На вечернем совещании наш зеленый вещевой мешок заметно вспух за счет банки американской тушенки. Банку принес Борис. Где он достал целую банку, было непонятно.
– Достал, – важно сказал Борис. – Я вам не какой-нибудь Фикто. Этой тушенки нам хватит до города Грозного, а там уже фронт начинается. Говорят, немцы уже Майкоп взяли, надо спешить… К тому же я заметил, что никто не придерживается конспирации.
Думаете, что бежать на фронт – это детские игрушки? – строго добавил мой лучший друг Борис.
– Не привыкли еще, – пробормотал я.
Остальные члены отряда неопределенно молчали.
Принцип конспирации заключался в том, чтобы переставить в наших именах местами слоги. Например, Боря должен называться Ря-бо, а Толя – Ля-то. Идею эту выдвинул Борис.
Не всем она пришлась по душе. Например, Юре Хачатурову.
Ему предстояло носить девчоночье имя – Ра-ю.
И Хачатуров заявил, что забирает свои марки, бежать с нами на фронт отказывается. У него была огромная коллекция марок, на которую мы возлагали серьезные надежды – по дороге их можно было поменять на хлеб или повидло…
– Давайте назовем Юрку Маугли, – предложил я.
– Почему Маугли? – насторожился Борис. Он сразу заметил в этом подкоп под свою систему конспирации. Ведь Маугли звучало не кличкой, а почти музыкой. Заманчиво и романтично. Так и остальные возьмут себе более интересные прозвища.
– Во-первых, у Раи есть… – начал было я.
– Я тебе не Рая, идиот, – разозлился Хачатуров, хотя чувствовалось, что Маугли его устраивает.
– Во-первых, у него был попугай, – продолжал я объяснять.
– Попугай умер! – воскликнул Борис.
– Но был ведь, – возразил я. – Дальше! У него есть собака…
Можно сказать, он воспитывался среди животных, как Маугли.
Ребята молчали. Мои доводы были убедительны, с ними нельзя было не согласиться.
Борис оценивал обстановку. Но он слишком долго ее оценивал.
– Я согласен, пусть Маугли, – важно проговорил Хачатуров, показывая, что он ни в грош не ставит авторитет Бориса.
Второй удар по авторитету Бориса попытался нанести Тофик по прозвищу Фик-то, или, для краткости, просто Фик. Сокращение это его и не устраивало.
– Хорошо, а если я живу во дворе мечети? – произнес он.
– Ну и что? – насторожился Борис.
– Я хочу называться Квазимодо.
– Если бы ты и не жил во дворе мечети, тебя можно было бы так назвать, – разозлился Борис. – Ничего переигрывать не будем! Оставайся в своей мечети, Борис решил принять крутые меры и пресечь бунт. Тем более в отношении Фик-то это было нетрудно. Тот внес в общее дело лишь фонарик без лампочки. А кому нужен такой фонарик? Только старику-утильщику Нури.
Но Тофик, очевидно, не понимал этого. Он был убежден, что фонарик, даже без лампочки, – самый существенный вклад в предстоящую операцию.
– Что ты раскричался? – он повернулся спиной к Борису. – Выберем командиром Маугли, – и Фик-то поспешил поднять руку: – За Маугли! – и посмотрел на меня.
Я тоже решил поднять руку. Мне не нравился диктаторский тон Бориса, хотя из всех нас он был лучший командир.
Борис едва сдерживал слезы.
– А кто первым предложил бежать на фронт? – произнес он.
– Ну и что? – равнодушно проговорил новый командир Хачатуров. – Я давно об этом думал.
Он придвинул к себе зеленый мешок, запустил в него руку, вытащил фонарик и спрятал к себе в карман.
Мы обомлели. Никто из нас, уверен, и не думал о фонарике всерьез (кому он нужен без лампочки?), но поступок нового командира был неожидан, а главное, высокомерен. Он нам сразу дал понять, кто тут главный.
– Э-э-э! – вскрикнул Тофик. – Это мой фонарик.
Он попытался залезть в карман Хачатурова. Тот дернулся в сторону, и карман почти новых штанов затрещал.
