Холод. Это было единственное, что ощущалось реальней всего. Холод, проникающий в мельчайшую клетку тела, не покидающий его никогда. Каждое утро приходилось просыпаться с этим ощущением, начинать с него каждый свой день.
Зина даже не предполагала раньше, что такое настоящий кошмар. До тех пор, пока не пришло это дикое, мучительное ощущение того, что тело, постепенно остывая, окончательно превращается в кусок льда. И больше никогда не станет живым, теплым, прежним.
Впрочем, ничего живого и теплого в этом городе больше не было. Вокруг был лед, и виселицы на столбах, и мучительное чувство голода. Голод приходил сразу же, следом за ощущением холода.
Отопления в Одессе не было. Централизованное отопление оставили только в тех домах, где жили румынские и немецкие офицеры. Там на скорую руку соорудили отдельные котельные, из которых тепло поступало в такие здания. Все остальные дома от отопления были отрезаны безжалостно, и обогреваться людям приходилось самостоятельно кто чем мог.
В ход шли старые изразцовые печки – плиты, оставшиеся во многих квартирах. Давно не использовавшиеся, они вдруг стали настоящим спасением! В них сжигали старые газеты, мебель, мусор, только чтобы поддержать хоть какое-то тепло. Эти чудные изразцовые печи, покрытые старинной фарфоровой плиткой, чадили неимоверно и засыпали пол сажей. Но те, у кого они были, буквально молились на них. Ведь эти плиты были единственным шансом пережить бесконечную страшную зиму, которая как мучительная казнь нависала над каждой склоненной в страхе головой.
Еще использовались чадящие буржуйки. Эти «исчадия ада» давали еще меньше тепла, а топлива пожирали намного больше. На черном рынке они моментально взлетели в цене. Чтобы добыть самодельную, вечно чадящую буржуйку, люди расставались с последним, отрывая от сердца фамильные драгоценности – золотую мелочь, часто оставшуюся от умерших родителей.
Раздобыть буржуйку считалось везением. И местные умельцы, быстро просчитавшие выгоду от продажи такого ходового товара, принялись штамповать их и продавать из-под полы.
Зина раздобыла буржуйку на Староконном рынке у взъерошенного, лохматого цыгана в старом тулупе с подбитым глазом. Было сразу понятно, что он ее где-то украл.
Она внимательно осмотрела товар – это была не самопальная подделка из жести, а хорошая, добротная печка. Правда, бывшая в употреблении, но это было не столь важно. Служить верой и правдой добротная буржуйка могла много лет.
Деньги у Зины были. Накануне она, чтобы хоть как-то свести концы с концами, продала старинную икону перекупщику возле Привоза. Другого выхода у нее не было.
В кафе платили мало и нерегулярно. Жадный хозяин скаредничал и очень часто вообще задерживал жалованье всему персоналу, проворачивая какие-то сомнительные денежные операции. Зина подозревала, что он пытается играть на черной бирже, но играет неудачно, очевидно, все время проигрывает.
Оттого и были перебои с зарплатами, и вечное раздражение, выливавшееся в откровенное хамство. Казалось, он ненавидел всех своих работников до такой степени, что с радостью бы их топил. Но сделать это было нельзя. Трус и предатель по натуре, он страшно боялся румын. А потому старался играть по правилам новой власти, скрывая свое гнилое нутро.
И, чтобы выжить, Зине приходилось продавать вещи, которые, к счастью, она захватила с собой. Барыги-перекупщики вовсю наживались на народной беде. И почти по всему городу появились стихийные рынки-скупки, на которых происходил натуральный обмен. Очень часто люди меняли там вещи на продукты.
Большим спросом пользовались золото и серебро. Потом – столовое серебро, старинные иконы. Еще – сервизы, особенно фарфор прежних, еще царских времен. Словом, все то, что было дорогостоящим во все времена.
