Кроме того, Прометей был уже пережитым, не каноническим богом, и целое мировоззрение, яркое и новое, отделяло побежденного сына земли от блаженных Олимпийцев. Но в центре трагедии не стали и люди, и этому не надо удивляться. Даже героические характеры Аристогитонов и Леонидов влекли бы за собой стеснительную реальность, целый груз жизненных мелочей, из которых они ярко выделяются для нас, но еще не выделялись для древних греков. Кроме того, и авторы, и зрители старых Афин слишком высоко ставили эстетическую ценность трагедий, чтоб, не задумываясь, примешивать к ней вчерашний день. В истории драмы есть один характерный аттический пример «боязни действительности». Фриних поставил на сцену «Взятие Милета». Успех был полный. Зрители плакали. Но судьи были выше минутной иллюзии и слез, где было более патриотического чувства, чем эстетически просветленного сознания, и Фриних заплатил 1000 драхм пени. Штраф оказал свое действие. Через 20 лет трагик обучил актеров новой исторической пьесе, и несмотря на то, что сам Фемистокл, тогда в апогее своей славы, был хорегом и дал пьесе Фриниха неслыханный дотоле блеск, она, кажется, прошла тихо, без слез… и без пени.
Героями трагедии после богов стало их смертное поколение, стали существа, которые безмерно превосходили людей силами, красотой, славой и несчастьями, существа которые двойственностью своего рода, двумя неслившимися токами крови в их жилах создавали особую избранную расу, более человечную, чем боги, и более божественную, чем люди, расу, которая носила трагизм в самой неслиянности двух начал своей природы. Миф дорог был трагикам и их публике не только по эстетическим достоинствам и традиции, не только как часть их духовного бытия, форма их мысли, но и как привычный стадий, для состязания трагических борцов; каждый атлет мог на этой общей для всех арене выказать и гибкость, и силу, и красоту своего ума, не забывая тех рамок и той нормы, которые обуздывали его прихотливую фантазию.
Кроме того, не надо забывать, что миф, несмотря на обязательность для Эдипа жениться на матери, а для Ореста ее убить, предоставлял трагику много свободы в развитии деталей, обрисовке характеров и положений.
В эстетическом же отношении он был незаменимым, потому что допускал возбуждение чисто эстетических эмоций и лицезрение красоты, не загрязненной прикосновением реальности. Наконец, мифы сами по себе были уже прекрасными созданиями человеческого гения. Я не буду напоминать вам классических историй Эдипа и Агамемнона. Но вспомните Мелеагра, этого второго Ахилла, по благородству, огненной дерзости и трагической судьбе.
Одна из Парк при его рождении предрекла Алтее, его матери, что жизни ему будет столько же, сколько одному из горевших перед ней в то время углей, и мать, разумеется, тотчас же спрятала драгоценный залог жизни своего Мелеагра, но когда герой вырос, он убил в битве братьев своей матери, и вот судьба Мелеагра в виде черной головешки очутилась в руках раздраженной женщины, сердце которой колеблется между сыном и братьями.
В одном этом остове мифа вы уже чувствуете трагедию. А трагики обладали к тому же еще драгоценной возможностью сплетать свои пьесы из отдельных мифов, образуя из этих печальных асфоделей венки, полные таинственной красоты. Так, Еврипид для своего Мелеагра свил с мифом Алтеи миф Аталанты, осиленной и любимой Мелеагром амазонки, из-за которой в его пьесе герой убивал своих дядей, а Алтея бросала в огонь роковой залог его жизни.
Миф не был чем-нибудь ограниченным и замкнутым. Мифы вечно творились, они легко накидывали свою тонкую сеть на текущую жизнь и исторические события, возрождая их в идеальных формах. Читая «Персов» Эсхила, вы почти не различите теперь: что перед вами, исторические ли лица или созданья фантазии?
Мифический язык давал самый гибкий материал для трагического творчества и самое естественное, самое идеальное выражение для благородных побуждении души.
