многочисленными слоями лака, блестел, как зеркало. Она сидела сбоку перед разложенными на столе документами, на подписях под которыми еще не высохли чернила.
– Если институт действительно ускорит или поспособствует ускорению Процесса, – сказала она, движением бровей указывая на документацию, – вы даже не представляете себе, ваше преосвященство, как велика будет моя благодарность.
Монсеньор Хосемария Эскрива де Балагер-и-Албас, доктор права, доктор священной теологии, профессор римского права, профессор философии и деонтологии, ректор фонда Святой Елизаветы, домашний прелат его святейшества Павла VI, почетный академик Папской римской богословской академии, советник Святой конгрегации семинарий и университетов, основатель и руководитель Опус Деи, член епископата Арагона, почетный доктор Сарагосского университета, главный канцлер Наваррского университета, почетный гражданин Барбастро, почетный гражданин Барселоны, почетный гражданин Памплоны, кавалер Большого креста Святого Раймунда Пеньяфортского, Большого креста Альфонса X Мудрого, Большого креста Изабеллы Католической, Большого креста Карлоса III с белой каймой, Большого креста благотворительности и маркиз де Перальта, смиренно склонил голову и в высшей степени любезным тоном сказал кто, как не я, заинтересован в том, чтобы Процесс разрешился самым благоприятным образом. После чего раскинул руки, словно заключая в дружеские объятия стол, сеньору Элизенду Вилабру, щедрый дар и предоставленную и подписанную документацию, и объявил я поручу это лично монсеньору Альваро дель Портильо.
– А чем объясняется молчание в ответ на мою личную просьбу о вступлении в институт?
Монсеньор соединил руки и уселся с противоположной стороны стола. В наступившей тишине Элизенда услышала далекий и приглушенный толстыми стенами шум римского городского транспорта. Она посмотрела прямо в глаза собеседнику, будто говоря отвечай, я не собираюсь сидеть тут весь день. Словно услышав ее, тот ответил:
– Хотя ваша общественная жизнь по-христиански образцова, в вашей частной жизни есть один аспект, дорогая сеньора, который может вызвать скандал. И позор тому, кто породил сию неблаговидную ситуацию, ибо ему следовало бы…
– Я не могу спровоцировать никакого скандала, – перебила она его, еле сдерживая возмущение, – поскольку никому об этом аспекте моей частной жизни не известно. – И с некоторым презрением: – И каким же образом это стало известно вашему преосвященству?
Монсеньор Хосемария Эскрива де Балагер-и-Албас, доктор права, доктор священной теологии, профессор римского права, профессор философии и деонтологии, ректор фонда Святой Елизаветы, домашний прелат его святейшества Павла VI, почетный академик Папской римской богословской академии, советник Святой конгрегации семинарий и университетов, основатель и руководитель Опус Деи, член епископата Арагона, почетный доктор Сарагосского университета, главный канцлер Наваррского университета, почетный гражданин Барбастро, почетный гражданин Барселоны, почетный гражданин Памплоны, кавалер Большого креста Святого Раймунда Пеньяфортского, Большого креста Альфонса X Мудрого, Большого креста Изабеллы Католической, Большого креста Карлоса III с белой каймой, Большого креста благотворительности и маркиз де Перальта, улыбнулся и предпочел перевести взгляд на гардины в глубине кабинета.
Бибиана взглянула ему в глаза и тут же угадала все несчастья, которые этот мужчина принесет ее девочке. Она отступила на шаг назад и пригласила его пройти внутрь. Провела его в гостиную и оставила одного. Он огляделся вокруг. Над камином – завершенный портрет его Элизенды. Холст и портьеры на окнах все еще пропитаны запахом краски. Да, она восхитительна.
– Привет.
Ориол вздрогнул от неожиданности и обернулся. Внимательно посмотрел на нее, словно сравнивая портрет с оригиналом. Сегодня была еще элегантнее, чем на картине, если только это возможно. Часы мерно и торжественно выводили свой тик-так, а снаружи слегка постукивал по стене ставень. Ориол приблизился к Элизенде. Ему так хотелось взять в ладони ее руки, похожие на крылья лесной голубки. Что случилось, безмолвно спросили эти глаза цвета меди.
