Тетрадь № 5
1924–1925 г.г.
Отшумели талые вешние воды, весна полностью вошла в свои права, кругом все зазеленело. Ванька Савельев впопыхах вбежал в избу и, задыхаясь от волнения, доложил матери:
– Эх, мы сейчас на берегу Воробейки с Санькой да Панькой и свинорою наелись! Эх, и сладкий!
– А вы бы шли на вторусское поле за пестушками или в лес за берёзовкой, – предложила мать
– А мы уж берёзовки-то напились, в пробеле у нас, у берёзы, в корне сделали колодчик топором и напились. Эх, сладка!
– Ну, тогда вот что: отец с утра в поле пахать не завтракавши уехал, так ты ему обед снеси.
– Это я одним дыхом сбегаю, давай чего нести-то.
– Ты только не больно прытко, а то всю обедку растеряешь, – стараясь укротить пыл Ваньки, сказала ему мать. – На вот кошель, надень его на спину и ступай.
– А как мне найти-то папу-то? – спросил Ванька.
– Он сказал, что будет пахать недалеко от Рыбакова, – пояснила мать.
Ванька, вскинув кошель на спину, вышел из дома, зашагал вдоль улицы, поднимая придорожную пыль босыми ногами. Мать, постояв у палисадника и взглядом проводив сына, ушла в избу, а Ванька тем временем, завернув за угол, зашагал по улице Слободе.
При выходе из села, минуя Ошаровку, Ванька сразу же стал вглядываться вдаль, взором ища отца. Среди множества пашущих лошадей он тут же нашёл глазами своего Серого.
Отец пахал на самой пуповине горы. Загон его концом упирался в рубеж, граничащий мотовиловскую землю от волчихинской. Дойдя до овражка Рыбаков, поросшего вязами, кленами и орешником, Ванька поспешил в тень. Его уморило горячее солнышко, да, кстати, ему захотелось опорожниться.
Сняв с плечи кошель, он положил его под куст орешника, а сам преспокойненько уселся под вязом. Встав с места и застегивая портки, вдруг перед Ванькой из–под кустика выпорхнула какая-то красивая пичужка. Тювикнув, она шмыгнула в мелкую поросль ивняка.
Ванька птичкой заинтересовался и решил во что бы то ни стало ее поймать. Его намерению способствовало то, что он, глазами отыскав в поле отца, не спешил к нему, думая, что отец пашет совсем рядом, отсюда рукой подать, вот поймаю пичужку и к отцу. Пробегал Ванька за птичкой с полчаса и все безрезультатно, только бы схватить ее руками, а она шмырк, и снова отлетев немножко, прячется в кусты. Она, очевидно, отвлекала его от гнезда, где насиживала яички.
Ванька до того уморился и устал, бегавши, что решил бросить эту бесполезную затею, отступить от неподдающейся птички. Он направился к кусту, под которым он спрятал кошель. Гоняясь за птичкой, он далеконько удалился от кошеля и не заметил, как злополучная ворона подкралась и распотрошила кошель. В кошеле остался обклёванный хлеб, пирог с выклеванной начинкой, молоко в двух бутылках, а мяса – фиг! Всплакнув с досады, Ванька, понурив голову, побрел бездорожно, напрямик по пашне, ориентируясь на Серого. От отца Ванька получил взбучку за поздний приход, а потом дополучил «довесок» за то, что кошель оказался потрошёный вороной, о чем Ванька признался отцу добродушно и честно.
Всхлипывая от обиды, Ванька залез на телегу, распластавшись на разостланном чапане, он взор устремил ввысь, где в самом поднебесье, трепыхая крылышками, колокольчиком звенел жаворонок. Отец, наспех поев, снова принялся за пашню, а Ванька, увлёкшись поющими жаворонками и кучевыми, белыми, как ватка, облаками, долго и самозабвенно глядел вверх. Его так же интересовала безбрежная, таинственная и нежная синь неба. Для него все было загадочно в этом бездонном голубом пространстве, он заинтересованно мечтал, увлёкшись, забыл про обиду.
Очередно подъехав к телеге, отец крикнул:
– Ваня! Давай я тебя посажу верхом на лошадь, будешь кататься. Только крепче держись за холку, чтоб не упасть.
