Через несколько минут такси остановилось у постамента с бронзовым корабликом.
– А насчет Заячьей Рощи – я где-то уже читал эту байку, – Глеб расплатился и вылез из машины.
Полочка, на которой хранился ключ от номера, была пуста.
– К вам подселили, – оповестила дежурная. – Тоже участник вашей конференции.
Скрывая досаду, Глеб направился к лифту.
Все три кабины томились в гостеприимном ожидании.
Сонная лифтерша вопросительно посмотрела на Глеба: куда?
Поднявшись на этаж, Глеб приблизился к своему номеру и постучал.
– Да-да! – воскликнули за дверью.
Глеб вошел и поздоровался.
На кровати сидел рыхлый мужчина в майке. Правое плечо его стягивал уродливый застарелый рубец. А круглое лицо дружески улыбалось, редкие крупные зубы сжимали обкуренный мундштук.
Мужчина вынул мундштук и положил его в пепельницу.
– Добрый вечер. Меня зовут Петр Петрович Олсуфьев.
Из показаний свидетелей по делу № 30/74.
Свидетель С.П. Павлиди, отец свидетельницы А. Павлиди:
«…Я – честный человек. И дочь свою, Алену, воспитывал такой же. Сюда я пришел по ее повестке: Алена уехала в командировку в Харьков. Я хочу сказать по существу дела. Дочь моя была очень обеспокоена случившимся с Глебом Казарцевым. И со всей принципиальностью и прямотой отнеслась к своему гражданскому долгу. Но эта поездка в Харьков… Ее приятель Никита Бородин дал ей слово, что сам все уладит, честно обо всем расскажет, пусть Алена не беспокоится и отправляется в командировку. Никита передал ей записку. Вот эта записка: “Алена, поезжай спокойно. Все, что касается истории с Глебом, я улажу сам. Обещаю. Кит”. Такое у него прозвище, Кит. Прошу эту записку приобщить к делу».
После обеда Никита обычно уходил к себе. Он садился в старое кресло, закуривал и размышлял. Например, по каким законам жизни именно этот тип, Скрипкин, стал его начальником. А не кто другой из уважаемых Никитой людей.
Правда, последнее время все упорнее циркулировали слухи, что Скрипкина от них уберут. И поставят другого. Поговаривали, что это будет человек из своих, а не варяг. Но кто? Кандидатура Никиты была самой подходящей. А сто девяносто в месяц – это не баран чихал, такой оклад на улице не валяется. Так что повод для размышлений у Никиты был, и довольно приятный.
Да! Жизнь – великий селекционер: каждый в итоге занимает то место, которого он достоин. Рано или поздно.
Только вот сигареты, к сожалению, были сырые. С трудом раскуривались. Можно было у матери одолжить, да лень вставать. Вообще, из этого кресла он поднимался тогда, когда совсем припирало…
Он протянул руку и положил несколько сигарет на теплый колпак настольной лампы – пусть подсохнут. Теперь он думал о том, что жаль, Алена в отъезде. Неплохо бы с ней поделиться о возможных перемещениях в иерархической лестнице отдела. Только у нее глаз черный, греческий, еще сглазит.
В передней раздался звонок. Никита досадливо поморщился. Опять гости к матери!
Грохнули тяжелые банковские засовы – наследство бабушки-профессора. Обычно после этого доносились взрывы смеха, поцелуи. В этот раз было тихо.
Никита вытянул шею, прислушался.
– Мама! – крикнул он. – Кто там?
Дверь отворилась – на пороге стояла Вика.
Длинное пальто, рыжая пушистая шапочка, два огромных серых глаза…
– Господи! – засмеялась она. – Кит, ты все в том же кресле, в той же позе! Ведь прошел почти год.
Вика сорвала с головы шапку, выстрелив в сторону коридора брызгами воды. Потом запрыгала на месте, сбрасывая пальто:
– Помоги, еще муж называется!
Никита справился с замешательством и демонстративно медленно выбрался из кресла.
– Не ждал?
– Признаться, довольно неожиданно.
– Я по делу, ненадолго, – Вика оглядела комнату. – Все тот же кавардак! – и перевела глаза на Никиту.
Взгляд ее неторопливо сполз с широкого его лица вниз, по махровому халату, к стоптанным домашним туфлям с дырой у большого пальца.