В воздухе мелькнул кулак, и тотчас рев Тофика огласил подъезд, в котором мы собрались на совет.
– Плакса, – передразнил Хачатуров и крикнул: – Смирна-а-а!
Тофик вытянул руки и замер, шмыгая носом, пытаясь унять предательские слезы.
– Фонарик будет мой, так как я должен быть впереди отряда. Ясно? Буду освещать дорогу, – соблаговолил объяснить Хачатуров.
– Там же нет лампочки, – уныло возразил Тофик.
– Ничего. Лампочку отберем у убитого немца, – отрезал командир. – Все! Завтра в пять утра, как договорились.
Мы повернулись кругом. А Борис еще приложил ладонь к тюбетейке и четко, по-военному ответил:
– Есть!
На галерее, как всегда в это время, собралось много соседей. Все сидели вокруг круглого ничейного стола и грызли семечки. Разговор шел обычный – о положении на фронте. О каком-то партизанском отряде, что смело воевал где-то в Мелитополе, как передавало радио. Никто не знал, где этот Мелитополь. Одни говорили, на Украине, другие – под Москвой. Больше всех горячился дворник Захар. Он кричал, что Мелитополь в Крыму, что он может на карте показать.
– Откуда ты знаешь? – удивлялась моя бабушка. – Если ты смотришь на Крым, значит, видишь Дальний Восток.
Косой Захар страшно нервничал. Он даже перестал грызть семечки, которые очень любил.
– Я там в санатории лечился! – закричал Захар.
Он и вправду был удивительно косой: один глаз у него смотрел прямо, другой – чуть ли не на девяносто градусов в сторону. Было очень смешно, когда он, глядя прямо перед собой, обращался к тому, кто стоял почти за его спиной. Поэтому Захара и не взяли на фронт: еще в своих будет стрелять…
Мое появление внесло в спор новую струю. Как раз шла такая полоса, когда я получал по географии пятерку за пятеркой. Два раза подряд. И обе пятерки – за животноводство Австралии: учитель забыл, что уже спрашивал меня раз по этому разделу.
– Мой внук скажет. Он сейчас отличник, – проговорила бабушка.
Краем глаза я видел, как соседи ехидно улыбались. Никто не забыл, что я в прошлом году имел переэкзаменовки по двум предметам.
– Что такое? – спросил я, хотя сразу уловил, в чем дело, но пытался потянуть время.
– Где находится Мелитополь? – спросила бабушка.
Я прищурил глаза и сжал скулы, что должно было означать страшное напряжение мысли. Но все почему-то рассмеялись.
– Вам только смеяться, – расстроилась бабушка. – Думаете, так легко пятерки получать? Ребенок переутомляется, жарко…
В это время Захар принес карту и раскинул ее прямо на семечках.
– Спутал с Симферополем, – признался Захар, тыча пальцем в Крым и повернув лицо куда-то в сторону Сахалина.
– Плохо тебя лечили в санатории, – ответила бабушка – и мне: – Спать иди, двоечник. И ноги помой.
В ту ночь я долго не мог уснуть. Не каждый день убегаешь на фронт. Я трусил. Кроме всего, меня смущала неопределенность: кто нас пустит в вагон, что мы будем есть? Наших запасов не хватит доехать до вокзала. Кто нам даст винтовку, а Хачатурову – наган, как командиру? Все-таки жаль, что не Борис командир.
И я стал думать о Борисе. Он считался моим лучшим другом. Мы жили в одном коридоре и знались чуть ли не с пеленок… И всю жизнь я ему завидовал. Можно ли завидовать лучшему другу? Или это не дружба, а подчинение одного другому? Он был сильным, ловким, ничего не боялся, в то время как я нередко трусил – мог же я признаться в этом хотя бы самому себе. Может, и он, случалось, трусил, но – со стороны – он всегда первым лез в любую свару, даже со старшими мальчишками. И старшие мальчишки здоровались с ним за руку, в то время как мне в лучшем случае кивали. И то из-за того, что я жил с Борисом в одном коридоре.
