Дружина Семена Микулинского подступила к самым стенам Казани, и громкий звук походных труб был услышан в ханском дворце.
– Войско урусского царя под стенами города! Царь Иван подошел к Казани! – поднялся в городе переполох.
Казань спешно вооружалась, а рать Семена Микулинского, помахав издали хоругвями, засела в дубовой роще.
– Не время сейчас, – сказал воевода. – Крепки они за стенами. Выманить бы их да сразиться в чистом поле.
А вскоре, приказав свернуть лагерь, князь Микулинский затерялся в лесах казанской стороны. Не увидев на следующий день московской рати, Сафа-Гирей отправил за ней в погоню арского эмира Япанчу с многочисленным воинством.
Через неделю, заморив коней и измотав полки, Япанча понял, что разыскать Семена Микулинского будет трудно, и, разослав дозоры во все стороны, стал дожидаться вестей, расположившись лагерем близ Арска.
– Батюшка, – кричал стряпчий [31], – как послал ты нас в дозор татар караулить, так я сразу на них и вышел. Из-за кустов я выглядываю, а там… батюшки святы, все войско татарово спит! Даже караулов нигде не выставили. Вот сейчас напасть бы на них, надолго бы они запомнили эту встречу.
Князь Микулинский не мог поверить в удачу. Дотошно переспрашивал стряпчего:
– Виданное ли это дело? Неужно все спят мертвецким сном?! И дозоров не выставили?
– Не выставили, батюшка, – волновался стряпчий.
– Западни бы не было… – колебался князь.
А потом, посовещавшись с воеводами правой и левой руки, понял, что дело верное.
– На коней! – коротко приказал он.
Через час дружина князя Микулинского подступила к лагерю Япанчи.
– Действительно спят… И постов нигде не видать, – не переставал удивляться воевода. И в сердце старого война вдруг осторожным ужом вползла жалость. – Не по-христиански это – сонных рубить. Сначала в трубы сыграйте, пусть пробудятся. Ну а потом… с Богом!
Рать Семена Микулинского замерла. Полки ждали барабанного боя. А когда послышалась быстрая дробь и зазвучали трубы, лес наполнился криками, свистом, и из чащи на войско Япанчи налетела конница.
Запоздало и испуганно зазвучали татарские трубы.
– Коли их! Руби! – раздавались возбужденные голоса. – За Христа! За веру!
На землю падали убитые и раненые. Разгоряченные и напуганные кони топтали поверженных людей, втаптывали в грязь бунчуки, лес наполнялся криками, плачем, мольбой о пощаде.
– В полон их! – кричал воевода.
Рубка переместилась ближе к шатру эмира, где он с небольшим отрядом сдерживал натиск урусов.
– К лесу! К лесу! – кричал Япанча, шаг за шагом отвоевывая спасительные аршины земли. И когда лес прочно заслонил его от вражьих стрел, он издал победный клич. Затем осмотрел свое поредевшее воинство и, холодея всем телом, спросил:
– Почему я не вижу среди вас моего сына?! Где он?!
– Эмир, будь справедлив, – осмелился есаул сказать правду. – Он остался прикрывать наш отход! Он спас всех нас…
Есаул не договорил. Острый кинжал раздвинул ребра и вошел в его грудь по самую рукоять. Изо рта есаула на желтый кафтан тонкой быстрой струйкой полилась кровь.
– О Аллах, спаси моего сына. – Старый эмир вытер кинжал и прикрыл в горе глаза.
Арский княжич уже не обращал внимания на крики – расстелив в шатре циновку, он стоял на коленях и отбивал поклоны. Распахнулся полог, и вошел рында князя Микулинского. Он вытащил меч и приблизился к юноше. А княжич, прикрыв глаза, продолжал молиться.
– Не трожь его, – опустилась ладонь воеводы Микулинского на плечо рынде. – Пускай своему богу помолится.
А когда были произнесены последние слова молитвы и раздался выдох: «Амин!» – юноша взглянул на вошедших, резким движением выхватил кинжал и вонзил его себе в живот.
– Алла! – был его последний крик. Потом он упал на бок и умер без стона.
– Гордый, – произнес князь. – Таких уважать надо. Кишки себе выпустил, чтобы в плен не попасть. Крещеным быть не желает!