Кроме спекулянтов-перекупщиков, стояли крестьяне, которые торговали продуктами. Румыны их не трогали, и, жадные по природе, сельские жители получили великолепную возможность за золото отдавать молоко, сливочное масло, кур…
В родные села они возвращались с огромными торбами, в которых было увязано все то, что удавалось выменять. В отличие от барыг, они брали и носильные вещи – теплые пальто, свитера, шубы, сапоги… Все то, что также можно было потом продать.
И очень часто натуральный обмет происходил только таким образом. На тоненькое золотое колечко можно было выменять немного сливочного масла, пшеничного белого хлеба. Иногда – кусок сала или мешочек крупы.
Дешевле всего стоили картофельные очистки. Часто их продавали в большом количестве, потому что сам картофель стоил баснословно дорого, и на него золота уже не хватало. Стоило добавить немного ржаной, низкосортной муки к перемолотым, измельченным картофельным очисткам, и из них можно было приготовить прекрасные, сытные и даже вкусные оладьи.
Зина научилась их готовить, и в последнее время такие оладьи заменяли ей всю остальную еду. Она питалась ими почти каждый день и высохла так, что казалась прозрачной. На ее синем от постоянного голода лице светились и жили только глаза.
Торговля в кафе обстояла плохо, жадный хозяин еще более тщательно пересчитывал продукты, и Михалычу с огромным трудом удавалось урывать то, что Зина потом передавала в партизанский отряд.
В катакомбы шли хлеб, каши, иногда – гнилые овощи. Всего этого было так мало, что Зина просто не могла ничего оставить себе. Ведь еда тоже была оружием, средством выжить и победить врага. А потому у нее ничего не оставалось…
Изредка ее подкармливал Бершадов. Когда отряду удавалось разгромить какой-нибудь склад или магазин, он приносил ей настоящие деликатесы – шпроты, тушенку и даже кофе. Но это бывало очень редко. Каждая такая диверсия против румын была смертельно опасной. И уносила жизни – и с той, и с другой стороны.
А потому эти два чувства – холод и голод – сжились с ней, постепенно вошли в ее кровь. И очень часто у Зины возникало очень странное ощущение. Ей казалось, что если она еще раз увидит перед собой эти оладьи из картофельных очисток, то… умрет. Однако почему-то не умирала. И так продолжалось каждый день…
Хозяин кафе злился еще и потому, что в маленьком заведении катастрофически уменьшилось количество посетителей. Деньги обесценивались с пугающей скоростью, и люди просто не могли ходить в кафе.
Тем более, что появилась большая конкуренция. В Одессе открылись дорогие, модные, престижные заведения с отличной кухней, и клиенты, имеющие деньги, все перешли туда.
А кафе на Староконном рынке было рассчитано на более простую публику. И вот эта публика как раз и страдала больше всего от такого обесценивания денег. И те, кто составлял их постоянную клиентуру, предпочитали готовить дома, а не ходить в кафе.
Выручка падала просто катастрофически! И что делать с этим, хозяин не знал. После установления в городе румынской власти было решено перевести зарплату местного населения на немецкие марки. В декабре 1941 года в хождении были рубли, и зарплаты в марках мэрия не выдавала.
Но наконец начался обмен на марки, и случилось то, что называется экономическим преступлением, иначе и не сказать. Обменивали так: 1 марка – 20 рублей.
С 6 утра и до позднего вечера на морозе стояли очереди по 200–300 человек возле обменных пунктов. А румынские жандармы придумали очень выгодный бизнес: продавали места в очередях.
Люди вынуждены были стоять, потому что на руках курс был еще хуже. На руках 1 марка стоила… 70 рублей.
А еще немецкие солдаты, которые получали зарплату из расчета 1 к 10, приняли активное участие в валютных операциях на черном рынке. Это, кстати, не считалось нарушением дисциплины или преступлением, и командование никак за это не наказывало. Обман населения преступлением не считался, и обманывать на деньги можно было абсолютно законно.