И однажды я пришел к выводу, что он не считал меня своим лучшим другом. Я считал, а он – нет, ему было скучно со мной. Это открытие угнетало меня. Я даже заболел, а мама думала, что я простудился. Казалось, и повода не было для такого заключения, просто вошла в голову мне такая мысль, и все. Но я заболел от переживаний. И мучил его своим постоянным присутствием. И он терпел меня: он был настоящим мужчиной в свои одиннадцать лет. Теперь-то, по прошествии долгого времени, я понимаю, что это была ревность, именно ревность. Ведь ревновать можно не только женщин. Я ревновал и мстил своему лучшему другу. Мстил злорадно, задыхаясь от трусости, испытывая сладостное удовлетворение, и ненавидя себя, и восхищаясь им. Месть моя была мелка: я не одалживал ему карандаши порисовать, хоть они и лежали у меня в столе без дела. А потом я чуть ли не плача швырял их с ненавистью по комнате. В присутствии Бориса я давал пососать конфету другим мальчишкам, которых презирал. И так страстно желал, чтобы и Борис меня попросил об этом! Но он не просил, а лишь улыбался. Как я тогда страдал! Я даже разрешил какому-то малознакомому мальчишке проглотить конфету, которая до этого шла по кругу. А Борис все улыбался. И в том, что я проголосовал за этого чванливого Хачатурова, была моя месть Борису: я не мог удержаться, даже во вред общему делу. А Борис даже и не взглянул на меня.
Я страдал оттого, что у меня не хватало в том возрасте мудрости. Ведь часто в другой, взрослой жизни к нам приходит эта мудрость, хотя порой обстоятельства ничем не отличаются от нашего далекого детства. С годами мы теряем искренность, мы приобретаем с годами умение скрывать…
Ровно в пять меня будит муэдзин. Тишина. Влажное утро. В комнате едва проступают контуры предметов. И негромкий, чистый голос муэдзина с минарета древней мечети Таза-Пир. Голос то поет, то что-то рассказывает, неторопливо и доверительно, то выкрикивает таинственные заклинания, то смолкает, чтобы через некоторое время вновь возникнуть звенящими звуками, словно щекоча утреннюю тишину. Это воспоминание я сохранил на всю жизнь…
Я встал, оделся, достал из-под кровати рюкзак. Мне почему-то хотелось задеть за что-нибудь, поднять шум, разбудить соседей, чтобы меня поймали и прекратили бы эти страхи и сомнения, которые тянутся вот уже неделю после того, как Борис взбаламутил наших мальчишек своим предложением бежать на фронт. Я не трусил, нет. Мое состояние объяснялось неопределенностью предстоящего, ломкой установившихся привычек. Я и в пионерский лагерь обычно уезжал неохотно и тяжело по этой причине. Просто я был маленький лентяй, пассивно любопытный. Не в пример своему лучшему другу Борису – человеку экзальтированному, живому как ртуть, одним своим присутствием будоражившему всех, кто его окружал…
Привлечь внимание соседей не удавалось – все было аккуратно убрано: и тазы, и кастрюли, и чайник – все, что падает и грохочет, когда в этом нет никакой необходимости. Значит, так надо, решил я, напрасно вчера учил уроки. И вышел на улицу.
Я прошел мимо своей бывшей школы. Там теперь размещался госпиталь. В окне нашего класса сидел мужчина в халате и курил. Интересно, зачем он поднялся в пять утра? Болит что-нибудь? Или сегодня ему будут делать операцию? В госпитале по четвергам операционный день. Правда, теперь у них каждый день операционный – в нашем дворе жила медсестра, она рассказывала.
Я помахал раненому рукой и выпрямился, словно уже чувствовал за спиной винтовку. И настроение стало лучше. Раненый не ответил, он даже не взглянул на меня – он смотрел на крышу противоположного дома и куда-то дальше. Вероятно, на минарет мечети.
В условленном месте уже собрались ребята.
– Привет, Маугли! – сказал я и отдал честь.
Хачатуров важно вскинул ладонь к виску и сказал:
– Вольно!