Уселся Ванька верхом на лошадь и ездил так взад–вперед по загону. Героем чувствует себя он, как–никак «кавалерист», да и только. Но вскоре надоело Ваньке это занятие, да к тому же острая лошадиная холка так растёрла ему между ног, что он попросился слезть с лошади.
– Тогда давай попробуем вместе пахать, – предложил отец Ваньке, снимая его с лошади.
– Давай! – согласился Ванька. Он взялся обеими руками за один поручень плуга, другой, не выпуская из руки, поддерживал отец. Так они проехали один круг. Ваньке понравилось. Он стал упрашивать отца, чтоб он разрешил ему пахать одному, самостоятельно. Согласившись, отец передал Ваньке и второй поручень плуга и, сопровождая, стал наблюдать за работой новоявленного пахаря. Ванька, всей силой вцепившись в поручни плуга, старательно напрягаясь всем телом, упруго упираясь в землю, старался, чтоб плуг шел ровно и не выскакивал из борозды. Но какая-то неведомая сила то и дело выпихивала лемех из земли, и плуг, выскочив, бороздил землю вхолостую. Отец, поучая, сказал:
– Когда плуг будет выскальзывать из земли, ты поднимай ручки вверх, и плуг снова пойдёт в землю. Когда же плуг будет мало захватывать, это в случаях, когда лошадь сойдёт в борозду, тогда на лошадь кричи: «Вылезь!», а когда захват будет слишком широк, кричи: «Ближе!». Вот так и научишься. Только смелее и на лошадь покрикивай, она будет тебя слушаться и принимать за хозяина, хотя ты еще и маленький, тебе девятый годик, но крепость в руках накапливается с детства.
Не успеет отец оторвать свои руки от поручня плуга, как плуг снова выскакивает из земли. Но Ванька, с силой упираясь ногами, напряжённо поднимает руками поручни вверх, и плуг снова погружается в плат. Ванька крутит головой, стряхивая пот, навязчиво текший со лба, застилающий глаза, мешающий зрению, сердится. Но отец успокаивающе говорит ему:
– Эх, Вань, не сердись, сначала-то все так, а потом научишься. Я в детстве тоже не умел пахать, а вот также отец меня учил. И ты не горюй, научишься!
Проехав в сопровождении отца три гона, Ванька попросил:
– Ну, пап, теперь поеду я один, справлюсь сам!
– Попробуй, – согласился отец.
Оставшись на конце загона около телеги, отец долго наблюдал за Ванькой, сочувственно с тревогой морщился, когда видел, что плуг у Ваньки, выскальзывая из земли, бороздил впустую, но Ванька, напрягшись всем телом, водворял плуг снова в пласт, и отец успокаивался.
А Ванька, поехав в дальний конец загона один, был преисполнен радости и гордости. Его охватило неудержимое веселье. Он самостоятельно, без помощи отца, проделывает первую борозду в кормилице Земле, которая, возможно, будет священной первооткрывающей бороздой в жизни Ваньки. И кто знает, сколько ему суждено проделать в земле этих живодарственных борозд, взрыхляющих матушку землю, которая примет зерно для следующего произрастания, чтоб превратиться в хлеб.
Теплый весенний ветерок, играючи, перебирал кудрявые волосы на Ванькиной голове. Завитушки волос от дуновения ветра то взъерошивались, то снова волнами ложились на свое место. Стая грачей и скворцов сопровождали Ваньку так же, как и за отцом, хлопотливо отыскивая червяков, шли по Ванькиной первой борозде.
Заинтересовавшись грачами, Ванька даже остановил лошадь, и с любопытством стал наблюдать то, как один грач, найдя в борозде большого червя, не стал его заглатывать сразу, а, держа его у себя в клюве, наступив на него ногой, стал продёргивать его, очищая от прилипшей земли.
Над Ванькиной головой весело звенели жаворонки, как бы радуясь вместе с ним первой борозде. Немножко отдохнув и с интересом налюбовавшись грачами и хлопотливыми скворцами, Ванька снова тронул лошадь. Он стал наблюдать, как перед его глазами подпарывая лемехом, пластом дыбилась земля. Пласт земли переворачивался отвалом и клался наизнанку, кверху чернотой, которая, влажно ложась, блестела, и тут же увядая, подсыхала, угретая горячими лучами солнца, источая еле заметную испарину, пахнувшую прелью и перегноем. Перевернутые наизнанку платы блекли, лоск черноты пропадал, земля приобретала сероватую окраску.