Отсутствие фондов в обменных пунктах и заставляло нуждающихся продавать семейные ценности и золото.
Правительство Румынии продумало операцию, которая была возложена на агентов сигуранцы – румынской полиции, сначала тайно, а затем и в открытую. Агенты должны были скупать золото у местного населения, собирать его как можно больше, а затем переправлять в Румынию.
В конце концов Департамент финансов мэрии Одессы начал открыто скупать золото по ценам черного рынка. Поначалу поток золота был довольно большим, но потом он резко сократился: обедневшие люди продали абсолютно все, и ценностей больше не было. В попытках выжить, не умереть мучительной смертью от голода и холода люди отдавали последнее, что у них было. Их откровенно грабили. Оккупантов интересовало только то, как получить побольше ценностей. Жизни людей ничего не стоили.
Однако товары в городе все-таки были, хоть и в небольшом количестве. Одна часть населения продавала последние вещи, чтобы прокормиться, другая – в основном, сельская часть населения, привозящая продукты, собирала вещи и ценности, чтобы заработать. Коммерция стала катастрофическим обменом.
Но существовало то, что нельзя было продавать. 5 января 1942 года румынские власти издали два указа. Первый – о том, что на улицах нельзя собираться больше трех человек. Исключением были только базары. И второй: на базарах запрещалось продавать в обмен на продукты или за денежные знаки радиоприемники и фотоаппаратуру. Все местные жители, в доме которых было радио либо фотоаппараты, были обязаны отнести их в ближайший полицейский участок и добровольно-принудительно сдать властям. Если в квартире обнаруживали радиоточку либо фотоаппарат, нарушителям грозил расстрел.
Румыны страшно боялись, что, тайком настраивая радио, одесситы получат возможность слушать советские передачи и сводки с фронта. А это уже грозило бунтами.
Насчет фотоаппаратов тоже было понятно – новая власть не хотела задокументированных доказательств своих преступлений, точных свидетельств того, что происходит в городе, не должно было остаться.
Цены на продукты росли с каждым днем, что приводило к тому, что денег у населения катастрофически не хватало. И уже в январе 1942 года власть привела к тому, что все самые лучшие и качественные товары можно было купить только на марки. А постепенно марки заставляли принимать уже во всех магазинах.
Однако на фоне голода, холода, страха, унижения и отчаяния существовала и другая сторона оккупации. Те, кто не имел ни денег, ни ценностей, очень мало знали об этом. Но тот, кто сумел заработать на всеобщей нищете, получал возможность насладиться вовсю. И этот страшный контраст, эти две стороны были правдой, на которую невозможно было закрыть глаза. Они существовали рядом – виселицы, расстрелы и веселые кабаре с шампанским.
В планах Гитлера Одесса всегда считалась румынской территорией. Еще до начала войны с СССР он пообещал своему союзнику Антонеску отдать город Румынии. И новые хозяева радостно объявили Одесскую область своей неприкосновенной территорией. В Румынии даже выпустили специальную географическую карту, на которой Одесса значилась столицей румынской провинции Транснистрия и вторым по величине городом после Бухареста.
Румыны очень хотели, чтобы город с богатой историей, многонациональным населением, крупный культурный центр принадлежал им.
Поэтому, укоренившись в Одессе, как они считали, навсегда, румыны принялись возрождать город не только в экономическом, но и в культурном плане. Для офицеров немецкой и румынской армии требовался культурный досуг. Их было необходимо как-то развлекать и отвлекать от страшных реалий войны. Поэтому первым делом в городе были открыты все театры.
На оккупированных территориях их начали возрождать как индустрию развлечений для нацистской армии. Но сразу так не получилось.
В Украине театры имели ярко выраженный национальный характер. В Одессе ставили национальную украинскую классику, старались знакомить зрителей с мировыми образцами. Театры, которые оккупанты хотели использовать для собственных нужд, были нацелены в первую очередь на общение со своим народом.