Хотя я и не стоял смирно. Просто ему не терпелось командовать. Тофик вытащил из портфеля четырехконечный крючок-кошку и показал мне. В случае если придется что-нибудь стащить на базаре, очень удобная вещь. Я было возмутился: как это, что мы, ворюги? Мы на фронт собрались бежать, в Н-ском направлении. Но я ничего не успел сказать – из-за угла показался Борис. Он шел без рюкзака, сунув руки в карманы и опустив голову. Мы поняли: что-то произошло. Заметив нас, Борис подал тревожный знак, но тут из-за угла шагнула его мама и стукнула Бориса по затылку. В это время появились моя бабушка, старший брат Хачатурова Сурен и дворник Захар, который повернул лицо к стене дома, чтобы удобнее было за нами наблюдать.
Родственники растащили нас в разные стороны для расправы. Бабушка залезла в мой рюкзак и принялась выкладывать содержимое на асфальт: семь серебряных ложек (для обмена), пилотку, кусок хлеба с маргарином, трусы, спички, еще трусы…
При этом она приговаривала:
– Это зачем? А это? А это для чего? Ты что, в баню собрался? Я молчал, я еще не мог сообразить, хорошо все закончилось или нет. Неужели сам инициатор нашего побега, Борис, стал предателем? Нет, вероятно, за ним следили – его мать считалась самой хитрой женщиной во дворе.
– Мало мне, что твой отец на фронте, что дядя Женя и дядя Леня на фронте? Тебя еще там не хватало! – бабушка впихивала в рюкзак разбросанные вещи.
– Мало! – выкрикнул я. – Уже немцы Майкоп взяли!
Бабушка стукнула меня по спине.
– Посмотрите на него! – она еще раз стукнула меня по спине, тем самым придавая начальную скорость моему тощему телу.
Я шел и плакал. Обидно. Неужели Борис выдал нас?
Меня заперли в комнате на весь день. Я лежал на диване и размышлял. Кто же нас предал? Я был уверен, что не Борис. Но сердце мое сладко ныло при мысли о том, как мы примемся обвинять Бориса в предательстве, когда нас выпустят из заточения. Я зло радовался тому, что в чем-то можно укорить его гордую натуру, позлословить. Если он станет оправдываться, то ничего не сможет доказать. Но я знал, что он не будет оправдываться, он выслушает нас с усмешкой, гордый человек. Потом он скажет, что не желает знаться с нами, раз мы его подозреваем таким страшным подозрением, как предательство. И горше всех от этого разрыва буду переживать я сам, завистник и мелкий честолюбец.
Противоречивые страсти терзали мою душу, я разрыдался так громко, что бабушка вошла в комнату и принялась меня успокаивать. Она даже сказала от жалости:
– Перестань, успокойся. Ну, в следующий раз убежите, перестань так плакать.
Я уснул.
Через некоторое время мы узнали, что предателем оказался Тофик по прозвищу Фик-то, или просто Фик.
Спустя много лет я встретил Тофика. Стройный мужчина в модном костюме смотрел на меня веселым взглядом черных глаз.
Я вспомнил ту историю из нашего детства. Как ему тогда удалось предать нас, да так, что долгое время мы искренне думали, что это дело рук Бориса? Что побудило его совершить это? Трусость или обида за фонарик без лампочки – тот самый, что принадлежал ему и который взял себе Хачатуров по прозвищу Маугли на правах командира?
Мужчина в модном костюме лишь смеялся и разводил руками. Он совершенно не помнил о той чепуховине. Он удивлялся, как мне удалось сохранить в памяти те наивные истории из нашего детства. Да и были ли они вообще, на самом-то деле? Нет, трусом он никогда не был.
– Значит, из-за фонарика? – допытывался я.
– Господи, далась тебе та история! – с досадой воскликнул мужчина. – Неужели больше не о чем говорить? А что сейчас делает Борис? Работает в Воркуте на шахте? Пусть возвращается в Баку, я его пристрою на хорошее место, на земле. Под землю мы еще успеем…
И он ушел легкой походкой удачливого человека, так ничего и не вспомнив.