– Алькальд Тарга хочет убить мальчика.
– Да что ты такое говоришь? – ужаснулась она.
Он рассказал ей, что произошло. Она молча выслушала его. Ориол уверял, что ему не удалось отговорить алькальда. И что Роза была возмущена. Больше чем возмущена его поведением. Еще добавил, что с каждым днем Роза держится все холоднее и отстраненнее с ним. Не далее как сегодня, когда он вернулся из школы, она бросила ему знаешь, что мне рассказали? Он с любопытством взглянул на нее, снимая куртку.
– Что это ты донес на Жоана Вентурету.
– Я?
– Что ты слышал, как его сестры говорят об отце. Якобы он тайком по ночам приходит домой.
– И кто это говорит?
– Да все.
– Роза…
– Если ты ничего не предпримешь… я тоже в это поверю.
Ориол удрученно опустился в кресло. Как это кто-то мог поверить, что он…
– Но что я могу сделать? Я на коленях умолял алькальда оставить мальчика в покое. К тому же не думаю, что он это сделает, Роза, я уверен, что нет.
– В деревне говорят, что он вполне способен на это и даже на большее. А люди из Алтрона, которые хорошо его знают, говорят, что он негодяй, каких мало.
– А я говорю тебе, что он этого не сделает. Это невозможно.
– Давай поедем в Сорт и заявим на него. Посмотрим, что там скажут.
– Да они просто посмеются над нами. А нет, так потом шкуру с нас спустят.
– Ты трус.
– Да. Но поверь, Тарга не убьет его. И знай, я ни на кого не доносил!
Ужасно, что моя собственная жена так обо мне думает, сказал Ориол. И, ощущая себя в какой-то степени своим в этом доме, даже не спросив разрешения, без сил упал в кресло. Элизенда села в соседнее и взяла его за руку. Она была очень серьезна, но ничего не говорила.
– Ведь ты имеешь влияние на этого человека, – взмолился Ориол.
Элизенда задержала его ладонь в своей, и, несмотря на полное отчаяние, Ориол ощутил приятную дрожь во всем теле.
– Я не имею влияния ни на кого…
– Да, но говорят…
Лучше бы он вовремя язык прикусил, но было уже поздно.
– Что говорят?
– Да нет, ничего.
Она отпустила его руку так, словно выбросила в корзину для бумаг скомканный листочек. Он заметил, что она напряглась. Однако тон у нее не изменился.
– Так что говорят?
Ориол посмотрел на нее. Он впервые видел ее такой серьезной. Впервые она смотрела на него совсем не теми глазами, которые он сумел запечатлеть на портрете. Ему волей-неволей пришлось как-то отреагировать на ее вопрос.
– Ну… говорят, что здесь, в Торене, Тарга сводит счеты с людьми, которые…
Элизенда встала и закончила фразу, которую Ориол подвесил на люстру:
– С людьми из деревни, которые убили моих отца и брата, да?
– Ну вот.
– Неужели тебе тоже надо напоминать, что у меня нет ничего общего с этим троглодитом?
– Да нет, что ты…
– Когда я год назад вернулась, все, к сожалению, уже было сделано… К тому же счеты сводились повсюду. – Она отвернулась от него и застыла перед камином, словно любуясь портретом. – А вообще-то, я не обязана тебе ничего объяснять.
Теперь она снова повернулась к нему, как будто намеревалась позировать художнику, стоя перед ним вполоборота, но при этом почти фронтально развернув лицо. Однако вместо того, чтобы спросить: так хорошо, она сухо кивнула головой и резко сказала уходи. Чуть не плача, Ориол поднялся с кресла, проклиная тот день, когда он стал учителем в этой деревне и согласился запечатлеть на холсте тело прекраснейшей, ненавистной и восхитительной женщины. Когда он уже был в дверях, услышал, как Элизенда говорит с мальчиком ничего не случится, не беспокойся.