Когда Ванька подъезжал к телеге, то заметил, что отец зорко наблюдает за ним. Ванька по–хозяйски повелительно крикнул на лошадь: «Ноо! Поворачивайся!» Но Серый и без того шел ровным упористым шагом, ровно и без особой натуги тащил за собой плуг.
– Ну, как дела-то? – с довольной улыбкой на лице спросил Ваньку отец.
– Ничего, – горделиво улыбаясь, ответил Ванька, – только на поворотах у меня что-то криво получается, – с озабоченностью в голосе ответил Ванька.
Но не только на поворотах, и сами борозды получились кривыми, Ванька вспахал плохо, навилял какими-то волнистыми вавилонами.
– Ну, ничего! – ободряюще похвалил его отец, – первый блин всегда комом, в следующий раз совсем дело пойдёт, научишься. За это я тебя в город на ярмарку возьму, а теперь давай-ка я попашу, кривизну твоих борозд исправлю, а ты поди-ка устал.
Домой Ванька побежал прямиком по полю, обрадовано он бежал вприпрыжку, не чуя под собой ног. Его подмывало желание скорее добежать до села, похвалиться матери, братьям и товарищам, что он, Ванька Савельев, в нынешний день научился самостоятельно управлять лошадью и землю пахать!
Прибежал Ванька домой впопыхах изрядно проголодавшийся, вбежал в чулан, с жадностью отковырнул кусок пшенной, с пенкой, каши и выбежал на улицу к товарищам, но не успел он созвать их, как у него сильно затошнило. Он торопко подбёг к поленнице дров. В пробеле наклонился сблевать, его вырвало, видимо, с кашей он съел невидимую под пенкой муху. После этого Ванька, отыскав своих товарищей, не стерпел, чтоб перед ними не похвалиться: «Я сегодня в поле был и пахать научился, а за это меня папа в город возьмёт!» – прыгая на одной ноге от радости, возвестил Ванька своим друзьям Паньке и Саньке.
– А я зато вот ружье с лучком смастерил, стрелами из него хорошо стрелять. Вот, гляди, – и Панька стрельнул вверх. Стрела, взлетев высоко вверх, пропала из виду, а через несколько секунд упала почти у самых Панькиных ног.
– Айда к церкви, там галок и воробьёв уйма!
Ребята стремглав поскакали к церкви. На величественных околоцерковных вязах громко орали грачи, бойко чекали галки. Стреляя в грачей и галок, Панька израсходовал весь запас стрел. Они, втыкаясь в сучья, оттуда уже не падали. Ребятам больше не оставалось, как кидать в птиц камнями. Всполошенные гомоном ребят и встревоженные камнями, грачи и галки куда-то улетели. Панька нашёл новую забаву: состязаться, кто докинет камнем до колоколов на колокольне.
Выбрав увесистый и удобный для бросания камень, Панька, размахнувшись, ловко взметнул его вверх. Камень долетел до широченного окна, коснулся колокола. Колокол издал едва услышанный серебряный гуд. Последовав Панькиному примеру, Ванька тоже вскинул вверх камешек-голыш, но он, не долетев до цели, стал падать обратно, и угодил случайно подвернувшемуся тут Мишутке Миронову в голову. Проломил голову до крови. Мишутка заойкал, закорчился от боли, а опамятавшись, стал угрожать:
– Вот я скажу братке, он тебе вложет!
– А на твово братку у меня тоже братка найдётся! – не поробев, отговорился Ванька.
Из проломленной головы у Мишутки потекла кровь, волосы слиплись. На крик прибежала чья-то баба. Она торопливо подхватила за руку Мишутку и поволокла куда-то, испуганно приговаривая:
– Скорее, надо рану нюхательным табаком присыпать или паутинным тенятом заклеить, а то кровищей изойдёшь!
Перепуганные ребятишки вспортыхнулись и убежали домой, боясь, как бы не догнали и не всыпали за провинность.