Матери моей посвящаю
Со стариком Нури я познакомился при довольно смешных обстоятельствах.
Я сидел на скамейке в тени дерева и ждал, когда откроют окошко под табличкой «Прием и выдача анализов». Мама поручила взять ее анализы, а окошко все не открывали, и я рисковал опоздать в школу.
На длинной скамье сидели люди с банками и бутылками в руках. Ближе всех к окошку сидел одноглазый старик. В ногах у него стояла огромная плетеная корзина – зембиль, из которой торчала литровая бутылка, заткнутая газетной пробкой.
Когда окошко открыли, старик оказался первым.
– Мне только получить надо, – сказал я, протискиваясь к окну.
– Иди, иди, – длинный палец старика, похожий на стручок, уперся мне в грудь. – Очередь становись. Иди.
Я возмутился: получить справку – секундное дело! Достаточно того, что я выстоял три часа вчера, когда сдавал эти анализы.
– Иди, говорю. Такой здоровый! Иди! Становись очередь, – повторил старик и вытащил бутылку.
Медсестра удивленно посмотрела на старика.
– Сколько дней вы собирали?
– Три, – с готовностью ответил старик, затем подумал и накинул еще один день. – А что, мало?
– Много, – ответила медсестра. – Это не годится.
– Как не годится? – возмутился старик, но, видно, решил не обострять отношения с медсестрой – голос его зазвучал просительно: – Почему не годится? Думаешь, старик Нури вылечился? Я воспользовался недоразумением, протиснулся к окну, назвал фамилию и получил справку. Это вывело старика из себя окончательно:
– Без очереди пролез – большой спасибо, да?! А Нури с утра здесь, ему говорят: «Не годится». А что годится? Блат годится?! Мне было интересно, чем закончится эта история, но я опаздывал в школу. Так впервые я встретился с одноглазым Нури.
В нагорной части города, за кладбищем, были разбросаны огороды семей фронтовиков – их называли пригородное хозяйство. И я каждый день трясся в трамвае, чтобы натаскать в огород несколько ведер воды. Вскоре я договорился со своим приятелем Шуриком – их огород был рядом с нашим. Один день ездил я и заодно поливал его огород, на другой день ездил Шурик и заодно поливал мой. На пустыре, отделяющем наши огороды, разместили пункт по сбору утиля – деревянный сарай – и позади него склад.
Как-то у меня пропало ведро. Правда, ведро было старое и ржавое, но воду еще держало и для поливки огорода было самым подходящим ведром. «Может, Шурка оставил на своем участке?» – подумал я и отправился через пустырь.
Проходя мимо склада утиля, я увидел отличное, почти новенькое ведро, правда сильно помятое, с отбитой эмалью. К тому же с деревянной ручкой, чтобы не резало пальцы. Ведро лежало у самого забора, и чтобы его достать, надо было слегка отодвинуть доску.
Я остановился. Ведро мне очень нравилось, но я сильно трусил. А если склад охраняют? Но ведро звало, кричало, поворачивалось ко мне деревянной удобной ручкой. А вдруг и на Шуркином огороде нет нашей старой посудины?
Я достал ключи от квартиры и незаметно подкинул их на территорию склада, в сторону ведра. Потом подошел к забору вплотную и крикнул, правда не очень громко:
– Эй, охранник! Я ключи уронил… Эй!
Никто не откликался. Я постоял минуту, потом, не скрываясь, смело, будто не чувствуя за собой вины, отодвинул доску и шагнул за ограду.
Обратно я шел с двумя ведрами и твердым намерением закинуть одно за ограду, как было. Но затем я передумал – я решил вернуть ведро утильщику, объяснив, что нашел возле склада.
Утильщик сидел за конторкой и держал на вытянутых пальцах блюдце с чаем.
– Слушай, обед, слушай, – произнес он и поставил блюдце на барьер.
Тут я узнал одноглазого старика Нури, которому так не повезло в поликлинике. Наверняка он меня не узнал, и мне захотелось спросить, сдал ли он свои анализы.
– Хорошо, ставь весы, – вдруг согласился старик.