– Ты все такой же. Только потолстел… А как ты находишь меня? Вика крутанулась, разметав жесткие черные волосы, прошлась по комнате легкой походкой. Ей очень шло это простенькое темное платье.
– Все такая же. Как игла, – скучно произнес Никита и плюхнулся в кресло. – У тебя есть курить?
– Найдется.
Вика извлекла из сумки сигареты, бросила их Никите.
– Мои что-то отсырели.
– Немудрено, – Вика бросила и зажигалку.
Подошла к стулу и наклонила его. Груда газет и журналов сползла на пол, обнажая красную обивку сиденья. Села, вытянув длинные стройные ноги в коричневых сапогах.
– Так вот, Кит. Я замуж выхожу.
– Поздравляю, – Никита почувствовал легкий укол в сердце.
– Мне нужен официальный развод.
– За чем же дело стало?
– За тобой.
– Пожалуйста! – с наигранной веселостью воскликнул Никита. – Сколько угодно.
– Я и не сомневалась в этом, Кит… Только надо сделать как можно скорее.
Никита наконец прикурил.
– А что, жених сбежит?
– Не исключено, – засмеялась Вика. – Договорились? Завтра же… Там надо заплатить какие-то деньги, я не знаю, сколько. Но если у тебя нет, я дам.
– Разбогатела?
Вика помолчала и произнесла упрямо:
– Я дам.
Никита выпустил колечко дыма, второе, третье… Кольца разбухали, поднимаясь к потолку, догоняя друг друга.
– Лучше бы сапоги починила. Подошва отваливается.
Вика подтянула ноги, точно ее ударило током.
– Наблюда-а-ательный, – в голосе ее, деловом и решительном, прорвались детские ноты.
В коридоре слышались шаги матери. Но войти она так и не решилась.
– Послушай, почему ты ушла от меня?
– Разлюбила.
Никита кашлянул. Он вспомнил, как ждал ее возвращения. У Вики в городе не было никого, ей негде было ночевать. И Никита был уверен, что она вернется… А прошло больше года.
– Куда ты тогда ушла?
– В общежитие, к девочкам.
– Думал, ты уехала к себе в поселок.
Помолчали.
– Почему же ты меня разлюбила?
– Надоел.
– Вот как, – усмехнулся Никита. – Интересно, чем?
– Всем, – Вика встала. – Извини меня, Кит, но зачем темнить, верно? Возможно, это пойдет тебе на пользу. Я так была бы рада!
Она шагнула к дивану, на котором валялось ее пальто.
– Не уходи, – тихо произнес Никита. – Посиди.
Вика тут же вернулась на свое место, словно ждала этой просьбы. И Никита был рад, что Вика осталась: помня ее характер, он на это не надеялся. Опершись руками на подлокотники, он извлек себя из кресла и, разминаясь, сделал несколько шагов по комнате.
Он чувствовал на себе взгляд Викиных глаз.
– Кофе будешь?
– На подоконнике, как прежде?
Никита шутливо погрозил ей пальцем и вышел.
Вика достала зеркальце. Большие круглые глаза глядели задумчиво и тихо. Она провела платочком по лбу, щекам, поправила волосы и спрятала зеркальце.
Никита вернулся. Он снял халат. В глухом голубом свитере с круглой своей стриженой головой он напоминал водолаза в скафандре. Только шлепанцы он так и не сменил – не хватило воли. На широком деревянном подносе стояли две чашки, кофейник, сахарница и пачка вафель.
– Чем же ты сейчас занимаешься?
– Учусь, Кит. В финансово-экономическом.
– Выходит, послушала меня?
Вика надкусила сахар и сделала маленький глоток.
– Нет, не послушала. Ты хотел, чтобы я пошла в зубоврачебную школу.
– И правильно. Хорошая специальность.
– Весь день смотреть в чужие рты? Бр-р-р…
– Привыкла бы.
Помолчали.
Они познакомились в летний субботний день. Вика приехала поступать в финансово-экономический, но не прошла по конкурсу и работала на стройке учетчицей, жила в общежитии. Через неделю они зарегистрировались, через год – разошлись. То есть, вернувшись с работы, Никита увидел записку с коротким словом:
«Надоело…» Никита поставил чашку с остывшим кофе на поднос.
