Утро морщилось под фатой тумана. Ему было неуютно, но не от духоты или стекающих по щекам слёз росы, а от того, что маленькое зеркало пруда в гранитной оправе, перед которым обыкновенно прихорашивалось оно прежде, чем дать любоваться собой прочим, было пусто. Пара глаз, будто соскочивших с ожерелья бусинок златоискра52, уж не смотрели на него оттуда с весёлым радостным любопытством и надеждою на новое в очередном славном дне.
Брошенные в суматохе сборов стопки листов лилий, скомканные записки, не долетевшие до мусорной корзины, а кое-где даже обгоревшие до коричневы невесомые рукописи, навечно ускользнувшие от нескромного праздного любопытства… Оглядев беспорядок, утро сдёрнуло фату, завернулось в платок тучи и пропало.
Я ощутил некое беспокойство. Слишком странной показалась скорая перемена настроения за окном. Лёгкая, тягучая, как сахарная вата, дымка тумана обещала тёплый день и прогулку, в привычной компании. Кампания же, которую затеял вдруг ветер, не входила в мои планы, и я поспешил выйти из дому, чтобы опередить непогоду.
Предвкушая тёплую встречу, я улыбался и едва не зашиб второпях моего друга. Судя по всему, он уже уходил, но не хотел показаться невежливым, а потому терпеливо дожидался меня сбоку тропинки. Ему не было дела до проходящих и проезжающих. Он ждал, пока появлюсь я. Два года, что мы провели вместе, нельзя было завершить вот так вот – просто исчезнув в никуда, оставляя меня в неведении беспокойства и страха по нём.
– Ты… не передумал? – Спросил я, присев на корточки, чтобы лучше видеть его выражение, а когда понял, что всё уже решено, и не смогу уговорить его остаться, с пугающей, неожиданной для меня самого горячностью произнёс:
– Милый мой, ты ж понимаешь, как я стану скучать по тебе! Кто кроме снесёт спокойно мою болтовню, кто предостережёт о том, насколько холодна нынче вода, кто напоёт мне забытую, запутавшуюся в траве детства мелодию…
– Иди уже, а то я расплачусь, не оборачивайся только, – внятно подумал лягушонок.
Из уважения к нашей дружбе, я сделал так, как он просил, но пройдя несколько шагов, не удержался-таки обернуться и заметил слёзы в его глазах. Лягушонок не рассердился моего ослушания, скорее напротив, но, пока я утирал своё внезапно мокрое лицо, тропинка уже оказалась пуста.
В попытке догнать лягушонка, чтобы посмотреть на него ещё раз, я едва не наступил на ужа. Перебегая мне дорогу, тот заметался было, но замер, расслышав знакомое:
– Ты куда? Не бойся, это ж я…
Изогнутой лентой, обессиленный и расстроенный, уж упал в траву мне под ноги. Видимо он тоже торопился проститься, но не успел.
Насмехаясь над мимолётностью чужих жизней, мы укорачиваем свою, но переживая судьбу всех тех, кто окружает нас, мы обретаем бессмертие.
Одна из замечательных примет жизни – возможность следовать привычному укладу. И если нарушается он, то на это может быть всего три причины: путешествие и перемены, – дурные или наоборот.
Однажды, в день похорон бабули, я увидел деда, занимающегося зарядкой, и сильно удивился, – нет, даже решил, что он помешался от горя. Но, приглядевшись внимательнее, понял всё же, что, напрягая живот и ритмично выдыхая, старик пытается вернуть себя к жизни. С трудом выбираясь из пропасти ужаса, собирает крохи привычного, навсегда и бесповоротно растерзанного распорядка, чтобы как-то выжить самому.
Это не было приметой бессердечия или равнодушия, но признаком той силы воли, – быть дальше, которая отыщется не сразу, не у каждого и далеко не всегда.
Разглядывая отстающую по контуру аппликацию облаков и растерзанную ветром бархатную бумагу леса, я думаю о том, что самые тяжёлые испытания для человека – любовь и разлука. Именно на их холсте и происходят все события жизни. Чем сильнее любовь, тем страшнее разлука, и неважно, кто был предметом53.
Иные могут счесть меня чудаком, не самое дурное, впрочем, звание, но нынче поутру, когда я не увидал в пруду лягушек, которые обыкновенно дожидались моего появления и улыбались в ответ привету, ощутил тот самый горький вкус, что источают сердечные раны.