Это был самый напряженный ужин из всех, какие помнила Тина. Ее мужчины, опустив глаза, прилежно ели суп. Она взглянула на них и, чтобы начать разговор, спросила ты знаешь, когда мы сможем тебя навестить; измученный Жорди сурово произнес, что ни за что не будет его навещать, а Арнау, обращаясь только к матери, ответил не знаю, но как только узнаю, тут же вам сообщу, мне будет очень приятно, если вы приедете. Или ты одна. Следующая четверть часа ушла на то, чтобы переварить последнюю фразу, предполагавшую исключение Жорди не только из беседы, но и из будущего. Наконец Тина нарушила молчание, сказав не знаю даже, я совсем не представляю тебя в черных одеждах, с молитвенником в руках или поющим в церковном хоре. Это так же необычно, как если бы ты сделал меня бабушкой; это был единственный момент во время сей тайной вечери, когда Арнау засмеялся, даже разразился хохотом; Тина была убеждена, что Жорди с трудом сдерживается, чтобы не рассмеяться, но он был ужасно упрямым и не мог отказаться от роли, которую уже начал играть, а посему не позволил себе даже улыбнуться, как бы ему этого ни хотелось. Вместо этого, доедая омлет, он проявил явное отсутствие такта, заметив тебе будет очень не хватать женщин.
– Да. Я знаю.
– Так зачем ты все это делаешь?
– Совсем из других соображений. – Сын отпил воды из стакана. – Не знаю, интересуют ли они тебя.
– Меня точно интересуют, – еле слышно сказала Тина.
Тогда Арнау заговорил с ними, как Христос со своими учениками; он рассказывал им о святом причастии, о ценности молитвы, об ora et labora, о смысле, который он находил в монашеской жизни, или монашеском выборе, как он говорил. О значимости богослужебного круга, о смысле литургии, о том, что он просил о принятии его в аббатство Монтсеррат с намерением остаться в монастыре – отныне и на всю жизнь. Что он не знал, сочтут ли его достойным принять священнический сан, но самым важным для него было принять постриг. Когда он сказал на всю жизнь, Тине почему-то показалось, что он сказал на всю смерть, и она отчетливо услышала погребальный лязг опускающейся на гроб могильной плиты вроде тех, что изготавливает Серральяк. Арнау говорил очень спокойно, своим обычным размеренным тоном, не стремясь никого обратить в свою веру или наставить на путь истинный, а лишь выражая свою сугубо личную радость по поводу того, что начинается новый этап в его жизни, и он предпочел бы ехать туда один, так будет лучше. Да нет, правда, не нужно. Он не хочет, чтобы его сопровождали. Его родители, перекатывая в полном молчании оставшиеся на скатерти хлебные крошки, даже не осмеливались взглянуть друг на друга. Они слушали своего сына и с огромной болью в душе думали, как это его смогли одурачить подобными баснями, боже мой, святое причастие, Арнау, ведь ты казался спокойным, уравновешенным, умным, образованным и работящим парнем. Во имя чего, бог мой, и за какие такие коврижки эти профессиональные манипуляторы душ человеческих тебе вывернули наизнанку все мозги?
Они молча вымыли посуду. Им даже в голову не пришло включить телевизор, это показалось совершенно неуместным. Потом все трое уселись в кресла, и Жорди закурил трубку. Никто ничего не сказал, но молчание не было неловким. Такая своеобразная мрачная форма прощания, ибо похоже, ты больше уже не вернешься в родной дом, это в том случае, если мы с твоим отцом по-прежнему будем жить вместе. Жорди уже почти докурил свою трубку, когда Тина почувствовала знакомый укол: три дня без боли, и вот надо же, именно сейчас. Она отряхнулась от черного облака своей памяти, встала и вышла из комнаты. Уже из кабинета услышала, как Жорди говорит сыну заточив себя в монастырь, ты лишишь себя богатства культурного разнообразия, которое с каждым днем становится все более осязаемым. Арнау что-то ответил так тихо, что Тина не расслышала. Ах, Жорди, ну что за зануда, даже не знает, что сказать сыну. Впрочем, как и я. Я могла бы сказать если ты уйдешь в Монтсеррат, то не встретишь женщину, которая могла бы полюбить тебя глубоко и сильно. А я умру от горя. Но этого говорить нельзя. Тина вернулась в гостиную с пакетом в руках: