Литвинов не вернулся домой: он ушел в горы и, забравшись в лесную чащу, бросился на землю лицом вниз и пролежал там около часа. Он не мучился, не плакал; он как-то тяжело и томительно замирал. Никогда он еще не испытал ничего подобного: то было невыносимо ноющее и грызущее ощущение пустоты, пустоты в самом себе, вокруг, повсюду… Ни об Ирине, ни о Татьяне не думал он.
Он чувствовал одно: пал удар, и жизнь перерублена, как канат, и весь он увлечен вперед и подхвачен чем-то неведомым и холодным. Иногда ему казалось, что вихорь налетал на него и он ощущал быстрое вращение и беспорядочные удары его темных крыл… Но решимость его не поколебалась. Остаться в Бадене… об этом и речи быть не могло. Мысленно он уже уехал: он уже сидел в гремящем и дымящем вагоне и бежал, бежал в немую, мертвую даль. Он приподнялся, наконец, и, прислонив голову к дереву, остался неподвижным; только одною рукои он, сам того не замечая, схватил и в такт раскачивал верхний лист высокого папоротника.
Шум приближавшихся шагов вывел его из оцепенения: два угольщика с большими мешками на плечах пробирались по крутой тропинке.
"Пора!" – шепнул Литвинов и вслед за угольщиками спустился в город, повернул к зданию железной дороги и отправил телеграмму на имя Татьяниной тетки, Капитолины Марковны. В этой телеграмме он извещал ее о своем немедленном отъезде и назначил ей свидание в Шрадеровой гостинице в Гейдельберге. "Кончать, так кончать разом, – подумал он, – нечего откладывать до завтра". Потом он зашел в игорную залу, с тупым любопытством посмотрел двум-трем игрокам в лицо, заметил издали гнусный затылок Биндасова, безукоризненное чело Пищалкина и, постояв немного под колоннадой, отправился не спеша к Ирине. Не в силу внезапного, невольного увлечения отправился он к ней; решившись уехать, он также решился сдержать данное слово и еще раз с нею повидаться. Он вступил в гостиницу, не замеченный швейцаром, поднялся по лестнице, никого не встречая, – и, не постучав в дверь, машинально толкнул ее и вошел в комнату. В комнате, на том же кресле, в том же платье, в том же точно положении, как три часа тому назад, сидела Ирина…
Видно было, что она не тронулась с места, не шевельнулась все это время. Она медленно приподняла голову и, увидав Литвинова, вся вздрогнула и ухватилась за ручку кресла.
"Вы меня испугали", – прошептала она.
Литвинов глядел на нее с безмолвным изумлением. Выражение ее лица, угасших глаз – поразило его. Ирина улыбнулась насильственно и поправила развившиеся волосы.
– Это ничего… я, право, не знаю… я, кажется, заснула тут.
– Извините меня, Ирина Павловна, – начал Литвинов, – я вошел без доклада… Я хотел исполнить то, что вам было угодно от меня потребовать. Так как я сегодня уезжаю…
– Сегодня? Но вы, кажется, сказали мне, что вы хотели сперва написать письмо…
Я послал телеграмму.
– А! вы нашли нужным поспешить. И когда вы уезжаете? В котором часу то есть?
– В семь часов вечера.
– А! в семь часов! И вы пришли проститься?
– Да, Ирина Павловна, проститься.
Ирина помолчала.
– Я должна благодарить вас, Григорий Михайлыч; вам, вероятно, нелегко было сюда прийти.
– Да, Ирина Павловна, очень нелегко.
– Жить вообще нелегко, Григорий Михайлыч; как вы полагаете?
– Как кому, Ирина Павловна.
Ирина опять помолчала, словно задумалась.
– Вы мне доказали вашу дружбу тем, что пришли, – промолвила она наконец. Благодарю вас. И вообще я одобряю ваше намерение как можно поскорее все покончить… потому что всякое замедление… потому что… потому что я, та самая я, которую вы упрекали в кокетстве, называли комедианткой – так, кажется, вы меня называли?..
Ирина быстро встала и, пересев на другое кресло, приникла и прижалась лицом и руками к краю стола…
– Потому что я люблю вас… – прошептала она сквозь стиснутые пальцы.
Литвинов пошатнулся, словно кто его в грудь ударил.
Ирина тоскливо повернула голову прочь от него, как бы желая в свою очередь спрятать от него свое лицо, и положила ее на стол.
– Да, я вас люблю… я люблю вас… и вы это знаете.
– Я? я это знаю? – проговорил наконец Литвинов. – Я?
– Ну, а теперь вы видите, – продолжала Ирина, – что вам, точно, надо уехать, что медлить нельзя… и вам и мне нельзя медлить. Это опасно, это страшно… Прощайте! – прибавила она, порывисто вставая с кресла, – прощайте.
Она сделала несколько шагов в направлении двери кабинета и, занеся руку за спину, торопливо повела ею по воздуху, как бы желая встретить и пожать руку Литвинова; но он стоял как вкопанный далеко… Она еще раз проговорила: "Прощайте, забудьте" – и, не оглядываясь, бросилась вон.
Литвинов остался один и все еще не мог прийти в себя. Он опомнился наконец, проворно подошел к двери кабинета, произнес имя Ирины раз, два, три раза… Он уже ухватился за замок… С крыльца гостиницы послышался голос Ратмирова.
Литвинов надвинул шляпу на глаза и вышел на лестницу. Изящный генерал стоял перед ложей швейцара и дурным немецким языком объяснял ему, что желает нанять карету на целый завтрашний день. Увидав Литвинова, он опять неестественно высоко приподнял шляпу и опять выразил ему свое "почитание": он, очевидно, трунил над ним, но Литвинову было не до того. Он едва ответил на поклон Ратмирова и, добравшись до своей квартиры, остановился перед своим, уже уложенным и закрытым, чемоданом. Голова у него кружилась и сердце дрожало, как струна. Что было теперь делать? И мог ли он это предвидеть?
Да, он это предвидел, как оно ни казалось невероятным. Это оглушило его как громом, но он это предвидел, хоть и сознаться в том не смел. А впрочем, он ничего не знал наверное. Все в нем перемешалось и спуталось; он потерял нить собственных мыслей. Вспомнил он Москву, вспомнил, как "оно" и тогда налетело внезапною бурею. Он задыхался: восторг, но восторг безотрадный и безнадежный, давил и рвал его грудь. Ни за что в свете он бы не согласился на то, чтобы слова, произнесенные Ириной, не были в действительности ею произнесены… Но что же? переменить принятое решение эти слова все-таки не могли. Оно по-прежнему не колебалось и стояло твердо, как брошенный якорь. Литвинов потерял нить своих мыслей… да; но воля его осталась при нем пока, и он распоряжался собою, как чужим подчиненным человеком. Он позвонил кельнера, велел подать себе счет, удержал место в вечернем омнибусе: он с намерением отрезывал себе все пути.
"Там потом хоть умри, – твердил он, как в прошедшую, бессонную ночь; эта фраза ему особенно пришлась по вкусу. – Там потом хоть умри", – повторял он, медленно расхаживая взад и вперед по комнате, и лишь изредка невольно закрывал глаза и переставал дышать, когда эти слова, эти слова Ирины вторгались ему в душу и жгли ее огнем. "Видно, два раза не полюбишь, – думал он, – вошла в тебя другая жизнь, впустил ты ее – не отделаешься ты от этого яда до конца, не разорвешь этих нитей! Так; но что ж это доказывает? Счастье… Разве оно возможно? Ты ее любишь, положим… и она… она тебя любит…"
Но тут ему опять пришлось взять себя в руки. Как путник в темную ночь, видя впереди огонек и боясь сбиться с дороги, ни на мгновение не спускает с него глаз, так и Литвинов постоянно устремлял всю силу своего внимания на одну точку, на одну цель. Явиться к своей невесте, и даже не собственно к невесте (он старался не думать о ней), а в комнату гейдельбергской гостиницы – вот что стояло перед ним незыблемо, путеводным огоньком. Что дальше будет, он не ведал, да и ведать не хотел… Одно было несомненно: назад он не вернется. "Там хоть умри", – повторил он в десятый раз и взглянул на часы.
Четверть седьмого! Как долго еще приходилось ждать! Он снова зашагал взад и вперед. Солнце склонялось к закату, небо зарделось над деревьями, и алый полусвет ложился сквозь узкие окна в его потемневшую комнату. Вдруг Литвинову почудилось, как будто дверь растворилась за ним тихо и быстро, и так же быстро затворилась снова… Он обернулся; у двери, закутанная в черную мантилью, стояла женщина…
Ирина! – воскликнул он и всплеснул руками…
Она подняла голову и упала к нему на грудь. Два часа спустя он сидел у себя на диване. Чемодан стоял в углу, – раскрытый и пустой, а на столе, посреди беспорядочно разбросанных вещей, лежало письмо от Татьяны, только что полученное Литвиновым. Она писала ему, что решилась ускорить свой отъезд из Дрездена, так как здоровье ее тетки совершенно поправилось, и что если никаких не встретится препятствий, они обе на следующий день к двенадцати часам прибудут в Баден и надеются, что он придет к ним на встречу на железную дорогу. Квартира для них была нанята Литвиновым в той самой гостинице, где он стоял.
В тот же вечер он послал записку к Ирине, а на следующее утро он получил от нее ответ. "Днем позже, днем раньше, – писала она, – это было неизбежно. А я повторяю тебе, что вчера сказала: жизнь моя в твоих руках, делай со мной что хочешь. Я не хочу стеснять твою свободу, но знай, что, если нужно, я все брошу и пойду за тобой на край земли. Мы ведь увидимся завтра? Твоя Ирина".
Последние два слова были написаны крупным и размашистым, решительным почерком.
В числе лиц, собравшихся 18 августа к двенадцати часам на площадку железной дороги, находился и Литвинов. Незадолго перед тем он встретил Ирину: она сидела в открытой карете с своим мужем и другим, уже пожилым, господином. Она увидала Литвинова, и он это заметил; что-то темное пробежало по ее глазам, но она тотчас же закрылась от него зонтиком.
Странная перемена произошла в нем со вчерашнего дня – во всей его наружности, в движениях, в выражении лица; да и он сам чувствовал себя другим человеком. Самоуверенность исчезла, и спокойствие исчезло тоже, и уважение к себе; от прежнего душевного строя не осталось ничего. Недавние, неизгладимые впечатления заслонили собою все остальное. Появилось какое-то небывалое ощущение, сильное, сладкое – и недоброе; таинственный гость забрался в святилище и овладел им, и улегся в нем, молчком, но во всю ширину, как хозяин на новоселье. Литвинов не стыдился более, он трусил – и в то же время отчаянная отвага в нем загоралась; взятым, побежденным знакома эта смесь противоположных чувств; небезызвестна она и вору после первой кражи. А Литвинов был побежден, побежден внезапно… и что сталось с его честностью?
Поезд опоздал несколькими минутами. Томление Литвинова перешло в мучительную тоску: он не мог устоять на месте и, весь бледный, терся и толпился между народом. "Боже мой, – думал он, – хоть бы еще сутки…" Первый взгляд на Таню, первый взгляд Тани… вот что его страшило, вот что надо было поскорей пережить… А после? А после – будь что будет!.. Он уже не принимал более никакого решения, он уже не отвечал за себя. Вчерашняя фраза болезненно мелькнула у него в голове… И вот как он встречает Таню!..
Продолжительный свист раздался наконец, послышался тяжелый, ежеминутно возраставший гул, и, медленно выкатываясь из-за поворота дороги, появился паровик. Толпа подалась ему навстречу, и Литвинов двинулся за нею, волоча ноги, как осужденный. Лица, дамские шляпки стали показываться из вагонов, в одном окошке замелькал белый платок… Капитолина Марковна им махала… Кончено: она увидела Литвинова, и он ее узнал.
Поезд остановился. Литвинов бросился к дверцам, отворил их: Татьяна стояла возле тетки и, светло улыбаясь, протягивала руку.
Он помог им обеим сойти, проговорил несколько приветных слов, недоконченных и неясных, и тотчас же засуетился, начал отбирать билеты, дорожные мешки, пледы, побежал отыскивать носильщика, подозвал карету; другие люди суетились вокруг него, и он радовался их присутствию, их шуму и крику. Татьяна отошла немного в сторону и, не переставая улыбаться, спокойно выжидала конца его торопливых распоряжений. Капитолина Марковна, напротив, не могла устоять на месте; ей все не верилось, что она наконец попала в Баден. Она вдруг закричала: "А зонтики? Таня, где зонтики?" – не замечая, что она крепко держала их под мышкой; потом начала громко и продолжительно прощаться с другой дамой, с которой познакомилась во время переезда из Гейдельберга в Баден. Дама эта была не кто иная, как известная нам г-жа Суханчикова. Она отлучалась в Гейдельберг на поклонение Губареву и возвращалась с "инструкциями". На Капитолине Марковне была довольно странная пестрая мантилья и круглая дорожная шляпка в виде гриба, из-под которой в беспорядке выбивались стриженые белые волосы; небольшого роста, худощавая, она раскраснелась от дороги и говорила по-русски пронзительным певучим голосом… Ее тотчас заметили.
Литвинов усадил наконец ее и Татьяну в карету и сам поместился против них. Лошади тронулись. Поднялись расспросы, возобновились пожатия рук, взаимные улыбки, приветы… Литвинов вздохнул свободно: первые мгновенья прошли благополучно. Ничего в нем, по-видимому, не поразило, не смутило Тани: она так же ясно и доверчиво смотрела, так же мило краснела, так же добродушно смеялась. Он наконец сам решился взглянуть, не вскользь и мельком, а прямо и пристально взглянуть на нее: до тех пор его собственные глаза ему не повиновались. Невольное умиление стиснуло его сердце: безмятежное выражение этого честного, открытого лица отдалось в нем горьким укором. "Вот – ты приехала сюда, бедная девушка, – думал он, – ты, которую я так ждал и звал, с которою я всю жизнь хотел пройти до конца, ты приехала, ты мне поверила…а я…а я…" Литвинов наклонил голову; но Капитолина Марковна не дала ему задуматься; она осыпала его вопросами.
– Это что за строение с колоннами? Где тут играют? Это кто идет? Таня, Таня, посмотри, какие кринолины! А вот это кто? Здесь, должно быть, все больше француженки из Парижа? Господи, что за шляпка? Здесь все можно найти, как в Париже? Только, я воображаю, все ужасно дорого? Ах, с какою отличною, умною женщиной я познакомилась! Вы ее знаете, Григорий Михайлыч; она мне сказала, что встретилась с вами у одного русского, тоже удивительно умного. Она обещалась навещать нас. Как она всех этих аристократов отделывает – просто чудо! Это что за господин с седыми усами? Прусский король? Таня, Таня, посмотри, это прусский король. Нет? не прусский король? Голландский посланник? Я не слышу, колеса так стучат. Ах, какие чудесные деревья!
– Да, тетя, чудесные, – подтвердила Таня, – и как все здесь зелено, весело! Не правда ли, Григорий Михайлыч…
– Весело… – отвечал он сквозь зубы.
Карета остановилась наконец перед гостиницей. Литвинов проводил обеих путешественниц в удержанный для них нумер, обещал зайти через час и вернулся в свою комнату. Затихшее на миг очарование овладело им немедленно, как только он вступил в нее. Здесь, в этой комнате, со вчерашнего дня царствовала Ирина; все говорило о ней, самый воздух, казалось, сохранил тайные следы ее посещения…
Литвинов опять почувствовал себя ее рабом. Он выхватил ее платок, спрятанный у него на груди, прижался к нему губами, и тонким ядом разлились по его жилам знойные воспоминания. Он понял, что тут уже нет возврата, нет выбора; горестное умиление, возбужденное в нем Татьяной, растаяло, как снег на огне, и раскаяние замерло… замерло так, что даже волнение в нем угомонилось и возможность притворства, представившись его уму, не возмущала его… Любовь, любовь Ирины – вот что стало теперь его правдой, его законом, его совестью… Предусмотрительный, благоразумный Литвинов даже не помышлял о том, как ему выбраться из положения, ужас и безобразие которого он и чувствовал как-то легко и словно со стороны.
Часа еще не протекло, как уже явился к Литвинову кельнер от имени новоприезжих дам: они просили его пожаловать к ним в общую залу. Он отправился вслед за посланцем и нашел их уже одетыми и в шляпках. Обе изъявили желание тотчас пойти осматривать Баден, благо погода была прекрасная. Особенно Капитолина Марковна так и горела нетерпением; она даже опечалилась немного, когда узнала, что час фешенебельного сборища перед Конверсационсгаузом еще не наступил. Литвинов взял ее под руку – и началась официальная прогулка. Татьяна шла рядом с теткой и с спокойным любопытством осматривалась кругом; Капитолина Марковна продолжала свои расспросы. Вид рулетки, осанистых крупиэ, которых она – встреть она их в другом месте – наверное, приняла бы за министров, вид их проворных лопаточек, золотых и серебряных кучек на зеленом сукне, игравших старух и расписных лореток привел Капитолину Марковну в состояние какого-то немотствующего исступления; она совсем позабыла, что ей следовало вознегодовать, – и только глядела, глядела во все глаза, изредка вздрагивая при каждом новом возгласе… Жужжание костяного шарика в углублении рулетки проникало ее до мозгу костей – и только очутившись на свежем воздухе, она нашла в себе довольно силы, чтобы, испустив глубокий вздох, назвать азартную игру безнравственною выдумкой аристократизма.
На губах Литвинова появилась неподвижная, нехорошая улыбка; он говорил отрывисто и лениво, словно досадовал или скучал… Но вот он обернулся к Татьяне и втайне смутился: она глядела на него внимательно и с таким выражением, как будто сама себя спрашивала, какого рода впечатление возбуждалось в ней? Он поспешил кивнуть ей головой, она отвечала ему тем же и опять посмотрела на него вопросительно, не без некоторого напряжения, словно он стоял от нее гораздо дальше, чем то было на самом деле. Литвинов повел своих дам прочь от Конверсационсгауза и, минуя "русское дерево", под которым уже восседали две соотечественницы, направился к Лихтенталю. Не успел он вступить в аллею, как увидал издали Ирину.
Она шла к ним навстречу с своим мужем и Потугиным. Литвинов побледнел как полотно, однако не замедлил шагу и, поравнявшись с нею, отвесил безмолвный поклон. И она ему поклонилась любезно, но холодно и, быстро окинув глазами Татьяну, скользнула мимо… Ратмиров высоко приподнял шляпу, Потугин что-то промычал.
– Кто эта дама? – спросила вдруг Татьяна. Она до того мгновенья почти не раскрывала губ.
– Эта дама? – повторил Литвинов. – Эта дама?.. Это некая госпожа Ратмирова.
– Русская?
– Да.
– Вы с ней здесь познакомились?
– Нет; я ее давно знаю.
– Какая она красивая!
– Заметила ты ее туалет? – вмешалась Капитолина Марковна. – Десять семейств можно бы целый год прокормить на те деньги, которых стоят одни ее кружева!
– Это с ней шел ее муж? – обратилась она к Литвинову.
– Муж.
– Он, должно быть, ужасно богат?
– Право, не знаю; не думаю.
– А чин у него какой?
– Чин генеральский.
– Какие у нее глаза! – проговорила Татьяна. – И выражение в них какое странное: и задумчивое, и проницательное… я таких глаз не видывала.
Литвинов ничего не отвечал; ему казалось, что он опять чувствует на лице своем вопрошающий взгляд Татьяны, но он ошибался: она глядела себе под ноги, на песок дорожки.
– Боже мой! Кто этот урод? – воскликнула вдруг Капитолина Марковна, указывая пальцем на низенький шарабан, в котором, нагло развалясь, лежала рыжая и курносая женщина в необыкновенно пышном наряде и лиловых чулках.
– Этот урод! Помилуйте, это известная мамзель Кора.
– Кто?
– Мамзель Кора… Парижская… знаменитость.
– Как? эта моська? Да ведь она пребезобразная?
– Видно, это не мешает.
Капитолина Марковна только руками развела.
– Ну ваш Баден! – промолвила она, наконец. – А можно тут на скамейке присесть? Я что-то устала.