Запасшись стрелами, ватага ребят направилась на охоту в «Сосновое болото». Там птиц уйма, и никто не помешает стрелять и кидать камни по воробьям. Постреляв в кустах по воробьям и измочившись по пупок в холодной болотной воде, не удовлетворившись этим, ребята ринулись в лес.
В лесу Панькин зоркий глаз заприметил почти на самой вершине сосны затаенное от людских глаз ястребиное гнездо. Он решил до него добраться и полез. Ловко ухватываясь за сучки, цепко, по-кошачьи, карабкаясь, Панька поднимался по сосне все выше и выше. Наконец он вскарабкался до гнезда, там оказалось два яйца. Чтоб не раздавить их в карманах, он поместил их в рот и стал спускаться. Или из-за усталости Панька, не достигнув земли сажени с две, решил спрыгнуть. Соскочив на землю, он не устоял на ногах. Раскорячившись, повалился на землю и судорожно заквокал. Давясь, Панька торопко стал вываливать изо рта тягучую слизистую жидкость. У него изо рта выскользнули два черных шматка. Оказалось, при падении Панька зубами раздавил во рту яйца, а они оказались насиженными. От души насмеявшись над Панькиной оплошностью, Санька, Ванька и Васька долго подтрунивали над ним. Но Паньке насмешка не нравилась. Он сердился, ругался, а то и давал подзатыльника. Он из ребят был всех статнее и всех сильнее, с ним шутки плохи.
Панька в бросании камнем или в стрельбе из ружья стрелой очень меткий, но Васька Демьянов, двоюродный брат его, с ним поспорил, что Панька не попадёт в него, Ваську, если он будет стрелять в него с расстояния двадцати шагов.
– Да становись, Бадья, – самоуверенно выругался Панька. Самолично отмерив шаги от Паньки, Васька доверчиво встал мишенью. Санька и Ванька, стоя в стороне, наблюдали за поединком, как наблюдатели, как секунданты при дуэли. Панька, натянув тетиву, вложил в ружье стрелу, стал целиться в живую мишень, а конкретно прямо в Васькино лицо. Ружье тетивой брымкнуло, стрела полетела и попала Ваське в лицо, в мякоть правой щеки, и воткнулась своим острием. Васька, наклонившись, судорожно затряс руками от боли, затопал ногами. Перепугавшийся Панька торопливо подбежал и выхватил стрелу из Васькиной щеки. Васька завыл. Из раны на землю хлынула алая кровь, а Панька, не зная, что предпринять, стал, грозно ругаясь на Ваську, уговаривать его с укоризной:
– Ну, так не спорил бы и не вставал бы вместо мишени-то!
– Я думал, стрела не долетит! – всхлипывая и зажимая ладонью рану, выл Васька.
К ране приложили листок подорожника, течь перестала. Рану затянуло, можно и к речке Серёже бежать купаться. И все четверо бросились туда.
Разногишившись, неугомонная орда принялась, резвясь, бегать по песчаной отмели реки туда-сюда. Водяные брызги от их ног разлетались во все стороны. От крика и гомона, огласивших приближенную окрестность реки, разлетелись в разные стороны всполошенные птицы, зверьки попрятались в свои норы.
Выкупавшись, ребята блаженно развалились на горячем прибрежном песке, и тут, на песке, Санька обнаружил какой-то каменный слиток. Панька, поспешно выхватив его у Саньки, сказал:
– Это же «чертов палец», он очень пользительный для лечения ран. Васьк, давай я тебе этим пальцем рану натру.
Васька доверчиво согласился. Панька, помусолив языком каменный палец, слегка потёр им Васькину щеку:
– Ну, вот и все, болеть не будет, до свадьбы-то заживёт! – наговорчески заключил Панька. – Этот «чертов палец» знаете откуда берется? – как заправский знахарь, спросил товарищей Панька.
– Откуда? – поинтересовался Ванька.
– Это «громовая стрела», во время дождя и грома она в землю втыкается, а эта, видно, в землю глубоко не ушла, в песок угодила, на поверхности осталась! – самодовольно пояснил Панька.
– А откуда это все ты знаешь? – переспросил его Санька.
– От нашего дяденьки, он от фельдшера Исаича слышал, что этим «чертовым пальцем» «антонов огонь» вылечивают.
