bannerbannerbanner
полная версияВойна детей

Илья Штемлер
Война детей

Полная версия

Не успели. Старик захлопнул дверь.

Шурка плотнее закупорил уши ватой и принялся всхлипывать, протяжно и жалко. У меня стало покалывать в носу. Неужели до нас уже использовали подсвечник и старик его приметил? А все Шурка! Я говорил, что подсвечник слишком заметен, а он:

– Это ж цветной металл…

В первое мгновение я решил выбежать в дверь, которая вела на склад, но вспомнил, что сейчас там лазают какие-то мальчишки с соседней улицы, и я их тем самым подсеку, так как Нури последует за мной.

– Соседка выбросила, да? – произнес Нури, по-птичьи разглядывая нас с одного боку. – Какой хороший соседка, какой богатый соседка… Слушай, мальчик, ты руски читаешь? Я сапсем плохо читаю. Глаз больной… Прочитай, да! – Нури пристально смотрел на нашу сторону, теребя пальцами газету. – Утром все кричат. Гай-гуй, туда-сюда… Я газета купил. Читай, да, ай балам.

Шурка приободрился и взял газету. Там говорилось, что войска Ленинградского фронта прорвали укрепления немцев и захватили город Выборг.

– Что такой укреплений? – спросил Нури.

Я произнес это слово по-азербайджански. Нури взял газету, сложил.

– Молодес Ленинградский дронт… Мой сын тоже на пронт. Али-ага! Я газет читал мало. Немцы Киев брали, Харьков… Потому настроений нету… Ай молодес Ленинградский пронт! Али-ага орден есть!

Старик засуетился. Достал из ящика два куска желтого сахара и подал нам, причмокивая языком. Потом расплатился за подсвечник, прибавив от себя по пять рублей каждому – на семечки.

Когда мы вышли, Шурка сказал:

– Хороший старик. Надо будет ему в следующий раз пару тачек утиля подбросить.

Шурка не мог простить Нури минут страха, которые он испытал. Мне ужасно захотелось дать Шурке в ухо, но, заметив клочок ваты, я передумал.

– Ну и сволочь ты, – лишь сказал я, но, так и не сумев сформулировать причину столь грубого обобщения, добавил: – Что, я один буду огород поливать? Ты уже неделю волынишь… Целых пять дней на дверях лавки старого Нури висит замок. И все малолетние аферисты ходят без дела. Наверняка со стариком что-то случилось. Ничего удивительного – в таком возрасте… Постепенно мальчишкам надоело ходить на пустырь, за кладбище. Лишь я и Шурка топтали потрескавшуюся от жары тропинку, таскаясь с ведром по огородам.

И однажды мы увидели, что замок на дверях сарая исчез. Я решил зайти и поздороваться со стариком. Шурка меня остановил:

– Погоди. Давай наберем хламу.

– Но я хочу просто поздороваться.

– Да? А потом ты ввалишься к нему со старым тазом?

– Не знаю, – упрямо повторял я. – Хочу поздороваться.

– Так ты и сделаешь, когда войдешь не с пустыми руками. И старику будет приятно… Или ты просто трусишь?

Я поплелся вслед за Шуркой к нашей дыре в заборе. Но едва мы отодвинули доску ограды, как раздался бешеный собачий лай. К нам бежал огромный пес, и если бы не забор, нам не поздоровилось бы, это точно.

Пес задыхался от лая, кидаясь широкой грудью на ограду. Хорошо, что он не знал, где находятся доски, висящие на одном гвозде.

Тут из сарая вышел пожилой мужчина и, заслонившись ладонью от солнца, стал смотреть, на кого так лает собака.

– Чего надо?

– Нам нужен дядя Нури! – крикнул Шурка. – Хотим узнать, как его здоровье. Где он?

– Этот одноглазый? Сняли! В милиции он! Где ему еще быть!

Из-за лая пса мы с трудом понимали, что он кричит.

Потом мужчина еще что-то сказал, махнув при этом в сторону железного хлама, затем прикрыл ладонью один глаз, чтобы стало ясно, кого он имеет в виду, хлопнул себя по заду, очевидно показывая, что сделали с одноглазым, и скрылся в сарае.