По статистике, в начале 1942 года из 56 наименований спектаклей, которые шли в репертуаре театров на оккупированной территории Украины, 45 постановок были из украинской классики. Очень популярны были такие, как «Наталка-Полтавка», «Запорожец за Дунаем», «Сватовство на Гончаровке».
А из 36 наименований мировой оперы и классики балета наиболее востребованы были «Мадам Баттерфляй», «Кармен» и «Травиата».
Оккупанты разрешили театрам оставить часть постановок на родном языке. Поэтому для тех одесситов, которые жили в оккупированном городе, театры стали глотком свежего воздуха, лекарством для души, отдушиной в кошмаре жуткой реальности.
Эвакуация в Одессе, как и во многих других городах, проводилась, если можно так сказать, несправедливо. Эвакуироваться могли далеко не все жители. В первую очередь этим воспользовалась партийная элита, вывозя свои семьи и многочисленных родственников, а простым одесситам часто это было недоступно. Очевидцы вспоминали огромную очередь в порт, которая начиналась от Пушкинской улицы и заканчивалась Таможенным спуском.
В оккупированной Одессе осталось около 300 тысяч жителей. Многие из них были обречены на смерть. Но выжить хотели все. Выжить во что бы то ни стало. А для этого хороши были любые способы, и уж тем более возрожденная культурная жизнь города.
В газетах, которые начали выходить с конца 1941 года, жуткие приказы оккупационного командования, призванные внушать страх перед новым режимом, соседствовали с анонсами спектаклей, фотографиями улыбающихся горожан, информацией о мелких происшествиях в повседневной жизни. Печатались даже… кулинарные рецепты, что выглядело совсем уж чудовищно. И советы для поддержания красоты…
Подвергая строгой цензуре все, что печаталось в газетах, румыны старались создать иллюзию обыкновенной, будничной жизни, в которой ничто не грозит рядовым гражданам и которая станет даже счастливой для тех, кто будет послушен. Поэтому объявления о выставках, премьерах, литературных вечерах, концертах знаменитых артистов, рецензии на спектакли – такие новости и статьи на полосах газет усиленно создавали иллюзию нормальной жизни города.
С 27 октября 1941 года стала выходить издававшаяся ежедневно «Одесская газета» – самая первая городская газета при оккупационном режиме. За ней появились «Молва», «Колокол», «Наши дни», которые освещали светскую жизнь. Также выходил еженедельный юмористический журнал «Смех» и газета для детей «Детский листок». В начале 1942 года в Одессе вышло даже несколько поэтических книжек – Есенина, Гумилева и некоторых одесских поэтов.
Но вернемся к театрам. Вслед за газетами появились и зрелища для развлечения оккупантов. В Одессе было открыто 13 театров, среди них небольшие любительские, часто очень сомнительного характера. Были и театральные объединения, включающие разные жанры – например, цирковой, музыкальный и драматический. Спектакли в них «лепились» самые простые, без слов, чтобы все, происходящее на сцене, было понятно и интересно оккупантам.
13 декабря 1941 года открыл свои двери Одесский оперный театр. Его директором был назначен артист – тенор Селявин. Решение возобновить работу театра приняли на общем собрании труппы, разумеется, после согласования с оккупационной властью. Состав труппы театра насчитывал 100 человек.
Первой постановкой с начала войны стала опера «Евгений Онегин». Все местные газеты писали о том, что зал на премьере был забит до отказа. Причем было понятно, что лучшие места были заняты немецкими и румынскими офицерами.
Следующими спектаклями, которые появились в репертуаре одесской оперы, стали «Риголетто», «Аида», «Тоска».
Театр ставил и произведения румынских авторов – это было обязательно. Однако опера Мушатеску «Сон в зимнюю ночь» и балет Константинеску «Свадьба в Карпатах» никакого успеха не имели. Наверное, потому, что румыны не избегали пропагандистских спектаклей и были намерены жестко диктовать свои правила во всех сферах жизни.
