Лет шесть тому назад в Париже на кладбище Монмартра можно было еще видеть серую плиту. На ней стояло только два слова «Henri Heine». Всего два, и то иностранных, слова над останками немецкого поэта; два слова, оставленные стоять в течение целых 45 лет на камне, в хаосе усыпальниц парижской бедноты… О, у немцев, очевидно, был не один, а много поэтов, которые назывались Генрих Гейне! Я не думаю, конечно, чтобы поэты так уж нуждались в чьей-нибудь признательности, тем более посмертной, да еще в виде такой претенциозной нелепости, как мавзолей.[1]
Но грустно думать, что для поэта не нашлось даже каменных слов на том языке, которому он сам оставил венок бессмертной свежести.
Можно, пожалуй, предположить, что не только соотечественники Гейне, но и вообще все люди, думающие по-немецки, так прочно и раз навсегда обиделись на его выходки против орла Гогенцоллернов или знамени Фридриха Барбаруссы,[2] что в их глазах для кары Гейне оказалось мало даже его двадцатилетнего изгнания.[3] Когда-то Прометей горько оскорбил отца богов профанацией его стихии: он был сурово наказан, но тот же Зевс родил и героя, положившего конец пытке титана. Неужто же олимпийцы оказались менее злопамятными, чем бюргеры Дюссельдорфа и Франкфурта?
В настоящее время, благодаря покойной австрийской императрице, могила Гейне украшена достойно ее червей,[4] но оценка автора «Германии» на его родине далеко не свободна еще и теперь от горечи оскорбленных им когда-то патриотов, фарисеев и тупиц.
Последние двадцать с лишком лет проведены были Гейне среди французов, и между французами у него было немало друзей.
Безумный Жерар де Нерваль отмечал Гейне его германизмы, а Т. Готье не только восхищал его, но влияние этого несравненного художника, несомненно, сказалось и на эстетизме «Романцеро».