– Я случайно нашел… – начал было я.
– Меньше говори, меньше говори… Два кило! Это стоит тридцать копейка. Иди! Иди! – старик сунул мне в карман тридцать копеек, а ведро бросил в угол, напутствуя меня жестом, который можно увидеть лишь в Баку (правда, через много лет я встретил этот жест в итальянских фильмах).
Все это произошло молниеносно.
– Это ведро я нашел… – начал было я снова.
– Ты что, танк нашел, да? Диражабль нашел? Один ведро нашел ты! Такой ведро стоит тридцать копейка. Не хочешь – бери назад. Иди танк найди, тогда посмотрим… Иди, говорю, обед! А другой ведро? Нет? Иди! – старик презрительно оглядел меня единственным глазом и повторил прежний жест.
Он видел во мне маленького сквалыгу, который за одно ведро хотел получить черт знает что и, считая себя обманутым, передумал сдавать второе.
Я вышел. Я получил тридцать копеек, а за что? Ну и черт с ним, сам не дал мне и слова сказать, ненормальный какой-то старик. Наверняка у него отвратительные анализы, черт бы его взял!
Мне хотелось оправдать себя, свалить все только на старика. Я не хотел себе признаться, что мог же я, в конце концов, ему все объяснить, а не уйти. Однако я все-таки ушел. Подумаешь, тридцать копеек. Один трамвайный билет…
Мой приятель Шурик выслушал сообщение с величайшим вниманием. Он даже вытащил из ушей вату, которую ему всегда туда напихивали (Шурик был склонен к простудам).
– Да, – сказал Шурка после долгой паузы и сунул вату на место.
Я ждал, что он еще произнесет.
– Ну и ну, – сказал Шурик, не отрывая взгляда от тридцати копеек.
Назавтра, вернувшись с огородов, Шурик показал мне шесть рублей и еще похлопал по карману, где звенела мелочь. Я почувствовал себя обманутым. Но Шурик был великодушен, и мы отправились в кино. По дороге он сообщил, что принес старому Нури две тяжелые болванки. В два захода.
Фильм был про партизан. А когда фильм кончился, я сказал, что завтра поливать огород пойдем вместе. На что Шурик ответил:
– Жаль, что сейчас уже не завтра.
Над одноглазым Нури нависла серьезная опасность.
Шурка отличался от меня рассудительностью и аккуратностью. И эти свойства заставили его подойти с полной ответственностью к предстоящей операции.
Выбрав момент, когда на дверях сарая висел огромный амбарный замок, Шурка с моей помощью отодрал в заборе доску, оставив ее висеть на одном гвозде. Доска болталась, как маятник, стоило лишь толкнуть.
Я помогал Шурке нарочито лениво. Мой вид, как мне казалось, должен был говорить о том, как мне не нравится заниматься всем этим делом. И что сюда я попал совершенно случайно, что я понимаю:
это нечестно – и принимаю в этом самое незначительное участие.
А Шурка был тороплив и смел. И этим хотел подчеркнуть свой интерес к игре. И то, что не считает все это серьезным проступком, а только игрой. Увлекательная, новая и опасная игра – вроде того, что происходило, по его мнению, на фронте, в кинофильмах. А деньги – это так, случайность, которой могло и не быть. Так мы обманывали друг друга своим видом и полагали, что это получается. Мы тогда не думали, что и взрослые люди часто играют в такие игры, – нам было по одиннадцать лет, и мы были начинающими подлецами.
Затем мы выкатили вагонное колесо, какой-то липкий тяжелый лом и несколько дырявых тазов. Все это спрятали и стали ждать, когда старый Нури откроет свое заведение.
Назавтра в наших карманах оказалось около двадцати рублей. Вечером мы пошли в летний кинотеатр, где второй месяц показывали «Сильву». А вначале демонстрировали киножурнал о зверствах фашистов на захваченной территории. Потом слушали грустные песенки Сильвы.
Некоторые покидали зал после окончания киножурнала, бесшумно, словно тени, но большинство оставалось, жадно глядя на опереточное великолепие.