Все было понятно.

В ту ночь я долго не мог уснуть. Я чувствовал себя главным виновником всего, что случилось. И твердо решил пойти и все рассказать. А утром я никуда не пошел. И никому ничего не рассказал. Я трусил! Возможно, и Шурка испытывал то же самое. Потому что он избегал меня. Это было заметно. А может быть, я избегал его? И он это понял? Не знаю.

Потом я заметил, что все мальчишки, которые наведывались к складу старика Нури, избегают друг друга.

И мне казалось иногда: каждый из нас ждет, что кто-нибудь пойдет «туда» и все расскажет. Тогда все перестанут избегать друг друга. И все будет как прежде, до знакомства со стариком Нури.

Но никто не решался это сделать.

Мне захотелось куда-нибудь уехать. Чтобы никого не видеть. Чтобы никто не напоминал мне обо мне. Вскоре так и случилось:

маме выдали для меня путевку, и я уехал в пионерский лагерь.

Через неделю я не выдержал и убежал. Утром. Когда все отряды ушли на пляж.

По-прежнему меня оглушительным лаем встретила огромная собака. Затем появился все тот же пожилой мужчина. Я ушел.

Почти через день я приходил к складу утиля. Собака ко мне привыкла и перестала лаять. Старик Нури все не появлялся. Нет, мужчина не соврал.

– Слушай, ты чего здесь ходишь? – как-то крикнул мне новый утильщик.

– У нас тут огород, – ответил я.

Когда кончилась путевка, я вернулся в город, прямо к новому учебному году. И узнал, что Шурка с семьей переехал в Яламу, на рыбозавод.

Несколько раз осенью я еще приходил к складу. Мне показалось, что внутри меня что-то сдвинулось, сместилось. Я это чувствовал.

Я слышал, как однажды мама сказала соседке, что я очень повзрослел.

Соседка согласилась: война, в военное время дети удивительно быстро взрослеют. И я тогда чуть не расплакался, убежал на улицу и долго сидел там, делая вид, что наблюдаю, как ребята играют в кости…

В тот год рано выпал снег и лежал долго, непривычно долго для Баку.

«ГРИГОРЬЕВ САША ИЩЕТ СВОЮ СЕСТРУ РАЮ»

К вечеру дом наполняется, как таз водой. Постепенно. С первого этажа по четвертый.

На первом живут студенты техникума – они приходят раньше всех, и почему-то одни девочки. Лишь два мальчика в очках. На втором – преподаватели, они приходят позднее. Тоже одни женщины да старики. Затем все остальные.

А к семи часам во дворе стоит шум, как на базаре. Люди перекликаются друг с другом не покидая комнат, прямо через окна. Располагаются обедать на галереях: в комнатах душно. Среди простынь, сохнущих на протянутых от балкона к балкону веревках, люди напоминают матросов на палубе парусника.

В этом доме живет моя бабушка. Вот уже несколько дней я нахожусь у бабушки. Меня укусила собака, и бабушка водит меня на уколы. Вообще-то бабушка работает в керосиновой лавке – продает керосин. Но сейчас у нее отпуск.

Вернувшись из поликлиники, бабушка ставит меня посреди двора, у колодца, и задирает рубашку:

– Посмотрите на его живот! Это разве живот?

У перил балконов появляются соседи. Они отстраняют руками простыни, чтобы удобнее было смотреть вниз, на меня и бабушку.

– Пятнадцать уколов уже сделали! – кричит бабушка.

– Дуршлаг, а не живот, – соглашаются с третьего этажа.

– Мало им, что ребенка собака укусила, они его еще колют, паразиты! – возмущается четвертый этаж.

– Это вместо того, чтобы разыскать собаку и ее колоть. За что они деньги получают? – поддерживает третий этаж.

Я доволен. Приятно, когда тебя жалеют.

Но главное, я не хожу в школу! Хотя доктор ходить в школу не запретил.

– Лечиться так лечиться, – решила за него бабушка. – Ему все равно. Если бы его сына укусила собака…

Весь день я брожу по улицам. Когда я прохожу мимо школы, то слышу, как первоклассники хором тянут: «Ба-о-баб». От этих звуков меня почему-то тянет в школу. Казалось, должно быть наоборот.