– Ну, братва, пора и по домам! – громко скомандовал Панька. Еще раз окунувшись в воде, ребята, надев на себя портки и рубахи, с гиканьем вперегонки побежали в село.
Однако вернемся несколько назад. Тогда, когда бабы возвращались со станции с приобретённой ими в Нижнем солью, они весело переговаривались между собой. Всех больше балагурила тогда Устинья Демьянова. Подмывало ее какое-то скрытое веселье. Она больше всех смеялась и больше всех разговаривала. Но разговору у нее хватило как раз только до того, как она, поравнявшись с часовней у перегона. Завидела свою избёнку. так и ахнула. На нее уныло смотрела обоими приземистыми окошками ее скособоченная избушка, которую она сразу-то и не узнала.
Пока она ездила за солью, с ее невзрачной халупой произошла следующая история. В отсутствие хозяйки подвыпившие парни–женихи ради озорства и любопытства, подзадоренные поиском золота, взяли в руки слегу, да и приподняли передний красный угол. Пошевырялись в чашках, а золотых все же не нашли.
Угол потом опустили на место, но он плотно не осел (какой дурак будет поправлять свое злонамеренное дело), и избушка приняла после этого кособокий вид. Поэтому-то Устинья и ужаснулась, подходя к своей избёнке. У нее от неожиданности даже зарябило в глазах. Присев на завалинку, с горя и от обиды она не заплакала, а зарыдала.
Перед тем, как внести мешок с солью в сени, Устинью привлекло безмятежное гоготание кур, которые, залетев на соломенную крышу избёнки, самодовольно швырялись в свежей соломе, ища прошлогодние зерна ржи. Она, злобно выругавшись, принялась сшугивать кур с крыши:
– Шишь, вы, дьяволы! Хоть бы вы на грех меня не навадили, без вас тошно! Избёнка вся исковеркана!
Устиньина избушка была до того невзрачна и мала, что в селе поговаривали, что ее муж Миша в свою бытность при своем саженном росте из-за недостатка простора спал, протянувшись из угла в угол. Построена эта избёнка дедом Миши лет пятьдесят тому назад. В ней сам дед жил, потом сыну своему оставил, а после и внуку Мише пришлось в ней пожить.
Давненько по селу ползает слушок, что этот самый дед при постройке этой избёнки под красный угол положил десяти рублевый золотой. Вот этот-то золотой и соблазнил озорников парней. Приподняли они угол, а на место не поставили. Образовалась по всей стене щель, в которую будет дуть ветер и забираться мороз в зимнюю стужу.
– Ну, попадись мне в руки, кто приподнял избу! Зачитаю! Засужу! – самоуспокаивающе крикнула Устинья в безлюдную улицу. Одно было утешенье у Устиньи Демьиновой: знакомый ей председатель ВИКа Небоська через посредство ее брательника, сторожа совета Якова, выбрал ее от села Мотовилова делегаткой в окружной отдел по женским вопросам.
Вот и на этот раз получила Устинья извещение прибыть в Арзамас, а за чем, она толком и не знает. С умыслом мщения обидчикам, она решила без вызова посетить это учреждение и пожаловаться там на своих досадчиков. Но идти или ехать только ради этого – неизбежно понесёшь денежную трату, и она решила обратиться с просьбой к тому, кто вскорости поедет в город. На ее счастье брат ее, Яков, сельсоветский староста, сказал ей, что на завтра вызывают в Арзамас секретаря совета Озлоблина Кузьму. Устинья к нему:
– Ты, слышь, Кузьма Дорофеич, с город собираешься? Ты на базар, али так что поедешь?
– Да, и на базар, и по делу. А что?
– Чай, зайди там в Ж.О.П.У., узнай, пожалыста, за чем меня туда вызывают. Извещение я получила на седьмое июня, а зачем не знаю.
– Ты что, на смех надо мной иль взаправду? Ты соображаешь, куда меня посылаешь, а? – в некотором недоумении, но с улыбкой спросил ее Кузьма.
– Как куда? – встревожено переспросила Устинья, – я тебя прошу в городе зайти в женское окружное политуправление, – растолковывала она ему, – или попросту в женотдел. Я там делегаткой числюсь. А ты как понял?
– А я подумал, ты меня совсем в другое место посылаешь. Мне подумалось, что ты на меня по злости из-за того, что с моей сеструхой вы часто в ругани схватываетесь.