Я плохо следил за действием на экране. Я фантазировал, мысленно посылая Эдвина на фронт, где он совершал потрясающие подвиги…
– Я думаю, надо еще кого-нибудь втянуть, – услышал я шепот Шурика.
– Куда? – спросил я, прервав эпизод похищения Эдвином на самолете гада Гитлера.
– Старик может нас приметить. Надо еще кого-нибудь, – ответил Шурка.
Он тоже был далек от всего, что происходило на экране.
– Давай расскажем Тофику, – предложил я, одновременно представляя сцену награждения Эдвина боевым орденом и его встречи с медсестрой Сильвой.
– Тофик – маменькин сынок, – ответил Шурка странным голосом. – Надо кого-нибудь из больших.
Я искоса взглянул на него. В просветленной темноте кинозала его лицо представилось мне незнакомым. Я подумал, что Шурка здорово трусит. Я и сам чувствовал себя не очень бодро. Особенно в тот момент, когда старик Нури, рассматривая вагонное колесо, сказал с непонятной интонацией:
– Из какой трамвай вытащил?..
Я наклонился к закупоренному ватой Шуркиному уху.
– Трусишь? – презрительно ломая голос, спросил первый трус, Шурка.
– Кто, я? – задохнулся от обиды второй трус, я. – Ну, давай Эдьке скажем, если хочешь кого-нибудь из больших пацанов.
С переднего ряда к нам повернулся раненый. Счастливая улыбка крепко держалась на его лице:
– Еще слово – получите по шее!
Фильм продолжался…
Эдька оказался страшным жлобом. Первым долгом он сообщил, что у него есть отличная тачка, которую можно загрузить всяким железным барахлом. И если мы, то есть я и Шурка, не найдем себе такую же тачку, он разрешит любоваться на утильсырье только с почтительного расстояния.
Мы были так поражены Эдькиным коварством, что в первое мгновение не могли произнести и звука. Потом Шурка заплакал и заявил, что все расскажет Нури.
Эдуард щелкнул болезненного Шурку по лбу, затем сказал, что всегда был убежден в невысоких умственных Шуркиных способностях, а без тачки он нас не допустит, ибо не станет терпеть примитивного ручного труда в таком серьезном деле. А главное – старик догадается, что нельзя столько железа таскать из города вручную, и поймет, что дело тут нечистое.
Мы в глубине души согласились с тем, что Эдуард в чем-то прав, ведь ему было уже четырнадцать лет. Но где взять тачку?
Эдька равнодушно пожал плечами. И это его сгубило. Он еще не знал, что нельзя афишировать свое пренебрежение к людям: это разжигает злобу, а не преклонение. Однако тогда равнодушие его сгубило: мы рассказали всем ребятам о существовании одноглазого Нури. Даже непонятно, на что Эдька рассчитывал. Что мы примиримся с потерей концессии? Впрочем, он наверняка ни на что не рассчитывал – просто, как всякая ограниченная личность, он упивался своим физическим превосходством в эту минуту…
Никогда еще в сарае старика Нури не было такого количества мальчишек.
– Слушай, пожар, слушай? – кричал Нури, оглядывая ораву единственным глазом. – Выходи на улица! Становись очередь! Не базар, не базар здэсь!
И ребята, пихая друг друга, становились в очередь, не выпуская из рук металлическую рухлядь.
Свалка утиля напоминала большой холм, разрытый с одного края экскаватором – с того края, что ближе к забору.
Удивительно, как старик не замечал, что одни и те же железки проходят через его руки по нескольку раз. Часто он просил ребят вынести принятый утиль и сбросить на свалку. И ребята, пользуясь официальным разрешением на пребывание на территории склада, подкладывали железный хлам ближе к забору – для удобства.
Однажды мы с Шуркой приволокли старику тяжелый медный подсвечник. Нури долго вертел его в руках и молчал.
– Где взял? – наконец спросил он и подошел к двери.
– Соседка выбросила, – торопливо пояснил Шурка.
Я оценивал расстояние до дверей. Еще секунда, и мы не успеем выскочить из сарая.