– А не остаться ли тебе здесь? – произнес он в сторону черного ночного окна.
Вика изумленно посмотрела на Никиту:
– Чудак человек… Я ведь замуж выхожу!
– Чепуха. Вызовем такси, привезем твой чемодан. Лады?
Вика захохотала. И кофе стал плескаться из чашки в блюдце.
Она поставила чашку на поднос и захохотала еще громче.
Никита терпеливо ждал, уставившись в окно.
– Нет, Кит, ты неисправим. А кто говорил мне, что я без тебя пропаду, кто? Да-а-а… Самое удивительное, Кит, что, вернись я сюда, ты продолжал бы жить так, словно и не было этого года. Господи, какая я молодец, что сбежала от тебя! И как мне это было трудно сделать! Одна. Без денег. Спасибо девчонкам, помогли… Она встала и походила по комнате. Никита следил за ней чуть прикрытыми глазами.
– У нас в школе был ученик. Все он знал обо всем. Слушать его было удовольствие! Даже учителя любили с ним болтать. Но двоечник он был первейший… Недавно встретила его. Мебель развозит по домам. Эрудит! И он мне говорит: «Я, Вика, нашел свое место». А я подумала: умница, понимает. Поэтому жизнь не портит ни себе, ни другим…
– Ну и что? – снисходительно спросил Никита.
Вика закинула руки за голову, замком сцепив пальцы на затылке.
– Кит, все-то ты знаешь, всем советы даешь… Почему же сам такой несчастный?
– Я – несчастный? – Никита возмущенно потер ладонью свой большой нос. – Дура ты, Вика!
– Я не дура, Кит. Тебе так хотелось обезволить меня, подчинить. А я вырвалась, все поняла. Ты ведь сам-то не живешь по рецептам, которые раздаешь… Один мой знакомый…
– Грузчик-двоечник?
– Нет, другой. У меня много знакомых… Он советовал всем лечиться только у хирургов, а сам плакал из-за чепуховой грыжи.
Никита хлопнул ладонями:
– Вспомнил! Я тогда проект должен был защищать!
– У тебя на все есть причины, Кит. Заяц ты и размазня!
– Заяц? – задохнулся от обиды Никита. – А кто спасал тебя на водной станции, кто?! Извини, я не хотел об этом. Ты заставила вспомнить.
– Во-первых, не вспомнил, а помнил. Разница!
Вика внезапно замолкла, резко обернулась и шагнула к Никите.
Взяла его большую, мягкую белую ладонь:
– Извини меня… Извини меня, добрый Кит. Я очень люблю того человека, за которого выхожу замуж. И люблю давно. Еще до знакомства с тобой. Прости меня, мой несчастный Кит. Но что я могу с собой поделать?
Никита сжал веки, пытаясь подавить предательские слезы. Резко повел головой в сторону.
– Наговорила, наговорила, – тихо вымолвил он.
– В том много правды, Кит. Извини.
Она бросилась из комнаты, волоча по полу длинное пальто.
В полутьме коридора мелькнула тень, хлопнула дверь в комнату матери.
Вика натянула пальто.
– Передай привет маме. Я очень рада была ее повидать. И тебя тоже.
Никита кивнул. Верхняя губа его совсем спряталась под нависший нос.
– Ты вот что, Вика… С разводом этим… Я сделаю. Позвони только, скажи, когда…
Вика коснулась губами мягкой щеки Никиты и бросилась по лестнице вниз. Перестук ее сапог становился все глуше и глуше.
Хлопнула входная дверь подъезда.
Никита постоял, глядя в лестничный проем, затем накинул железный крюк и ушел к себе.
Из допроса Г. Казарцева, обвиняемого по статье 211, часть 2, УК РСФСР и статье 127, часть 2, УК РСФСР:
«…Его звали Олсуфьев, Петр Петрович. Доцент. Физик. Олсуфьев записался на выступление в прениях одним из первых. Но уступил мне свою очередь и согласовал это с председателем. Я это расценивал как большую удачу, как знак судьбы… Вообще, встреча с Олсуфьевым оказала на меня… Не знаю, он до сих пор стоит у меня перед глазами…»
Они свернули на Фонтанку. По зеленовато-серой воде неслись две моторки. Одна из них настолько вылезла носом из воды, что казалось, вот-вот взлетит.