– Конечно, можно, Капитолина Марковна… На то и скамейки поставлены.
– Да ведь господь вас знает! Вон, говорят, в Париже на бульварах тоже стоят скамейки, а сесть на них неприлично.
Литвинов ничего не возразил Капитолине Марковне; он только в это мгновенье сообразил, что в двух шагах оттуда находилось то самое место, где он имел с Ириной объяснение, которое все решило. Потом он вспомнил, что он сегодня заметил у ней на щеке небольшое розовое пятно…
Капитолина Марковна опустилась на скамейку, Татьяна села возле нее. Литвинов остался на дорожке; между им и Татьяной – или это ему только чудилось? – совершалось что-то… бессознательно и постепенно.
– Ах, она шутовка, шутовка, – произнесла Капитолина Марковна, с сожалением покачивая головой. – Вот ее туалет продать, так не десять, а сто семейств прокормить можно. Видели вы, у ней под шляпкой, на рыжих-то на волосах, бриллианты? Это днем-то бриллианты, а?
– У ней волоса не рыжие, – заметил Литвинов, – она их красит в рыжий цвет, теперь это в моде.
Капитолина Марковна опять руками развела и даже задумалась.
– Ну, – проговорила она наконец, – у нас, в Дрездене, до такого скандала еще не дошло. Потому все-таки подальше от Парижа. Вы того же мнения, не правда ли, Григорий Михайлыч?
– Я? – отвечал Литвинов, а сам подумал: "О чем бишь это она?" – Я? Конечно… конечно…
Но тут послышались неторопливые шаги, и к скамейке приблизился Потугин.
– Здравствуйте, Григорий Михайлыч, – проговорил он, посмеиваясь и кивая головой.
Литвинов тотчас схватил его за руку – Здравствуйте, здравствуйте, Созонт Иваныч. Я, кажется, сейчас встретил вас с… вот сейчас, в аллее.
– Да, это был я.
Потугин почтительно поклонился сидевшим дамам.
– Позвольте вас представить, Созонт Иваныч. Мои хорошие знакомые, родственницы, только что приехали в Баден. Потугин, Созонт Иваныч, наш соотечественник, тоже баденский гость.
Обе дамы приподнялись немного. Потугин возобновил свои поклоны.
– Здесь настоящий раут, – начала тонким голоском Капитолина Марковна; добродушная старая девица легко робела, но пуще всего старалась не ударить в грязь лицом, – все считают приятным долгом побывать здесь.
– Баден, точно, приятное место, – ответил Потугин, искоса посматривая на Татьяну, – очень приятное место Баден.
– Да; только уж слишком аристократично, сколько я могу судить. Вот мы с ней жили в Дрездене все это время… очень интересный город; но здесь решительно раут.
"Понравилось словцо", – подумал Потугин. – Это вы совершенно справедливо изволили заметить, – произнес он громко, – зато природа здесь удивительная и местоположение такое, какое редко можно найти. Ваша спутница в особенности должна это оценить. Не правда ли, сударыня? – прибавил он, обращаясь на этот раз прямо к Татьяне.
Татьяна подняла на Потугина свои большие, ясные глаза. Казалось, она недоумевала, чего хотят от нее, и зачем Литвинов познакомил ее, в первый же день приезда, с этим неизвестным человеком, у которого, впрочем, умное и доброе лицо и который глядит на нее приветливо и дружелюбно.
– Да, – промолвила она наконец, – здесь очень хорошо.
– Вам надобно посетить Старый замок, – продолжал Потугин, – в особенности советую вам съездить в Ибург.
– Саксонская Швейцария, – начала было Капитолина Марковна…
Взрыв трубных звуков прокатился по аллее: это военный прусский оркестр из Раштадта (в 1862 году Раштадт был еще союзною крепостью) начинал свой еженедельный концерт в павильоне. Капитолина Марковна тотчас встала.
– Музыка! – промолвила она. – Музыка а lа Сопversation!.. Надо туда идти. Ведь теперь четвертый час, не правда ли? Общество теперь собирается?
– Да, – отвечал Потугин, – теперь самый для общества модный час, и музыка прекрасная.