Я спускаюсь к морю. Сейчас самое лучшее время года – начало октября. Хотя и считается, что осень, деревья на бульваре не собираются желтеть, лучи солнца растекаются по их пыльным неподвижным листьям. А море – гладкое, ленивое и ненастоящее. По бульвару бродят беженцы. Они ждут парохода на Красноводск. Многие из них ждут второй месяц, а то и больше.

Я подхожу к парашютной вышке, что торчит на бульваре, как гвоздь, высотой в семьдесят пять метров. К ее основанию приклеено множество бумажек.

«Закопанские из Тернополя уехали в Красноводск».

«Григорьев Саша ищет свою сестру Раю».

«Меняю велосипед на три кило хлеба».

Объявлений огромное количество. Я обратил внимание, что «Григорьев Саша…» вначале было написано на тетрадном листке в полоску, потом – в клетку, потом – вообще на нелинованной бумаге.

Вокруг вышки лежат чемоданы, узлы, корзины. Люди переговариваются, играют в шашки, в карты, спят, пьют из кружек кипяток. А чемоданы текут по аллее до поворота и дальше, по всему бульвару.

Я иду к пристани. Только что ушел пароход на Красноводск. Вернется он послезавтра. Какие-то люди проверяют какие-то списки, выкрикивают номера, фамилии. На скамье плачет женщина.

Две другие ее успокаивают.

Если бы я только мог достать пароходы, я бы всех отправил в Красноводск, раз они хотят. Чтобы никто не плакал на скамье. Говорят, немцы потопили транспорт с беженцами где-то возле Махачкалы. Сволочи!

У кустов олеандра сидит мальчик на горшке. Ему скучно. Он водит пальцем по песку и что-то шепчет. Я подумал: все равно горшок выплеснут в кусты – лучше бы мальчика сразу посадить в кусты.

Напротив пристани живет Рита. Раньше она жила у бабушки со всей своей семьей, а теперь Риту взяла к себе моя тетка. Они приехали из Кишинева: Рита, ее мама и младший брат Зорик.

Я смотрел на карте: Кишинев – столица Молдавии.

Сегодня я решил показать Рите нефтяной промысел. Рита не верит, что нефть добывают из земли. Вот уголь – это она верит:

уголь вроде камней.

Рита сидит во дворе и читает «Графа Монте-Кристо». Серые косички тоненькой струйкой сползают между острыми лопатками. Рита предчувствует мой приход. Я обратил на это внимание.

– Я знала, что ты придешь, – как всегда, говорит Рита и закрывает книгу. – Сегодня очередь продвинулась на четыреста человек. Если так будет продолжаться, мы уплывем через пять рейсов.

 

– Хочешь? – говорю я и кладу на скамейку помидор.

Рита вытирает помидор ладонью и ест. Я стараюсь не смотреть на нее, чтобы не смущать. Потом она заносит «Графа» в комнату, и мы выходим со двора.

Не знаю почему, но как-то получается, что я отодвигаюсь от Риты чуть ли не на всю ширину тротуара. И делаю вид, что не имею к ней никакого отношения. Я ужасно боюсь, что меня увидят знакомые и пришьют мне обидную кличку «девчатник». Рита делает вид, что не замечает маневра. Правда, когда на улице никого нет, я приближаюсь. С таким равнодушным видом, словно сам не замечаю этого.

«Какой я трус, какой я страшный трус!» – мучительно думаю я, вместо того чтобы разговаривать с Ритой, и с тоской вспоминаю все улицы, которые еще впереди. Я иду, молчу и мучаюсь. Но молчать неудобно: Рита может обидеться.

– Ты слышала, как кричит муэдзин с минарета мечети? – спрашиваю я.

Рита покачала головой:

– Нет, не слышала.

– Он кричит так рано! В пять утра. Как-то я проснулся и слышу: кричит. Тоненько-тоненько. С большими паузами. Таинственно. Такое впечатление, что сейчас прилетит на ковре багдадский вор. Или Синдбад-мореход.