Остатки татарского войска скрылись в густой чаще.
– Теперь уже не догнать, – заключил Семен Микулинский. – Для них лес – что дом родной.
Семен Микулинский и Василий Оболенский возвращались в Москву с поднятыми головами. Везли Ивану Васильевичу весть о первой победе над строптивой Казанью.
Государь встретил воевод с лаской и щедро отсыпал из казны каждому из них серебра и злата. Досталась князьям и высшая награда – по шубе собольей с царского плеча.
А скоро из Казани в Москву прибыли послы просить мира.
Иван Васильевич встречал татар гордо. Сидел в тронном зале, в золоченом кафтане, крепкая рука сжимала скипетр. Надо напустить на казанцев страху, пусть помнят о русской мощи.
Послы же татаровы робеть не умели, еще их деды помнили времена, когда Москва платила дань Казанскому ханству. Не поклонившись Ивану Васильевичу, Нур-Али протянул грамоту от Сафа-Гирея.
– Читай! – велел государь стоявшему подле него окольничему [32] Адашеву.
Тот, расправив длинный свиток, принялся зачитывать:
–«Брат мой московский, царь Иван Васильевич. Долго ли нам держать зло друг на друга? Ведь наши ханства знали и лучшие времена, когда мы были добрыми соседями. А не заключить ли нам мир, и пусть послы наши вместо нас клятву дадут».
Иван Васильевич только и хмыкнул в жидкий ус.
– Ишь ты! Сам разбит, а спеси-то не умерил! Мира, стало быть, ему надо. И послы уж больно чопорно держатся. Может, помощь от Крыма ждут? Подумать нужно, может быть, чего и умыслили. А ты, – взглянул он на Адашева, – гони их пока на татаров двор, где мы послов держим. Пускай в Казань не отъезжают, может быть, и понадобятся еще!
А днем позже царь Иван учинил Думу, где с воеводами и боярами держал совет.
– Мира запросили казанцы. Как же нам быть? Может, прогнать послов с позором и всей землей на Казань обрушиться? – посмотрел он на чинно восседавших в собольих шубах да бобровых шапках бояр. Все степенные, бороды поглаживают важно.
Первым заговорил митрополит Макарий.
– Мира хотят, – в раздумье протянул старец, – видно, крепко припекло, если о мире стали заботиться. Наперед бы им думать, прежде чем на Русь с огнем шастать.
Бояре терпеливо внимали митрополиту. Тяжелы слова Господа Бога, что же святейший отец далее скажет?
– Крепко мы магометан наказали, долго они еще подвиг наш помнить будут. Христос давно нас зовет православных из беды выручать. Только вот что я вам хочу сказать… Не время еще нам с силой собираться. Русь сперва укрепить надо. Ну а уж потом всей землей Русской и навалиться на басурман. Принять бы надо мир, государь, от послов казанских.
Поднялся окольничий Алексей Адашев. Знатные бояре только переглянулись. Добродушием государя пользуется! Давно ли в Боярской думе, а уже поперед старейших спешит слово вымолвить. А ведь и чином не больно высок, и роду не знатного. Он да еще Иван Выродков, тоже из худородных, все норовят людей именитых подалее от государя задвинуть! Чем же они эдаким царя опоили, что только их он и желает слушать? Старые порядки им, дескать, не по нраву, по-новому Русь хотят переиначить! А Иван Васильевич во всем с ними советуется, во всем согласен, речи их слушает и добрые слова им говорит. Да и митрополит их сторону держит.
– Прав святейший отец, государь, – изрек Алексей Адашев, – сильна Русь, но против Казани сейчас пойти не может! Каждое княжество – что государство отдельное, дружину свою имеет и царю не подчиняется! Раздорами Русь слаба! Русские земли сначала бы объединить покрепче под единое начало, пусть бы всеми дружинами царь заправлял! И еще полков бы побольше, тех, что с пищалями ходить будут. Да пушек бы отлить, и поболее. Вот тогда и с татарами воевать можно.
Бояре между собой переглянулись. Молод да горяч! Земли, стало быть, объединить хочет. А земли ведь не только великого князя. От времен самого Рюрика всегда старейшим родам принадлежали!