Не к чему скрывать, – мне льстило внимание земноводных, умиляла их безыскусная радость при моём появлении, когда, подбираясь ближе к ногам, они тихо мяукали или урчали по-кошачьи, если я гладил их пальцем по голове. Весьма красноречиво наблюдая за моим барахтаньем в воде, мрачнея от холода, никогда не торопились они под одеяло тины, а ждали, пока уйду.
Отвечал ли я им взаимностью? Да! Но теперь не делается легче на душе от того. Чем ни отблагодари за внимание к себе, всё окажется меньше, чем оно того достойно.
Сердце плачет беспрерывно, а дождь мокрым пальцем листает скользкие страницы жизни. Слишком торопится, слишком, слишком, слишком…
– Ты заметила, от тебя все бегут?
– Я не понимаю…
– Да, чего тут! Птицы упорхнули, как с фронта, «неся значительные потери», у других вон, малина да укроп вместо сорняка, а у тебя шаром покати. Гадюка и та не ужилась с тобою, цветы выпрыгивают из горшков. Рыбы, если бы могли по суху, аки по воде, тоже ушли бы давно. Что тут говорить, – недолго пообщавшись, от тебя бегут и люди!
– Но почему ты так говоришь? Я не понимаю – зачем ты так, за что?!! – зарыдала вдруг она, и мне пришлось открыть ту нелепую правду, с которой я жил уже много лет:
– Видишь ли, только прекращай реветь сейчас же, ты всех душишь своей любовью.
Она всхлипнула и, пересилив глубоким выдохом рыдания начала говорить:
– Неправда. Всё не так, как ты думаешь. Помолчи, пожалуйста. Слышишь, вон там вот, звуки?
– Ну, птицы взлетели, что такого?!
– Это они улетают, побросав книги, их крылья шуршат, словно листья обронённых на пол томов. А люди, – те исчезают, так и не закончив своих романов.
– Писатели, что ли?
Она на меня посмотрела, как на маленького и мягко, уступчиво произнесла:
– Романов со своей судьбой, с человечностью.
– А… Но это не объясняет того, отчего все бегут от тебя.
– Да не от меня они бегут, за жизнью своей стараются поспеть.
– Это ты так себя успокаиваешь, понимаю, бывает.
Она улыбнулась мне, вовсе как несмышлёнышу и, рассматривая лес за окном, стала говорить, тихонько так, едва ли не шёпотом, то ли ему, то ли себе:
– Про малину, это ты верно заметил, только, чего уж тут греха таить, не земля у нас тут, глина сплошная, но я не сержусь, с чего бы, да и огородник из меня неважный. А вот про птиц и зверей… Проверяют они и меня, и себя.
– Чтобы что?
– Узнать хотят, можно ли доверять человеку, способен ли он ещё любить, без оговорок и условий, просто – любить.
– Не выдумывай.
– А ты сам посуди. Я ж не о котятах в лукошке толкую. Вот тонет, к примеру, оса. Если укусит, ты знаешь, мне не поздоровится, но я достаю её из воды, сушу и отпускаю. Она глазки протрёт, да летит мимо, с докладом, – так мол и так, было дело, всё по порядку своим расскажет, соседям передаст.
– Шутишь!
– Не шучу, слушай дальше. Гадюка ползёт. Для меня её укус – лучше не думать, что может произойти, а я с уважением к ней, с добрым словом. Так и она не грубит, не пугает, а напротив – осторожничает. Что до птиц, те на каждом дереве под окном, да по три гнезда вьют, и весь выводок тут же, на глазах, чтобы показать детворе, как оно, когда по-настоящему, по-человечески бывает!
– Ну, хорошо, узнали они все, как надо, а дальше-то что?
– Летят по миру, идут дальше, крутят колесо жизни.
– Глупо как. А почему к тебе?
– Так не только ко мне, дурачок! Ко всем они идут, к каждому! Да мало кто замечает то. Подумаешь, – птичка подлетела, муравей по руке пробежался. Стряхнуть, турнуть, ногой топнуть, оно ж проще.
– Дела у всех! Работа, занятия, своя жизнь!
– То-то и оно, что у всех она – жизнь, а не только у человека.
Мы помолчали.
– Давай, выйдем, душно что-то, – попросила она.
Небо, словно залитое синей глазурью, сияло в медной, позеленевшей от времени, оправе леса. Неторопливым шагом дошли мы до берега пруда и остановились. Из кустов вишни неподалёку, навстречу нам, пролилась тонкой струйкой змея.
– Здравствуй, мой хороший! – сказала она, наклонившись к ней.
Уж, то был он, я узнал его по подворотничку, качнув головой, пристроился подле её ног, изредка высовывал чёрный раздвоенный язык в мою сторону через уголок рта, прямо так, не поворачивая головы. Он явно присматривался, пытаясь понять, насколько я хорош, но увы, теперь мне это было неясно и самому.