Через мгновение лодки скрылись за поворотом. Волны дотанцовывали у гранитных боков набережной.
– Не понимаю, проходим уже которую ресторацию, – ворчал Глеб. – Вы не заблудились?
– Потерпите. Я приведу вас куда надо. Эти места мне знакомы, поверьте, – отбивался Олсуфьев.
Тяжелый портфель оттягивал его руку. Глеб пытался предложить свои услуги, но Олсуфьев отказывался:
– Вы сегодня именинник, Глеб. Шагайте налегке.
Глеб и впрямь чувствовал себя необыкновенно хорошо: его доклад произвел впечатление. Он чувствовал по той тишине в зале, по вопросам, которые ему задавали, по уважительным взглядам. Олсуфьев остановился у перил, поставил портфель на плиту парапета.
– Вам нравятся эти два дома? – спросил он.
– Продаете?
Глеб оглядел дома. Один – четырехэтажный. Эффектные три оси, обрамленные пилястрами, выделяли фасад. Над пилястрами, в овальных каменных венчиках, какие-то символы – вероятно, герб бывших владельцев. Высокая мансарда в стиле барокко. Дом примыкал ко второму, тоже четырехэтажному, но совсем иной, более современной архитектуры.
Из-под арки вышла девочка в школьном фартуке.
– Девочка! – окликнул Петр Петрович. – Что это за дом?
– Фонтанка, 14, – с готовностью ответила девочка.
– А раньше как он назывался?
– При царе? Дом Олсуфьевых.
– Ну как? – спросил Петр Петрович, улыбаясь.
– Почтенно, – ответил Глеб.
– Теперь вам понятно, откуда эти места мне знакомы? Мой двоюродный дед был последним владельцем дома Олсуфьевых. Именно из мансарды этого дома моя милая матушка в одна тысяча девятьсот шестнадцатом спустилась с годовалым Петенькой на руках, чтобы никогда не возвращаться сюда. И поселилась на Гороховой – в ожидании, когда вернется из Нижнего Тагила ее муж, ссыльный политический Петр Егорович Олсуфьев.
– Понятно. Значит, вы из бывших?
– Как видите, из всяких. Но главное – коренной петербуржец, а не какой-нибудь там командированный, – Олсуфьев дружески тронул Глеба за плечо.
– Вы и в блокаду здесь были? Или воевали?
– И воевал. И в блокаду был. Все было… А в Москве я живу только пять лет. И никак не привыкну.
Суровый швейцар вежливо принял их вещи.
Ресторан был полуподвальный, небольшой, столиков на двадцать. Глеб и Олсуфьев сели у окна, треть которого зарывалась в землю. И в полный рост на улице видны были только дети, а взрослые – лишь до пояса. Впрочем, улица была тихой, и пешеходы внимания не привлекали.
– Когда-то здесь была отличная кухня.
Глеб смущенно подумал, что денег у него осталось всего ничего.
Олсуфьев засмеялся:
– Понимаю, понимаю… Угощаю.
Глеб возразил, но затем пожал плечами и умолк. Приняв заказ, официантка отошла. Олсуфьев бросил на стол сигареты, спички, мундштук, налил из сифона шипучей воды.
– Люблю красивую жизнь. Потом мы отправимся в театр. Или в кино. Я сведу вас в старый синематограф «Пикадилли» на Невском. Сейчас он называется кинотеатр «Аврора». Там за углом, на Малой Садовой, жил мой приятель, отличный физик Аржанов.
Он умер в блокаду. Замерз на улице, на пороге своего дома…
За соседний столик сели девушка и молодой человек. В руках у девушки были прекрасные белые гладиолусы. Лепестки, широкие снизу, ступеньками сужались кверху по длинному стеблю. Девушка задумчиво перебирала пальцами лепестки, точно взбиралась по лесенке.
Официантка поставила бутылку коньяка, салат, селедку и еще что-то, запеченное в тесте.
Глеб нацелился на селедку – очень уж аппетитно она выглядела.
– А я в той «Авроре» играл на рояле. Теперь-то из-за руки не очень…
Глеб хотел спросить, что с рукой, но постеснялся. На фронте, наверно, известное дело.
– Меня ранило под Тосно. В плечо. И привезли в Ленинград, в госпиталь. Первая блокадная зима.
Олсуфьев придвинул пачку, достал сигарету и принялся заправлять ее в мундштук.