– Нет, я совсем по другому делу! Тут моя шабрёнка ни при чем, – заключила Устинья. – А о чем прошу, не забудь, забеги, пожалыста.
– Ладно, ладно, – пообещал Оглоблин.
Устинья Демьянова по натуре своей имела большое пристрастие к ругани. Она частенько с кем-нибудь ругалась, а с соседкой через прогон, с Гуляевой Анной, она схватывалась из-за всякой пустяковины. Или потому, что ей одной скучновато жилось, или же из-за того, что от природы имела желание и обладала искусством в ругани. Иимела в этом занятии успех и бабье наслаждение. Про себя она говорила так:
– Век вековать, не все горевать! Не грех и поругаться.
Люди же за ее сварливый характер звали ее ведьмой. За неделю Устинья с Анной успели схватиться два раза. Первый раз шабрёнка Анна в пробеле на шестах развесила свое добро, чтоб его на солнышке пожарить. Устинье тоже вздумалось в этот день пожарить свое залежавшееся в сундуке барахло, а место занято. Открылся спор. Неудержимая ругань до потрошения сродников как живых, так и давно умерших. И пошло-поехало. Случайно проходил мимо их Семион Селиванов, решил урезонить их разгоревшийся пыл:
– Да перестаньте ругаться-то, чтоб вас вдоль-то разорвало!
Бабы, застеснявшись старика, немножко было приутихли, а как только Семион скрылся за поворотом проулка, перебранка между ними снова разгорелась и кончилась тем, что они друг дружке показали свои голые зады.
Не прошло трех дней, а соседки снова схватились. В этот раз из-за Анниного петуха. Соседка Устиньи, Анна Гуляева, кур не имела, а держала одного петуха, который из-за скуки частенько наведывался в Устиньин двор к ее курам. Топтал их, из-за чего Устинья частенько и вызывала Анну на враждебный словесный бой.
– Ты уйми свово петуха-супостата! – во всю улицу кричала Устинья, а то я ему башку отшибу! – грозилась она.
– А за что я его унимать-то буду? – спокойно, без возмущения возражала Анна.
– А за то, что он, как жандарм, ко мне на двор повадился и всех моих кур перетоптал, окаянный! – буйствовала Устинья.
– Ну что за беда, что за важность, пусть топчет. Для тебя же лучше, куры больше яиц нанесут, – с подковыркой подзадоривая шабрёнку, отшучивалась Анна.
– Как пусть топчет? Чай, у меня свой кочет есть и не хуже твово замухрыстика, – кипятилась Устинья.
– Стало быть хуже! Раз мой в твой двор заходит, чай, и мому-то надо. Если он не будет кур топтать, он скоро сдохнет, – шутила Анна.
– Нет! Не разрешу! Не позволю! – ярошилась, выходя из терпения, Устинья, – держи для свово кочета своих кур, а на моих не надейся, и разводить племя от твоего паршивца в шабровом деле не дозволю! – яростно буйствовала Устинья.
– Петуха держит, а кур нарушила – рази это дело! Где это слыхано!
– Да я его, может быть, заместо часов держу, какое твое дело! Без петуха-то проспишь до бела дня, а он проспать не даст, запоёт, разбудит. Да без кочета и жить-то грех! Ты об этом разумеешь или нет! – невозмутимо убеждала и урезонивала сварливую соседку Анна. Этот-то спокойный и невозмутимый тон и вывел Устинью из терпенья, и она снова, в который уж раз, начала обзывать Анну разными непристойными словами и прозвищами. Не оставалась в долгу и Анна. Под конец спора она бросила Устинье главный козырь злословия:
– Да у тебя избёнка-то хуже, чем у меня! Не избёнка, а хибарка, как у старухи–келейницы.
– Эт как хибарка!? – не на шутку разгневалась Устинья. – Ведь и твоя-то халупа не дворец! – подковырнула и она соседку.
– Моя-то хоть тоже не большая, а окошек-то впереди три, а у твоей-то хижины всего-навсего два, и они маленькие, как у мыши глаза.
Это сравнение вконец вывело Устинью из терпения. От нахлынувшей на нее злости она была готова Анну живьем съесть.