Как избежать мелодичного укачивания
на волнах вечерних зорь,
не знает никто…
Фигура, скованная ломкой коркой льда с наветренной стороны, медленно перемещалась по полю от одного холмика травы к другому, словно по шахматной доске, оставляя за собой белые разношенные, скоро заживающие оспины следов. Снег шёл крупными, хорошо различимыми хлопьями, как широкой поступью. Роняя себя на тёплую, ещё живую землю, он густел, как кисель, чем портил первое праздничное впечатление об себе.
Казалось, лишь вчера, солнце, позабыв о скромности, взирало на то, как, перебивая друг друга, струи дождя смешиваются в пену. Одумавшись, оно споро сушило округу, сметая по кругу воду, выжимая её в подставленные ладони деревьев. Те долго ещё забавлялись после, обрызгивая друг друга. И не уставала звенеть упруго вода, покуда последняя травинка не перепрятывала остатнюю54 каплю, перепоручив её жадному до всего мху.
Мох – сущность коварная, вездесущая, прикрывающая собой любую праздность. От лени своей не рождает цветов и не привязывается ни к чему55. Не потому ли таит под спудом своим сонм загадок тех, сырых от погоды и слёз, любимых его мест.
Протянув руку, я осторожно погладил мох. Его шёрстка, против ожидания, оказалась слишком мягкой, со струящимися рыжими ворсинками. Я провёл по ним раз, другой, третий… Мох неожиданно задрожал, принялся мурчать, и я открыл глаза.
Закат за окном, осыпая золотыми блёстками листву, чудил. Разогнал напуганных до бледности бабочек, заставил умолкнуть птиц, и бил наотмашь по глазам любому, при прямом, честном на него взгляде.
– Всё от того, что неуверен в себе, потому и стыдлив без меры, и зол. – Назидательно произнёс я, не переставая гладить разомлевшего кота, после чего добавил, – Да… дремать вечерней зарёй и впрямь не к чему. Приснится же… До снега ещё ого-го! – Я широко отворил рот, чтобы зевнуть, но завершить начатое не смог, ибо, обернувшись на возню, рассмотрел голубя, что одну за другой склёвывал с подоконника ровные некрупные, как саго, горошины льда…
Над печной трубой, подменяя собою дым, висит облако. Так оно понимает дружбу.
Шмель треплет чистотел за его рыжий чуб. Подсыхает отстиранная за ночь трава, и осы переворачивают, лохматят её, по одному обирают неровные сырые кусочки аквамарина и уносят в известное им одним место.
Слипшийся пух одуванчиков и пушинки чертополоха, как обронённые из подушек, либо перины перья, не нужны никому до поры. А обсохнут, – подхватят птицы или ветер, и, – только их и видали. Мы позабудем, что они были тут, а им не припомнить, как величать нас.
Двухцветная крапива прыскает от смеха семенами там же, где мята перчит каждый вдох.
Израненный куст калины кровоточит. Бабочка ржавеет на лету. Растянув нитки на растопыренных пальцах травы, мотает пряжу паук. Тихо постукивает алебастровыми кастаньетами винограда ветер. Сбрызнутый патокой неба, сладко цветёт цикорий.
Вишни, оглядевшись вокруг, принимаются записывать что-то в свои блокноты. Долго скрипят тонкими ветвями, правят часто или вовсе вымарывают рыхлую вязь слов, а после неаккуратно вырывают покрытые чёрными точками листочки, бросая их тут же, в надежде на то, что ветер позже подберёт.
Стеклярус белой смородины лопается под ногой, крошится мелкими семенами.
Обрывки жёлтых листьев, будто страницы прошлогоднего, ветхого, ненужного никому календаря, прикрывают тонкие прутики молодого клёна, что скромны и невольно обращают внимание на себя лишь в позднюю пору бесцветной осени.
Седой локон облака выбивается из шевелюры неба. Ветер нежно ерошит его, и звёзды стекают от умиления вниз, не стесняясь наступившей темноты. Очевидное днём, незаметно в ночи и наоборот, но… всё вопиёт: «Я живой! Я живой! Я живой!»
Мне нравятся кузнечики. Они похожи на на морских коньков, и потому-то для меня всё равно, где те прячут свой слух, – повыше щёк или под коленками передних нескладных ног.