Девушка за соседним столом чему-то улыбалась. А парень хмурился.
Глеб ел мясо и думал, что, пожалуй, Олсуфьеву пить много не следует. Он быстро пьянеет.
Сок прорвался в вилочные проколы и вытекал четырьмя светлыми ниточками. Вкусно хрустели завитки жареного лука, золотистые и пряные.
– Такой лук называется гриль, – произнес Олсуфьев. – Прекрасная штука жареный лук… В блокаду специальные агитаторы разъясняли людям, как надо съедать свой паек хлеба. Сто двадцать пять граммов в сутки.
Раздался стук упавшего стула.
Девушка бежала по проходу, а молодой человек смотрел перед собой, в пространство, оставаясь сидеть на своем месте. Длинные голубые его штанины торчали из-под стола.
Олсуфьев укоризненно покачал головой:
– Поспешите, молодой человек. Догоните ее. Извинитесь.
Парень строго свел светлые брови:
– Стимула нет. Ясно, дед?
Олсуфьев изумленно оглядел его.
– Ясно, – вымолвил он. – Кстати, стимул – это остроконечная палка, чтобы погонять скот. У древних греков. Ясно?
– Неясно, – дерзко ответил парень и не торопясь направился к выходу.
Через некоторое время за окном промелькнули голубые его штаны.
Глеб и Олсуфьев засмеялись. Подошла официантка:
– Вам посчитать?
– Нет! – воскликнул Олсуфьев. – Мы еще посидим.
– Петр Петрович…
Глеб незаметно качнул головой: не надо. Официантка сделала знак, что все поняла, положила счет на край стола и отошла.
– Сейчас, сейчас. Посидим и пойдем. В гостиницу. Спать. Завтра мне выступать на семинаре по магнетикам… Ну вы сегодня и выдали! Я слушал и млел. Голова! Далеко пойдете, поверьте моему нюху. У вас есть знаете что?
– Что? – как бы равнодушно проговорил Глеб.
– Не притворяйтесь. Вам это интересно. И льстит.
– Я не притворяюсь.
– Вкус. Я сразу понял. С какой корректностью вы обращались с законом Кюри! Ровно столько, сколько надо. Это говорит о хорошем экспериментальном вкусе. Хотите я повторю вашу формулу?
Олсуфьев выхватил из бокового кармана ручку, порыскал взглядом по столу, заметил счет, перевернул его, пытаясь что-то начертить.
Глеб потянул счет к себе. Бумага зацепилась за острие пера и разорвалась.
– Ну вот… Придется ей снова выписывать, – огорченно произнес Глеб.
Олсуфьев швырнул ручку на стол и сцепил замком бледные болезненные пальцы.
Глеб соединил обе половинки счета. Кажется, у него хватит денег. Он полез в карман. Олсуфьев быстрым движением опередил Глеба – выложил на стол коричневое портмоне.
– Глеб, Глеб… Вы – гость! К тому же пока я получаю несколько больше вас… Так вот, после госпиталя меня комиссовали. Из-за руки. Я жил на Гороховой. Перебивался, как все. Ходил в университет, в мастерские – там изготовляли зажигательные бутылки. Словом, забот хватало. А больше, конечно, лежал в морозной комнате. Мама умерла от голода. Вообще в нашем доме все перемерли. Или куда-то исчезли. Кроме меня и соседа напротив.
Подошла официантка. Но Олсуфьев ее и не замечал – он всем телом повернулся к Глебу, его захватили воспоминания.
– Я не знал, чем занимается этот сосед, но на фронт его не взяли… Мы жили вдвоем в общей квартире на первом этаже пустого и холодного дома. Два дистрофика… Однажды, в начале января, я пришел домой. Обычно я хранил хлебную карточку во внутреннем кармане пиджака. Так и спал: в шубе, в пиджаке. И вдруг я обнаружил, что карточки в кармане нет. Новой карточки. Хлебной. Не знаю, поймете ли вы, но потеря карточки – это смерть. Единственное, что нас еще связывало с жизнью, – это кусок бумаги с квадратиками чисел. На сто двадцать пять граммов муки вперемешку с отрубями. В сутки! Без них нельзя было выжить.