– А почему он кричит так рано? Ведь люди еще спят.

– Наверно, у него бессонница. Он старый… У моей бабушки тоже бессонница, так она открывает свою лавку раньше всех.

– Вот я и думаю: он кричит рано, просто чтобы успеть раньше всех, – говорит Рита.

Я молча соглашаюсь.

Вдали показывается какой-то мальчишка, и я замолкаю, проглатывая слова, презирая себя за трусость и ненавидя мальчишку.

«А если, к примеру, она моя сестра?» Мальчишке не до нас: он гонит впереди себя обруч, поддерживая равновесие согнутой железкой. Я тоже люблю гонять обруч… Боковым зрением я вижу: Рита улыбается. Идет, заложив руки за спину и теребя тоненькие косички.

Когда мальчишка прогромыхал мимо нас, Рита объявила, что ей надо купить гребешок или густую расческу. Лучше, конечно, гребешок: у гребешка целых две полезные стороны.

Мы поднимаемся по Малой Морской к Кубинке. Трудно представить более шумный район города, чем Кубинка. Так называется толчок.

Что только тут не продавали! Яичный порошок, алюминиевые ложки, гимнастерки, рыбок для аквариума, матрацы…

Старуха набросила на плечи шинель, в одной руке держит сапоги, в другой – сковородку, на голове у старухи мужская шляпа.

Все это она продает.

– Посмотри! Какой красавец! – выкрикивает парень, поглаживая петуха. – Пятьсот рублей. Какой красавец! Яйца нести будет, себя не пожалеет!

– Средство против вошей! Средство против вошей! – перекрикивает его женщина.

– Песенник! Патриотические песни! Шульженко! Артист Бернес, Марк! Поет про наших смелых летчиков! Двадцать песен – десять рублей! – кричит толстый мужчина. – Налетай – распевай!

У меня такое впечатление, что вся эта многотысячная толпа, словно тесто, поджаривается на солнце.

На участке, заставленном рваной обувью, сидит на корточках старьевщик. Он продает обувь, собранную по дворам. Даже смешно: кто станет покупать, к примеру, туфли со стоптанными задниками или ботинки без подошвы?

– Такой товар – бог давал! – кричит старьевщик. – Эй, куда? Куда, баран? На товар наступил…

Это относится ко мне.

И тут мы увидели женщину, которая продавала гребешки и расчески. Металлические. С узорами. На гребешки садились солнечные зайчики и подмигивали всем.

Мне кажется, что Рита слишком долго выбирает гребешок, разглядывая сквозь щели небо, меня, людей. Поскорей бы выбраться из этой толпы на шоссе, где на разогретый асфальт дышит ленивый ветерок. Женщина равнодушно смотрит в сторону, сплевывая семечные лушпайки. Будто и не она продает гребешки.

Рядом на столбе приклеены бумажки. Я читаю ту, что висит ниже всех. На тетрадном листке в клетку написано химическим карандашом: «Григорьев Саша ищет свою сестру Раю».

Листочек держится на одном уголке. Я отгибаю второй угол и, смочив слюной, прикрепляю к столбу.

Наконец мы выбираемся на улицу.

Чтобы попасть на промысел, надо добраться на трамвае до Сабунчинского вокзала.

Мы стоим и ждем трамвая. Рита пробует гребешок, но тот почему-то никак не хочет погружаться в волосы. Скользит по поверхности, и все. Вероятно, слишком густой.

– Помою голову, и все будет в порядке, – успокаивает себя Рита. А вот и трамвай: два огромных четырехосных вагона. Народу много – наверно, долго не было трамвая.

Ухватившись за свисающую с потолка ручку, я повис всем телом на руке и делаю вид, что смотрю в окно. На самом деле я рассматриваю Риту: ее худенькое лицо, голубые круглые глаза, тонкий нос.

Мы молчим. Вдруг трамвай остановился. Не на остановке, а так, между.

– Слушай, где вожатый? Что случилось? Где вожатый? – забеспокоились в вагоне.

Кондуктор, девушка в берете, читает книгу, сидя среди пассажиров.