Последнею драмой Софокла был «Эдип в Колоне». Эпос не знал мифа, который бы приводил изгнанного фиванского царя в Афины, Софокл изобрел его сам, но вся трагедия строго мифична и проникнута самым чистым идеализмом. Несчастный скиталец, муками искупивший утехи своего призрачного счастья, находит приют в Аттике у благородного Фесея и точно тает в своей свежелиственной могиле в священной роще Евменид, становясь гением – покровителем страны.
Наконец, кроме свития мифов и мифического творчества, в распоряжении трагиков был еще выбор между вариантами. Например, Еврипид представил в одной из своих трагедий, что Елена, из-за которой происходила страшная 10-летняя борьба греков с троянцами, не была даже невольной причиной этой борьбы. Парис похитил только ее подобие, а настоящая дочь Зевса и Леды скрывалась в Египте, у Прометея, верная своему мужу. Этот вариант легенды Еврипид нашел у лирика Стесихора.
Вначале у трагиков мифы трактуются строго. Эсхил не только не понижает игрою фантазии тона мифа, но он склонен, напротив, делать его более строгим. Миф о Прометее, наказанном похитителе огня, вовсе не содержал в своей эпической форме того мрачного колорита и того особенно глубокого морального смысла, который в нем провидел и воссоздал Эсхил. Этого мало – Эсхил вовсе не думал ограничить представление о Зевсе фигурой тирана, которого на сцене достойно заменяют Кратос, Океан и Гефест. Трагедия Прометея не только в том, что он страдает за гонимое и обездоленное Зевсом человечество, а в том, что, снабдив «эфемеров» благами культуры, он все же мог создать лишь то бессильное, вялое, тусклое человечество, на которое жалуются океаниды. Лишь проведя его через горнило страданий, опыта, заставив добывать знание мукой mёqoz Pёqei, Зевс Орестии, заветный идеальный Зевс Эсхила, которого никогда не поймет Прометей, сын земли и змея, создаст поколение, которое наполнит мир афинской славой и научит людей исполнять их первую и идеальную обязанность – достойно чтить богов.
Софокл, создатель сложной психологической драмы должен был, конечно, несколько свободнее трактовать мифы, но и он не выбирал таких, которые бы унижали богов. Софокл любил мифы с женским центром вроде Антигоны, Федры, Электры; кроме того ему особенно дороги были сюжеты чисто аттические, например миф о Триптолеме, связанный с началом праздника Фесмофорий и Элевсинских мистерий, одной из сокровеннейших святынь города Афины. Только Еврипид стал обращаться с мифами свободно: например, представляя унижение дочери Агамемнона, он выдавал ее замуж за мужика. Деталь сама по себе была не лишена драматизма и даже довольно искусно сплеталась с драмой Ореста, но самый миф утрачивал с нею свою строгую красоту и переходил из области идеальной в бытовую. Кроме того, нельзя сказать, чтобы при выборе мифа Еврипид думал о сохранении, а тем менее углублении его этической сущности. Герои и боги соблазняющие девушек, матери, открывающиеся в любви пасынкам, нечестивый брак между братом и сестрой, человек, посягающий на богиню, жрица, упрекающая в жестокости богиню, герои в виде бродяг или калек – все это слишком яркой и густой полосою проходит через сцену Еврипида, чтобы стоило оправдывать его в каждом отдельном случае. Вообще для Еврипида миф был только сюжетом, а не этическим целым, как для Эсхила, и не зерном психологического целого, как у Софокла; роль бога для Еврипида была только одним из элементов сюжета, и притом отнюдь не всегда самым интересным и самым моральным. Сюжеты трагедии часто повторялись, так у всех трех корифеев было по Филоктету, по Оресту, по Иксиону, но еще гораздо более общих мифов можно найти в репертуарах Софокла и Еврипида. Что же касается до позднейших, то они не только не увеличили числа сюжетов, а, напротив, свели их к весьма немногим излюбленным темам. Новые мифы творил только Агафон, но, к сожалению, мы ничего не знаем об этом, и даже самое название трагедии «Цветок» можно прочитать «Антей».