Понятно, что русские и украинские пьесы в репертуаре никогда не стояли первыми: сначала шла немецкая, затем – румынская пьеса. Ну а потом уже украинская или русская.
Весь инвентарь, декорации и костюмы в театрах остались прежними – вывезти до начала оккупации их не успели. В театре происходило по два представления в день – как правило, в 13.00 и в 16.00 или 18.00.
Почти сразу же в город хлынули многочисленные гастролеры – в основном, это были румынские и немецкие театры.
Бухарестский театр «Керебуш» под руководством Тудора Мушатеску установил своеобразный рекорд: только за 1942 год его труппа побывала в Одессе четыре раза! Из Италии приезжал знаменитый дирижер Молинари. Возобновила работу и Одесская консерватория, директором которой была назначена бывшая певица Мариинской императорской оперы в Петербурге хорошо известная Лидия Липковская.
В Одессу в самом начале оккупации начали возвращаться многие артисты, которые по разным причинам были вынуждены бежать из страны.
Кроме Оперного, в городе заработали Театр эстрады, Театр камерной оперетты «Гротеск». Местный опереточный актер Анчаров открыл свою оперетту. Группа актеров, переехавших из Киева, открыла Романтический театр. Зрителей принимали также Театр обозрений, театр «Бомонд» на Куликовом поле, Театр на Слободке, театр «Юность».
На Греческой улице в 20 номере заработал театр «Интим». Как было известно многим, его директор сразу показал себя отъявленным подонком. Когда в конце 1941 года, после взрыва комендатуры на Маразлиевской в городе шли расстрелы, люди погибали сотнями, он обратился с вопросом к оккупационным властям: «Народ возмущается, почему в городе нет танцев?»…
Конечно, большинство зрителей в театрах составляли румынские и немецкие офицеры. У интеллигентной одесской публики на это попросту не хватало денег. Местные жители не знали, как выжить, и очень редко могли платить за билеты в театр. Даже на галерку, на которую, как известно, они были самыми дешевыми.
Еще одним важным развлечением было кино. В городе открылось 15 кинотеатров, в которых крутили немецкие ленты. Фильмы демонстрировались без дубляжа и только из стран – союзников фашистов: Италии, Румынии. Но бо5льшую часть репертуара составляли немецкие ленты, носившие откровенно пропагандистский характер.
К примеру, в кинотеатре «Виктория» на бывшей Ришельевской, в советский период – улице Ленина, состоялась премьера фильма «Весь мир танцует» немецкой кинокомпании «Тоблис».
В городе проходили выставки живописи. Правда, местные художники часто отказывались принимать в них участие – не хотели сотрудничать с оккупантами. К удивлению, именно художники оказались более нравственными и идейными – в отличие от актеров, писателей, музыкантов и журналистов.
Но наибольшей популярностью у оккупантов пользовались все-таки рестораны и кабаре. Многие театральные артисты, днем выступавшие в театрах, по вечерам пели и танцевали в кабаре. В эстрадных исполнителей переквалифицировались даже драматические артисты, которые никогда прежде не выступали в музыкальных постановках. Причиной, разумеется, был голод, страшная нужда. И именно поэтому артисты вынужденно шли на сотрудничество с оккупантами.
Несмотря на то что театры были открыты, и заработала даже знаменитая Одесская киностудия, гонорары артистов были весьма скромными. Приходилось выживать любым способом. А вот способ этот каждый определял для себя сам.
Одесса, утро 2 января 1942 года
Кутаясь с головой в рваный пуховый платок, завязанный поверх старенького пальто, Зина быстро шла сквозь серый свет очень раннего утра вниз по улице Франца Меринга, бывшей Нежинской.
Холод обжигал. Еще вчера вечером в городе была плюсовая температура, и снег, выпавший несколько дней назад, превратился в лужи жидкой грязи. К ночи стало стремительно холодать, а к полуночи мороз разбушевался вовсю, превратив лужи с грязью в сплошной каток.