– А твою-то кельёнку и пичужки-то не любят! А на моей избёнке, видишь, под коньком крыши, косатушки гнездо сляпали и мирно привились. Не стерпела Устинья такого, выбрала время ранним утром, когда Анна отлучилась из дому, набрала комков и злонамеренно отомстила – сшибла ласточкино гнездо.
– Зато моя-то кельёнка тебе ничем не мешает, а вот твоя-то избёнка мне вредит.
– Это чем она тебе помешала? Чай, она не на твоей территории стоит! – удивилась Анна.
– А тем, что каждый вечер она от меня солнышко загораживает, тень от нее до самого моего крыльца доходит, ходу мне не дает! Я вот как-нибудь возьму в руки топор и всю тень от твоей избёнки изрублю! – угрожала Устинья.
– Эх, Устинья, Устинья, а тень от твоей кельёнки мне и вовсе вредит. Каждое утро при восходе солнышка она до самого моего окошка доходит и росе на траве сохнуть не дает! А мне спозаранку надобно куда-нибудь сходить, новости распознать, а по росе пройдёшь – ноги промочишь. А куда с мокрыми-то ногами пойдёшь, зябко, да еще коим грехом простудишься, я и то молчу! Ты мою-то тень перешагнуть можешь, а твою-то никуда не денешь, жди, когда солнышко выглянет, и роса пообсохнет. Так что, Устинья, молчи, зря не вякай! – пространно высказалась перед соседкой Анна.
– Не простудишься! Пожалуй, из-за новостей-то в такую рань пускай лукавый тебя никуда не носит, – злословно, с колким ехидством подковырнула Устинья Анну.
Спор и ругань под конец стал сдабриваться яростными угрожающими выкриками Устиньи в адрес Анны:
– Засужу! В остроге сгною!
– На-ка, выкуси! – выставив в сторону Устиньи кукиш, притопывала ногой Анна, злорадно улыбаясь и брызжа слюной от удовольствия.
– Я – делегатка! – козыряла Устинья.
– А мне черт с тобой, что ты делегатка! – бойко отражала Устиньины козыри Анна, – делегатка, а шинкаришь, самогонкой торгуешь! Вот возьму и докажу на тебя, куды следует. В Арзамас съезжу или в Нижний доскочу, а то и в Москву пыхну!
После этой угрозы Анны Устинья умолкла. Знала она за собой изъян: тайно поторговывала она самогонкой, скрытно от людей гнала самогон, поддерживала и «русскую горькую», которую тайком от людских глаз таскала в кошеле из Чернухи из «Центроспирта». Поэтому-то она и побаивалась Анны, как-никак: шабренка может все проделки разузнать и выдать. А за запретную, противозаконную торговлю спиртным, если узнают власти, не поздоровится, накажут. Хотя Устинья и числилась активисткой села и выбрана делегаткой в женотдел, но если раскроются ее проделки, обличат ее в шинкарстве, то тут не спасут ни активность, ни женотдел, ни ее брательник – сторож совета, которым она гордилась и прикрывалась им в нужные моменты, как каменной стеной.
Вообще в селе Устинью Демьянову за ее сварливый нрав недолюбливали, считали ее «дрянь–бабой». Свое немудрящее вдовье хозяйство вела она скрытно, а сама из любопытства к шабрам через заборы во все двери заглядывала, обидчикам беспощадно мстила. Она в чулане углем на печи делала пометки, чем и кто ее обидел, применяя при этом свою особую, только ей ведомую, азбуку. Если обида была пустяковой, она углем на печи выцарапывала фамилию или прозвище, и против ставила маленькую галочку. Если же обида была значительной, да еще со слезой, ставила большой крестик с отметиной. Такой обидчик берегись! К такому обидчику она неумолима и беспощадна. Тут крику, ругани, обзыванья неприличными словами. Обзовёт не оберёшься. Хватит на всю улицу и на все переулки и закоулки. В такие моменты она трещит, как скоромная сковорода на огне и мечется туда–сюда, словно клушка, у которой только что ястреб утащил цыпленка.