– Ну, так мешкать нечего. Таня, пойдем.
– Вы позволите сопровождать вас? – спросил Потугин, к немалому удивлению Литвинова: ему и в голову прийти не могло, что Потугина прислала Ирина. Капитолина Марковна осклабилась.
– С великим удовольствием, мсье… мсье…
– Потугин, – подсказал тот и предложил ей руку.
Литвинов подал свою Татьяне, и обе четы направились к Конверсационсгаузу.
Потугин продолжал рассуждать с Капитолиной Марковной. Но Литвинов шел, ни слова не говоря, и только раза два безо всякого повода усмехнулся и слабо прижал к себе руку Татьяны. Ложь была в этих пожатиях, на которые она не отвечала, и Литвинов сознавал эту ложь. Не взаимное удостоверение в тесном союзе двух отдавшихся друг другу душ выражали они, как бывало; они заменяли пока – слова, которых он не находил. То безмолвное, что началось между ими обоими, росло и утверждалось. Татьяна опять внимательно, почти пристально посмотрела на него.
То же самое продолжалось и перед Конверсационсгаузом, за столиком, около которого они уселись все четверо, с тою только разницей, что при суетливом шуме толпы, при громе и треске музыки молчание Литвинова казалось более понятным. Капитолина Марковна пришла, как говорится, в совершенный азарт; Потугин едва успевал поддакивать ей, удовлетворять ее любопытству. На его счастье, в массе проходивших лиц внезапно появилась худощавая фигура Суханчиковой и блеснули ее вечно прыгающие глаза. Капитолина Марковна тотчас ее признала, подозвала ее к своему столику, усадила ее – и поднялась словесная буря.
Потугин обратился к Татьяне и начал беседовать с нею тихим и мягким голосом, с ласковым выражением на слегка наклоненном лице; и она, к собственному изумлению, отвечала ему легко и свободно; ей было приятно говорить с этим чужим, с незнакомцем, между тем как Литвинов по-прежнему сидел неподвижно, с тою же неподвижной и нехорошей улыбкой на губах.
Наступило наконец время обеда. Музыка умолкла, толпа стала редеть. Капитолина Марковна сочувственно простилась с Суханчиковой. Великое она к ней возымела уважение, хоть и говорила потом своей племяннице, что уж очень озлоблена эта особа; но зато все про всех ведает! А швейные машины действительно надо завести, как только отпразднуется свадьба. Потугин раскланялся; Литвинов повел своих дам домой. При входе в гостипицу ему вручили записку: он отошел в сторону и торопливо сорвал куверт.
На небольшом клочке веленевой бумажки стояли следующие, карандашом начертанные слова: "Приходите сегодня вечером в семь часов ко мне на одну минуту, умоляю вас. Ирина". Литвинов сунул бумажку в карман и, обернувшись, усмехнулся опять… кому? зачем? Татьяна спиной к нему стояла. Обед происходил за общим столом. Литвинов сидел между Капитолиной Марковной и Татьяной и, как-то странно оживившись, разговаривал, рассказывал анекдоты, наливал вина себе и дамам.
Он так развязно держал себя, что сидевший напротив французский пехотный офицер из Страсбурга, с эспаньолкой и усами a la Napoleon III, нашел возможным вмешаться в разговор и даже кончил тостом а 1a sante des belles moskovites! После обеда Литвинов проводил обеих дам в их комнату и, постояв немного у окна и насупившись, внезапно объявил, что должен отлучиться на короткое время по делу, но вернется к вечеру непременно. Татьяна ничего не сказала, побледнела и опустила глаза. Капитолина Марковна имела привычку спать после обеда; Татьяне было известно, что Литвинов знал эту привычку за ее теткой: она ожидала, что он этим воспользуется, что он останется, так как он с самого приезда еще не был наедине с нею, не поговорил с ней откровенно. И вот он уходит! Как это понять? И вообще все его поведение в течение дня…
Литвинов поспешил удалиться, не дожидаясь возражений; Капитолина Марковна легла на диван и, поохавши и вздохнувши раза два, заснула безмятежным сном, а Татьяна отошла в угол и села на кресло, крепко скрестив на груди руки.