– Откуда я знаю, где этот вожатый? – недовольно отвечает кондуктор, не поднимая глаз от книги. – Наверно, в парикмахерскую пошел. Туда ехали – он очередь занял.

– Как в парикмахерскую? А мы?

– А вы стойте, да! Не на солнце ведь, – ответила кондуктор.

Мальчишки, которые ехали в трамвае, вышли из вагона и уселись вдоль тротуара, как воробьи.

В вагоне стало просторно и тихо. Люди переговаривались:

– Вчера у нас рис давали. По июньским карточкам.

– У вас хороший магазин. А я прикреплена к гастроному на Кривой. Ужас, а не магазин!

– Сколько времени прошло, как обещали открыть второй фронт…

– Капиталисты, да! Им что? Наживаются на войне… А булку у вас дают для детей?

Я тоже вышел из вагона. В хвост нашему трамваю уже пристроилось четыре состава. Вот и пятый на подходе…

– Сыграем в орел-решку? – предложил белобрысый паренек. Он выговаривает слова мягко, с незнакомым акцентом. Наверное, беженец.

– Не хочу, – ответил я. – А тебя зовут не Григорьев Саша?

– Нет. Я Кирилл… А может, сыграем? На раз!

Я не успел подумать – из дверей парикмахерской выбежал веселый человечек в толстых очках.

– Садись, садись… Поехали! – прокричал он на ходу. – Станция Березай – кому надо, вылезай!

Мальчишки торопливо попрыгали в вагоны. Едва я успел вскочить, как трамвай тронулся.

– Безобразие! – вдруг завозмущались в вагоне. – Вы находитесь на работе! Такой здоровый лоботряс! А мой на фронте…

Вожатый опять остановил трамвай – теперь чтобы ответить:

– Послушай, мамаша. Я каждый день по девятнадцать часов работаю. Всего пять часов сплю, да. Когда мне бриться? Или когда рабочие домой едут с работы? Или когда всякие спекулянты? Соображаешь? А на фронт меня не взяли – минус шесть зрение имею… Чего и тебе желаю, если на то пошло…

Вожатый гордо еще раз оглядел пассажиров, чтобы кому угодно ответить.

– Ладно, поехали, ладно, – зашумели в вагоне.

– А я что говорю? Разве я говорю, не поехали? – выяснял вожатый, не двигаясь с места.

Тут начали звонить все трамваи, что плелись за нами. Раньше они почему-то не звонили.

Наш вожатый вылез до половины из окна и закричал:

– Сейчас, сейчас, да!

Вместо того чтобы сразу ехать…

И все же мы добрались до вокзала. Было три часа. В четыре мне надо было быть в столовой при школе, где детям фронтовиков дают обеды. А в пять – на уколы.

Рита все понимала. Конечно, если бы не гребешок, то можно было успеть съездить на промысел. Вот если завтра, к примеру?

А пока она попросила:

– Расскажи, что там интересного, на промысле.

Мы возвращаемся на бульвар. И опять я отодвигаюсь от Риты чуть ли не на всю ширину тротуара. Это очень неудобно, когда рассказываешь.

– Представь себе черную жирную землю. И много качалок. Они выкачивают нефть из земли. И трубы, много труб. По ним нефть течет в огромные, как горы, резервуары. И запах – приторный, горьковато-сладкий, что ли…

Рита молчит. Я так и не могу понять, слушает она меня или нет.

О чем она думает?

Мы подходим к дому тети.

– В котором часу он кричит? – спрашивает Рита. – Тот. С минарета.

– Муэдзин? В пять утра, – отвечаю я.

– Когда нас бомбили в Борисоглебске, одна женщина сошла с ума. Я видела. Она выбежала из теплушки и стала кричать, что бог – негодяй, раз он допускает все это… Она так кричала, что заглушала самолеты. Так мне казалось. Потом ее убило осколком… Послушай, как бы мне встать в пять утра? Наверно, это действительно красиво, когда поет муэдзин. Таинственно, да?

Я кивал головой и вспоминал, как по утрам звучит голос старика с минарета древней мечети Таза-Пир… Через длинные паузы.

Рейтинг@Mail.ru