Карточку не восстанавливали…
И тут меня осенило. Я ведь мог выронить ее в коридоре. Полез в карман и выронил. Обессиленный волнениями, я едва вышел в коридор. И услышал, как со скрипом прикрылась дверь его комнаты… Карточки нигде не было видно. Я подошел к его двери, толкнул. Мы тогда уже не стучались друг к другу. Не было необходимости, да и сил…
Олсуфьев вдруг вспомнил о коньяке. Он плеснул остатки в рюмку, поднес к губам, сделал маленький глоток и вернул рюмку на стол.
– Удивительно, с какой четкостью я помню все те обстоятельства. А прошло столько лет… Сосед стоял, привалившись к буфету. Огромному грязному буфету с выломленными на топку дверцами и боковиной. В черных валенках, в длинном тулупе. Голова его была обмотана женским платком. «Скажите, вы не находили мою карточку? – спросил я его. – Обронил где-то».
По тусклому блеску в его глазах, по долгому молчанию, по судорожно сжатой руке я понял: карточка у него. «Какая еще карточка?» – наконец вымолвил он. «Хлебная. Январская. Я обронил ее в коридоре». Он молчал. Он боролся с собой. Он понимал, на что обрекает меня, и ничего не мог с собой поделать. Из его глаз ползли желтые ледяные слезы. Я видел их. Но он, вероятно, их не чувствовал… Так мы простояли довольно долго. Он, видимо испугавшись, что я стану его обыскивать, прижался к стене и смотрел на меня блестящими глазами. Знаете, у голодного человека глаза блестят по-особенному. «Уходите, – наконец произнес он. – Все равно вы умрете. Мы все умрем. Но вы раньше: вы ранены, я знаю».
Потом в его затуманенном голодом мозгу что-то проявилось, и он пробормотал: «Простите меня… Я ничего не могу с собой поделать». Это было последнее, что я расслышал. Я потерял сознание. Когда я очнулся, комната была пуста. Я поплелся к себе. Взобрался на кровать. Теперь мне вообще некуда было идти. Сколько я пролежал, не знаю. Меня нашла бригада спасателей.
По мере того как Олсуфьев рассказывал свою историю, лицо его становилось печальным и задумчивым.
– И вдруг в прошлом году я встретил его. Нос к носу. На Пискаревке. Представляете?
– Может быть, вы ошиблись? Прошло столько лет.
– Ошибся? Не-е-ет… Его глаза врезались в мою память навечно. И у него примечательная форма головы, я ни у кого больше не встречал такой: сдавленная как-то по-особенному в висках и вытянутая вверх. Знаете, Глеб, что меня поразило больше всего? Ситуация! Пискаревское кладбище, святая святых для каждого ленинградца. Особенно блокадника, сами понимаете. И вдруг – он!
– Ну… если он человек не совестливый, – усмехнулся Глеб, – визит его на Пискаревку – лишь прогулка на свежем воздухе. А возможно, он просто циник и подонок.
– Нет-нет! – Олсуфьев замахал руками. – Вы ошибаетесь. Я видел его глаза… Грех жжет его душу! Чувство страшной вины. Что может быть страшнее терзания души совестливого человека? От этого никуда не деться, не скрыться. Не дай бог вам испытать подобное!
– Ну и что? – громко перебил его Глеб.
Олсуфьев в недоумении взглянул на него.
– Чем же вас поразила эта встреча? – так же громко повторил Глеб.
– Я так был ошарашен встречей, что с трудом пришел в себя… Поначалу я, глупая голова, хотел обратиться к администрации, чтобы его прогнали с Пискаревки… Арестовали… Черт знает какие дурацкие мысли мною овладели! Хотел его догнать, отвесить оплеуху…
Олсуфьев задумался.
– А потом… Что моя месть в сравнении с теми муками, которые терзают его все эти годы? Ведь он не преступник. Он слабовольный человек, сознание которого затмил голод. И единственный, кто мог ему помочь, – это я. Великодушие – это удивительная радость, отпущенная человеку, Глеб. Великодушие во сто крат сильнее мести. Вот я и хотел признаться ему, что, дескать, жив я, не умер тогда. Нельзя же так мучить человека за то, в чем, по существу, он не виноват. Ибо содеянное им было помимо воли его, я убежден… Конечно, были и другие люди – Алеша Аржанов, например… Но что делать, он был таким… Это сложный вопрос, Глеб. Но уверен в одном: крест свой ему нести всю жизнь… Если, как вы заметили, он не подонок и не циник.