Пальто больше не спасало от холода. И через грудь Зина перевязала большой пуховый платок, который чудом сохранился у нее после всех переездов, больше напоминающих бегство. Собственно, переезды эти и были бегством, настоящим бегством от смерти, которая стремительно следовала за ней по пятам.
Иногда казалось, что она настигала. Особенно сегодня. Несмотря на стакан кипятка, который Зина выпила прямо с утра, чтобы согреться, все ее тело, еще до выхода на улицу, била нервная, тяжелая дрожь.
Крестовская быстро бежала вниз по улице, стараясь не смотреть на уныло чернеющие деревья, торчащие словно кости в светлеющем теле неба. Эти голые черные палки вызывали у нее чувство страшной тоски. В последнее время эта пугающая тоска повторялась все чаще и чаще. Как ни старалась Зина гнать ее прочь, она все равно возвращалась назад. В такие моменты раздражало все. Абсолютно все становилось унылым. Но даже думать нельзя было о том, что однажды эта тоска сумеет ее поработить.
Как бы там ни было, Крестовская не собиралась сдаваться. Она знала, что будет бороться до последнего. Идти напролом, несмотря ни на что. И даже смерть, которая маячила за ее плечами, – не страшно. Зина училась привыкать смотреть смерти прямо в лицо.
Было около 7 утра, но темнота все еще держала город в плену. И Зине думалось, что Одесса очень надолго застряла в плену темноты – даже когда сквозь облака прорезался солнечный свет. Но солнце появлялось все реже и реже. Погода словно носила траур по этому городу, по всем оборванным здесь жизням. И никогда еще больше это унылое ощущение траура не отвечало так тому, что творилось в ее, Зининой, душе.
Несмотря на ранний час, на улице уже появлялись прохожие. Невыспавшиеся, угрюмые, замерзшие, люди бежали по своим делам, не глядя друг на друга и на черные проемы окон, в которых все еще сохранялась светомаскировка. Занавешивать плотно окна по ночам в городе все еще считалось обязательным.
На углу Франца Меринга и улицы Горького виднелось несколько человек. Двое мужчин и женщина в возрасте остановились под фонарным столбом. Зина подошла ближе и тоже с ужасом остановилась.
На фонарном столбе раскачивался труп. Это был совсем еще молоденький мальчишка, лет 16–17, не старше. На его босые ступни страшно было смотреть. Все подошвы были изрезаны, изуродованы, покрыты ошметками окровавленной кожи. Ногтей на пальцах ног не было.
На мальчишке были рваные холщовые штаны и остатки белой рубахи, почти изрезанной на полосы. Вся грудь и спина несчастного представляли собой кровавое месиво. В глубокие раны забилась и осталась там белая ткань. Мальчишку не просто били – с него заживо сдирали кожу… Страшно было представить, какую боль испытывал этот несчастный! Как врач Зина прекрасно могла представить те страдания, которые он испытывал. У нее перехватило дыхание. И, несмотря на холод лютого мороза, ее бросило в жар.
Не в силах отвести глаз, Крестовская все смотрела и смотрела на несчастного. Лицо его было повреждено меньше всего остального тела. У мальчишки были светлые вихрастые волосы и ярко-голубые глаза. Они были открыты. Как ни пыталась Зина прочитать в них страх, леденящий ужас от причиненной ему боли, этого она не увидела. Глаза, уже остекленевшие на ветру, прямо, ясно смотрели перед собой.
А губы – Зина просто не поверила своим глазам, губы кривила ухмылка. Презрительная такая, насмешливая гримаса. Мальчишка усмехался в лицо своим палачам!