Забавно, но, в отличие от людей, у кузнечиков особенно любят поговорить мальчишки, и болтают аж до первых заморозков, а вот девчонки молчат. И правильно делают. По-крайней мере, нежный пол можно не брать в расчёт, выясняя, кто виноват в приставшем к кузнечикам прозвищу, не из-за них их так долго дразнили стрекозами
По берегам морей стрекочут крупные, сухопарые, ленивые кузнечики. На полянах редколесья – мелкие и смешные. И тех, и других легко ловить, а когда раскрываешь ладонь, они не сразу спрыгивают с неё. От духоты, неохоты, от краткого неопасного заточения или вследствие бесстрашия, долго шевелят они там усами, будто строят двумя пальцами «козу», а уж после, неожиданно, в два прыжка…
– Ой! Да куда же ты!? Щекотный! Хорошо, что не укусил, а ведь мог!
Кузнечики беспощадны как к врагам, так и к соплеменникам, которые так или иначе порочат славное звание настоящих кузнечиков. А вот в еде непривередливы.
Гуляют кузнечики и днями, и по ночам. Вступая на лунную дорожку, они делают шаг, другой, но смущённые сбегают с неё поспешно. Не всегда и угадаешь, что то были они.
Кузнечики просты, и в оправдание наивных на них надежд, не упускают случая уважить якобы случайным прикосновением. Разбегаясь в стороны, будто бы ненароком прыгают на ноги, упреждая неверный шаг, на плечи, пытаясь обнять, на руки, пожимая их, как умеют.
Вот так – исподволь, невзначай вылепливается приязнь, способность понимать, что зарождается в желании сделать это.
А вы? Хотелось ли когда-нибудь вам подержать кузнечика на ладошке? Просто так, ни для чего, низачем. Но, чтобы ощутить его хрупкость, отвагу, и выпустить с лёгким сердцем человека, для которого главное счастье – сделать что-то хорошее, без корысти для себя.
Восстанавливая здания монастырей,
люди забывают о Вере,
которая не поддаётся реставрации.
Она или есть, или её нет…
– Чем яростнее добро борется со злом, тем менее от добра остаётся в нём.
– Не понимаю… Чушь какая-то! Что от него останется, коли так?!
– Так, в любом разе, ничего, кроме надежды.
– На что?!
– На лучшее…
Когда тебя не принимают, а осколки окружающих миров с трудом подходят к граням твоего, – это не повод запереться, но побуждение к тому, чтобы распахнуть настежь двери, где уже поджидает другая напасть, уберечься от которой очень непросто. Пересуды, укоры и тому подобное,
назойливое, ибо знают, не понимающие об тебе, как оно лучше.
Истратив жизнь на оправдания, как на погоню за мухами, невольно отстанут попытки
отыскать смысл чего-либо: бытия ли или его противоположности. Но лишь убедив себя в том, что важен не итог, а ход событий, и умение насладиться им сполна, как находишь силы гнать прочь дурное, как комара за окошко. Кстати же вспоминаешь о друге, жалостливом чудаке, не считавшем себя вправе лишать жизни кого-либо. Тот ходил, извечно покусанный, но менять отношения к себе не хотел. Видел его, конечно, чувствовал, понимал, да, коли не сумеешь сохранить собственные черты, то как узнать после, каков ты, настоящий, и был ли ты, в самом деле?
В любой истории столько додуманных и переиначенных историй, что стоит отдавать честь лишь частным случаям, судьбам и воспоминаниям, ухватившим горло резиновой рукой слёз…
– Я расскажу тебе об одном человеке, который писал сказки. Он не был поэтом или писателем ни в половинной, ни в полной мере. Медиатор своей души не берёг, а тратил везде, где только мог, с тем искренним пылом, которого в достатке у людей наивных, честных и неискушённых в подлостях. Много таких же вот сгинуло в ловушках бесчестных и практичных, но нашему герою некоторым образом везло. Как только очередная сеть стягивалась над его головой, он влюблялся. И, оглядывая мир восхищённым оком, принимался писать. Отыскивал прелесть в полных талиях гусениц и оправдывал легкомыслие бабочек, восторгался трудолюбию муравьёв и рассудительности голубей. В общем, – принимался воспевать то, к чему его очередная обже56, как оказывалось вскоре, не испытывала никаких чувств, ибо это невозможно было сменять на булавки и пряники. Само собой выходило так, что каждая из его сказок обрывалась примерно на середине, оканчиваясь громким, разорительным для души расставанием, загодя подготовленным надменным предметом57.