Глеб взглянул на круглое, доброе лицо Олсуфьева. Бывают же такие лица, с мягкой складкой у пухлого рта… Олсуфьев был совершенно трезв. И печален.
– Надо мне его разыскать, надо, – ответил Олсуфьев на взгляд Глеба. – Имени его, как на грех, не помню. И в доме нашем никого из старых жильцов не осталось… Надо его найти. Ведь находят, я знаю. Через газету или еще как-то… Ладно! Ну его к бесу, кинотеатр. Отправимся лучше в гостиницу.
Казалось, здания пытаются зарыться в темный ночной туман и лишь огни окон и фонарей удерживают их, точно кнопками, не дают спрятаться…
Весь долгий путь до гостиницы они молчали.
У самого подъезда Олсуфьев задержался.
– А может, я неправ, а? Может, и верно говорят: око за око? Почему я должен мучиться за него? Мало мне своего пережитого? Как вы думаете, Глеб? Может, не искать его, черт с ним? Пусть тащит свой крест, раз ему так суждено!
Глеб молчал.
Олсуфьев тяжко вздохнул и пробормотал:
– Вот несчастье-то свалилось так несчастье.
Из допроса Г. Казарцева, обвиняемого по статье 211, часть 2, УК РСФСР и статье 127, часть 2, УК РСФСР:
«…Я часто ловил себя на том, что мысли мои занимал Олсуфьев. Непостижимо! И какое мне дело до его жизни, до проблем, которыми он отягощен? Я старался забыть Олсуфьева, но нет более лучшего способа запомнить, чем стараться забыть… К тому же судьба распорядилась так, что наши отношения с Олсуфьевым продолжались. Мое сообщение на конференции вызвало интерес. Японские специалисты – гости конференции – пригласили группу наших товарищей посетить Токийский технологический институт. В группу включили и меня с Олсуфьевым.
Заботы, связанные с оформлением загранкомандировки, как-то отвлекли меня. Я радовался командировке. Читал книги о Японии, интересовался бытом, историей, искусством, научными достижениями в интересующей меня области. Предстоящая поездка поглотила меня целиком. И все, что ожидало меня после этой поездки, представлялось еще более расплывчатым и далеким… Да существовала ли вообще эта Менделеевская улица?!»
После ярко освещенной электрички темнота казалась неестественной и шершавой. Даже когда глаза привыкли, Глеб с трудом мог угадать контуры спины идущей впереди переводчицы Митико Канда. Воздух, настоянный какими-то растениями, густой и пряный, обволакивал лицо, слабым ветерком поглаживал волосы. И тишина, деревенская, пронзительная.
Митико уходила вперед. Потом останавливалась и, посмеиваясь, поджидала.
– Она тут ориентируется по запаху, – ворчал Олсуфьев. – Лично я, кроме твоей белой рубашки, ничего не вижу. Представить только себе, что мы в Токио, рассказать – не поверят. И это после Гинзы!
Митико уловила знакомые названия и затараторила:
– Нет. Не Гинза. Это Сугинамику. Тут живут студенты, учителя.
– Понятно, – отозвался Олсуфьев. – Те, кто сеет разум и свет.
Митико не поняла иронии Олсуфьева.
Центр пересечения улиц обозначался фонариком, торчащим прямо из асфальта тревожным красным грибком. Как ни странно, именно в контрасте между бликом фонарика и темнотой Глеб стал яснее различать контуры небольших коттеджей, что выглядывали из крон деревьев. Тротуаров не было, и сиротливые автомобили прижимались прямо к каменным оградам.
Митико толкнула калитку, и они прошли тесным коридорчиком к дверному проему, мимо окон, забранных полупрозрачной бумагой.
Глеб и Олсуфьев скинули туфли и надели деревянные сандалии. Хозяин дома, отец Митико, – длинный худой японец в сером кимоно – почтительно поклонился гостям и вежливо пропустил их вперед, в маленькую гостиную. На низком столике рядом с подсвечником лежала толстая книга. Стены гостиной почти полностью были заставлены книжными полками, оставляя свободным угол, в нише которого размещался миниатюрный гонг подле бронзового Будды, что тускнел зеленоватой патиной.