Крестовская закусила губу, чтобы не разрыдаться. Руки паренька было туго стянуты веревкой за спиной. И повесили его на такой же тугой, крепкой веревке, которой, сдирая кожу, стянули его руки. Судя по тому, как крепко худенькую шейку охватывала веревочная петля, смерть наступила почти мгновенно. Смерть – освобождение. Зина вдруг поймала себя на жуткой мысли, что даже рада тому, что паренек перестал мучиться. Перестал терпеть боль…
На остатки белой рубахи на груди булавками был пришпилен кусок картона, на котором было что-то написано по-немецки большими черными буквами. Крестовская не знала немецкого. Всё ее катастрофическая неспособность к языкам и в чем-то даже лень! Как бы теперь ей пригодился немецкий язык!
– Что это?… – вырвалось у Зины, поймавшей себя на жуткой мысли, что она произнесла это вслух.
– Здесь написано: «Поджигатель, партизан», – отозвался стоящий рядом с ней высокий мужчина.
– Вы знаете немецкий язык? – Зина обернулась к нему.
– Теперь все его будут знать, – горько усмехнулся он. – А пацана повесили сегодня ночью. Видел из окна.
– Кто он? – Крестовская почему-то спросила шепотом.
– Откуда мне знать? – Мужчина нервно передернул плечами и зачем-то снова повторил: – Здесь написано: «Поджигатель, партизан».
– Не старше 17 лет, – потеряв всякую осторожность, сказала Зина. Дернув плечами снова, мужчина быстро ушел по улице Горького, вниз.
Пожилая женщина в платке вдруг охнула, по-бабьи схватившись за щеки. В ее глазах были видны слезы.
– Дытына же… – слезы потекли по морщинистым щекам, – зовсим дытына…
Зина снова закусила губу. Ей вдруг захотелось крикнуть прямо в этот фонарный столб, да так, чтобы услышали все вокруг: – Нет, он не ребенок, далеко не ребенок! Он мужчина, который не боялся умирать!
Но она уже и так переступила черту. Говорить что-то еще было неблагоразумно. И она продолжала молчать.
Налетевший порыв ветра охватил фонарный столб, согнул в сторону со страшным скрипом. Тело маленького неведомого героя раскачивалось в воздухе – как грозное знамя, как предупреждение о том, что этой жуткой, чудовищной бойне не будет конца.
Зина побежала прочь, оставив за плечами страшную сцену. Дрожь усилилась, заставляя все ее тело содрогаться словно в судорожном, просто эпилептическом припадке. Впрочем, так длилось недолго, потому что она уже добралась до своей цели – маленькой лавчонки сапожника, стоящей буквально в двух шагах от места казни. Низенькая дверь с нарисованным сапогом буквально вросла в стену. Зина громко постучала костяшками обледенелых пальцев.
– Открыто! – раздался из-за двери старческий, хриплый голос, и Крестовская вошла внутрь.
Жарко натопленное помещение было узким и тесным. Потолок буквально нависал над головой. Возле противоположной стенки за небольшим верстаком сидел старик сапожник. Он бил по подошве сапога небольшим молоточком. В углу жарко горела печка. За спиной старика были прибиты полки, на них лежали и стояли сапоги, ботинки, туфли, в общем, всевозможная обувь. Войдя, Зина тщательно заперла за собой дверь. Старик оторвался от работы при ее появлении и, нахмурившись, внимательно посмотрел на нее.
– Еще так рано. Я не думала, что вы работаете, – сказала Зина, пристально глядя в лицо старику.
– Вы у меня сегодня первая посетительница, – отозвался старик, перестав хмуриться. А по его лицу, наоборот, разлилась доброжелательная улыбка.
– У меня прохудились сапоги, в подошве, – продолжала Зина, – можете посмотреть?
– Показывайте, – старик отложил свою работу в сторону.
Крестовская открыла небольшую холщовую сумку, которую принесла с собой. Достала оттуда пару старых сапог с большими широкими каблуками и протянула ему.
Старик взял сапоги, тут же отвинтил оба каблука и отложил в сторону.
– Проблема не в подошве, в каблуках, – сказал он, затем, взяв нож, аккуратно надрезал голенище, – и кожа совсем плохая. Видите, как треснуло?