Измученный вконец разочарованиями, наш сказочник решил более не влюбляться и дал себе глупый зарок – оставаться одиноким. Но всё же, иногда, когда не с кем было поговорить, кроме голубей, повадившихся полоскать горло на подоконнике, ему вдруг возникала охота непременно разобраться в причинах своих любовных неурядиц, и потому, раскрывая вечерами тетрадь, куда обыкновенно записывал сказки, перечитывал их, чтобы понять, – в чём ошибся, что пошло не так. По всему выходило – он ни в чём не виноват… Пока однажды из тетради не выпала вдруг страница, исписанная некогда знакомым ему женским почерком. На листке тоже обнаружилась недописанная до конца сказка, но, как только наш герой принялся сравнивать её со своими, сразу понял, в чём ошибался. Каждая из его историй была неинтересна и пуста с самого первого слова, но он, вполне осознавая это, пытался насильно привить, приписать к ней несуществующее волшебство любви, тогда как незавершённая не им сказка была полна надеждой и верой в него, и даже недосказанной, полно жила своею жизнью.
– Для любви нужно, чтобы две истории слились в одну, чтобы, даже оказавшись порознь, они текли полноводными реками, но любое их совместное течение превращалось бы в заурядный бурный поток, что смывает на своём пути всё, что мешает его устремлению вперёд.
– И причём здесь вся эта муть? Он же один так и остался, слова сказать не с кем!
– Почему один? На обороте листочка со сказкой был указан номер её телефона и два слова.
– Это ещё какие?
– «Я жду».
– Да она замужем давно, наверняка!
– Ты удивишься, но нет. Тот, кто знает толк в жизни, не станет тратить её на нелюбовь.
– И.… они встретились?!
– А ты как думаешь?..
…Восстанавливая здания храмов и монастырей, люди редко задумываются о главном, о Вере, которая не поддаётся восстановлению. Вера в Любовь, – она или есть, или её нет…
Тень нежилась в прохладе пруда, а лист, который прикрывал её собой, изнывал от солнечного жара. Он давно свыкся со своею участью, и, ограждая тень от всяких напастей, довольствовался редкими порывами ветра, что пособляли ему дотянуться к воде, чтобы хотя немного привести себя в чувство. Злые языки часто шептались за его спиной о том, что он сильно сдал, и словно бы уже не тот, каким его видели или знали раньше, но мало верил всему, что про него говорят. Приобретённую сухость и чрезмерный загар относил он за счёт мужания и приложенной к нему способности противостоять напастям. Иногда, редко, что-то глубоко внутри заставляло его скорбеть по себе, но он гнал заботами дурные мысли прочь.
Между тем, тень, сберегаемая листом,
предавалась неге беззаботно, и казалось, совершенно не задумывалась о своём происхождении. Благодушное её настроение в рассветную пору, скоро менялось на нервность полудня, когда всё казалось ей не в пору, и не по сердцу. Тень не ценила усилий угодить ей и утомляла лист до той самой поры, пока бутоны звёзд, пробиваясь сквозь толщу вод, делались всё заметнее и пышнее.
И вот однажды поутру, небо, которое слыхало всё, что выговаривала листу тень, решилось проучить его, и, упросив ветер примять лист до поры, расположилось поглядеть, что из этого случится.
С первыми минутами утра, когда тень, привыкшая принимать наполненные струями солнца розовые ванны растворённого в воде рассвета, не отыскала себя в отражении, в воздухе рассеялась некая изощрённая тишина. Тень, порешив сперва, что плохо смыла с глаз пену, промолчала, но, спустя миг, ощутила полное отсутствие себя в окружающем мире.
Тень была, несомненно, избалована, но не так уж глупа. Скоро разглядев опрокинутый навзничь, тесно к её лицу лист, она поняла, что была не права-таки, сочиняя об своей неопределённости и свободе ото всех и вся.
– Ты не ушибся? – спросила тень тихонько, обращаясь к листу, – Прости меня. Зависеть от других нелегко. Я забывалась, как могла. И утомляя тебя своими капризами, взывала к состраданию, вызывала в тебе то чувство вины, которого ты, конечно же, не достоин.
– Похоже, что мы оба ошибались относительно друг друга, – погодя вздох, так же тихо ответил листок, – и, знаешь, мне намного легче от того, что теперь я буду понимать причины твоего своенравия.
– И мне будет легче от того ж, – ещё тише проговорила тень.
С тех пор, покуда тень растворялась томно в прохладе пруда, лист, который по-прежнему прикрывал её собою, не изнывал от солнечного жара, как бывало. Эта неразлучимая58 парочка не представляла жизни друг без друга, и от того легче прощались каверзы, недомолвки и промахи, ибо не было уж в них прежней вины бессердечия, но одна лишь судьба, коей не убежишь.