В своей печной бухгалтерии Устинья вела и своих должников: кто брал самогонку в долг, кто не возвращал пустую посуду. Вот ее список обидчиков и должников:
1. Шабренка Булалейка – за болтливый язык и петуха
2. Кузьма Оглоблин – за полбутылки самогонки
3. Коля Ершов – за пустую бутылку
У Устиньи была своя заповедь. Вечером, на ночь, самогонку или вино в долг не давать (деньги водиться не будут) и сдачу вечером не сдавать. Но несмотря на эти все заворожки, у нее не особенно цвело хозяйство. В ее хозяйстве во дворе была коза и пять кур с петухом. Для подспорья, ради доходной статьи, она завела козла, для обгула коз, которых к ней приводили содержательницы (этой «вражьей скотинки») келейницы и вдовы. За услугу она брала полтинник. Козёл с приведённой к нему новой козой частенько пырялись. Приняв комическую позу, приподнявшись на дыбы и скосив головы на бок, они непринуждённо и лениво головами обрушивались друг на друга, цокались рогами, словно пробуя их крепость.
В избе у Устиньи всегда пахло вдовьей затхлостью, какими-то кислыми овчинами, одиночеством и прочей отвратительной дрянью. Внутри избы имелись сундук с добром под кроватью, на печи кошка, а на кровати лежа рос и возрастал ее сынок Васята, а откуда он взялся было сказано раньше. В детстве Васька болел «собачьей старостью», был непомерно тощ. Ноги и руки были у него сухие и тонкие, как палочки, лицо морщинистое, как у старушки, тело все было в болячках и волдырях. Мать тогда не против была и избавиться от такого неудачного ребенка. Она обмазывала всего его козьей сметаной и давала облизывать собаке. Завернутого в шоболы, подавала из окошка нищенкам вместо милостинки с приговоркой: «На, прими Христа ради!» Даже хотела посадить его в муравейную кучу, да люди разговорили. В общем, старалась всячески от него избавиться насовсем. Но Васька помирать не помирал, и расти не рос. Только целыми ночами от немощи хныкал, терзая мать.
То ли от того, что его неоднократно облизывала собака, то ли еще из-за чего, только Васька однажды хныкать перестал и тоску нагонять на свою мать тоже перестал, почувствовал облегчение и стал поправляться. На пятилетний его юбилей природа отметила его тем, что он заболел оспой. Все его лицо было покрыто болячками, которые, подживая, стали нестерпимо зудеть. Он в кровь расцарапывал лицо. Во избежание искарабливания лица, руки ему привязывали к туловищу. Лицо у Васьки так и осталось все в рытвинах – рябое.
Шестилетним малышом Васька залез на берёзу, чтоб полакомиться сочными почками и серёжками, руки поскользнулись, и он комякнулся с берёзы головой о бревно. После чего едва очухался, а мать безразлично проговорила при этом:
– Пуская бы убился до смерти, я бы другого заказала!
В Масленицу этого года катались парни–женихи на лошадях. Вздумали состязаться вперегонки. Подвернулся под этот раз Васька, сшибла его лошадь. Грудью подмяла под себя, слегка встала копытом на щеку. Провалялся от этого случая Васька в постели две недели, отудобел. На щеке остался на всю жизнь от копыт шрам. Мать с досады выговорила ему:
– Какой ты у меня, Васяч, неудашный! Настрадалась я с тобой. Уж больно ты мне надоел со своими болезнями.
Вообще-то Васька рос всем только для насмешек, измываний над ним, надругательств. На улице ребятишки дали ему прозвище «Бадья», так эта кличка на всю жизнь к нему и прилипла, как репей к овечьему хвосту. Васька был всегда виноватый, и, как говорится, все палки летели в него.
Во время игр на улице ему больше всех попадало. Почти все детские игры кончались тем, что Ваську исколотят или же поднимут на «шалы-балы» (зажатыми двумя палками поднимают вверх). С криком и ревом побежит Васька обычно домой, не добежав до своей избы, он жалобно кричит:
– Мама!
Та, недолго думая, выбегает из избы и лихо бежит на расправу с тем, кто обидел Васяту. Устинья даже пожаловалась в ВИК председателю Небоське:
– Мово Васягу на улице гавша заколотила, хоть на улицу ему не появляйся!
– Надо составить акт, – пообещал о защите Небоська. Так и в тот раз, когда Панька всадил Ваське в щеку стрелу, быть бы от его матери расправе, но Васька об этом случае умолчал.