– Старые сапоги, – вздохнула Крестовская, – думала, дохожу до вечера, а они с утра вышли из строя.
– До вечера? – усмехнулся сапожник. – Вы бы и до обеда не доходили! А вы говорите: вечер.
– Я так думала, – сказала Зина.
– Ну, хорошо, – старик отложил сапоги в сторону. – К вечеру мы вам что-то придумаем. Так вы говорите: вечер?
– Вечер, – уверенно повторила Зина.
– Ладно, – старик кивнул, – займусь ими, когда будет свободная минута.
– Спасибо, – облегченно вздохнула Зина, нервно хрустнув пальцами.
– Вы вся дрожите! Не надо так, – с некоей даже укоризной сказал старик.
– Замерзла очень, – Крестовская вздохнула, – вчера теплей было, намного. А сегодня мороз ударил. Потому и дрожу.
– Хотите, кипятку налью? У меня как раз поспел, – предложил сапожник.
– Нет, спасибо. В другой раз, мне пора идти.
– Берегите себя, – старик внимательно посмотрел на Зину.
– И вы тоже, – вздохнула она.
Затем, не спросив ни когда будут готовы сапоги, ни сколько будет стоить работа, Крестовская быстро вышла из мастерской сапожника.
Вечер 2 января 1942 года, около 20.00
Дверь ночного заведения распахнулась с резким стуком, выпустив наружу белые хлопья пара. Два немецких офицера высокого ранга появились в проеме.
Они были сильно пьяны, едва держались на ногах, и, чтобы не упасть, одновременно вцепились и в друг друга, и в косяк распахнутой двери. Вместе с белым паром жарко натопленного помещения на мороз вырвался тяжелый запах алкоголя. Он был настолько сильным, что казалось, офицеры просто обливались водкой!
Когда немцы застряли в дверях, к ним тут же подбежал услужливый швейцар заведения.
– Господа, господа… желаете такси?
– Который час? Время! – на ломаном русском рявкнул один из офицеров, схватив старика за грудки и рывком подтянув к себе.
– Восемь вечера, – пробормотал испуганный швейцар.
– Вина! Пойдем еще выпьем! – толкнул немец друга в плечо.
– Будет вам, Франц, – второй, все же более уверенно стоящий на ногах, оторвал его руки от старика-швейцара.
– А почему нет? Сегодня хочу пить, гулять! Такой день!
– Хватит уже. Не орите на всю улицу! Вы забываете, что здесь везде уши, – благоразумно и тихо сказал второй немец.
– Партизаны,……! – грязно выругался на немецком Франц. – Вот где они все у меня будут после сегодняшнего дня! Вот где! – потряс кулаком.
– Завтра вы им обязательно покажете, – сказал благоразумный друг, – а сейчас пора отправляться домой.
– Вы правы, – неожиданно быстро согласился Франц. – Где мой денщик?
– Машину господина офицера! – скомандовал швейцару друг Франца.
– Сию минуту, господа! Секунду, – засуетился старик.
Он выбежал из дверей ресторана в переулок, и буквально через несколько секунд прямо к дверям заведения подъехал большой черный автомобиль. Не заглушив двигателя, остановился возле входа. Дверцы распахнулись.
– Не поеду! – вдруг завозмущался Франц, делая шаг назад. – Я хочу еще выпить! Хочу вина! Не буду уезжать!
– Франц, никто не пьет вино после водки, даже русские! – укоризненно произнес второй офицер.
– А я хочу вина! – снова заупрямился Франц.
Но вместо ответа друг силой запихнул его на заднее сиденье. Затем сел рядом. Дверца захлопнулась. Швейцар скрылся в дверях ресторана. Машина покатила вниз по Дерибасовской.
Но отъехала она недалеко. Взрыв, страшный, жуткий взрыв оглушил ночную улицу, ворвался в небо ярким сполохом жарко-алого пламени и тут же заполнил весь воздух грохотом разбитых стекол, железным скрежетом, людскими воплями…