– Хорошо, быть по-вашему. Будет мир с Казанью. А ты, Ивашка, – посмотрел государь на своего любимца думного дьяка Выродкова, – отпишешь грамоту Сафа-Гирею. И добавь… чтобы уговор соблюдал строго и русские земли не обижал. Мы тоже земли казанские трогать не станем.
Не дождавшись утра, послы хана выехали в Казань, спешили доставить Сафа-Гирею важный договор о мире.
Оставшись наедине с Иваном Васильевичем, митрополит наставлял молодого государя:
– Я тебе, Ванюша, вместо отца… И поэтому позволь поучить тебя немного. Казанское ханство должно пасть. Только тогда ты очистишься от грехов, когда православных из татарского полона выручишь!
Русь готовилась к войне. Боярин Иван Васильевич Шереметев да дьяк Иван Михайлович Выродков составили план присоединения государства Казанского.
Москва жила предстоящими переменами. Дворянин Пересветов в своих посланиях к государю призывал его встать во главе русской армии по примеру султана Мухаммеда Второго Завоевателя. А также создать отборное войско из двадцати тысяч отроков по образцу Турции. «У них же янычары, а у нас царев полк будет!»
Крепчала Русь. Скоро были отлиты пушки, собран стрелецкий полк.
А по первой проталине в Москву заявился гонец и, ступив в сени государевых палат, срывающимся от волнения голосом молвил прямо с порога:
– Сафа-Гирей умер! Хан казанский!
Макарий, находившийся здесь же, важно изрек:
– Слышит Христос наши молитвы. Наказал супостата. Теперь и Русь вздохнет облегченно, нам же мешкать не следует и с воинством к Казани идти надо! – Митрополит повернулся к гонцу: – Как же он помер-то?
Гонец, простоватый малый, почесал затылок пятерней, а потом, пожав широкими плечами, отвечал:
– Да шут его знает! Разное в Казани сказывают! Но больше всего говорят, что когда возвращался от тестя своего, то дюже пьян был! Молочной водки перепился. А как умываться стал, так об умывальник виском и стукнулся. Поскользнулся спьяну! Сказывают, что целую ночь в горячке маялся, а наутро и помер.
Митрополита поддержал Адашев:
– Нам бы, Иван Васильевич, войско на Казань двигать, пока они нового хана не выбрали.
Тихо заскрипела чугунная дверь, и на вошедшего из глубин подземелья дохнуло стойкой сыростью. Новый узник был молод, правильные черты лица обрамляла курчавая бородка. Вошедший подобрал в горсть полы богатого халата и голосом, полным тоски, обратился к сидящим в мрачном помещении людям:
– Где же я?
Печально покачав головой, на эту боль отозвался ветхий старик:
– Ты в зиндане смертников, сынок. Завтра утром нам всем предстоит держать ответ перед Аллахом.
– Боже всемилостивый, – вырвался из груди новичка стон. – За что же?! Вот она, благодарность!
– А кто ты, милейший?
– Еще сегодня утром я был толмачом [33] великого хана.
И опять в сожалении закачалась голова старика:
– Несчастный… Видно, ты невольно прикоснулся к тайнам избранных.
Казанский хан Сафа-Гирей еще дышал. Сююн-Бике, старшая из четырех его жен, склонилась над мужем. Словно почувствовав близость любимой женщины, хан открыл глаза. Они ничего не выражали и были устремлены под самые своды, откуда снисходила воля Всевышнего.
Сююн-Бике ласково провела ладонями по волосам умирающего. Красивое лицо хана сделалось суровее, черты лица проступили резче.
В комнате вдруг потемнело, это тучи заслонили солнце. Через узкое, словно бойница, окно опочивальни хана едва пробивался дневной свет. Постель Сафа-Гирея накрыл мрак, и присутствующие здесь мурзы и эмиры уже с трудом различали его фигуру, вытянувшуюся на ложе.
– Я еще живой! Пусть будет свет! – бросил Сафа-Гирей.
Его голос был неожиданно тверд. Карачи переглянулись. Именно этот голос отправлял на казнь и объявлял войны.
– Солнце зашло за тучи, повелитель, и скоро в твоих покоях опять появится свет, – спокойно произнесла Сююн-Бике.
– Это не солнце, мое сокровище… Это зашли за тучи мои последние дни, которые я живу на этой грешной земле. Ты всегда понимала меня, Сююн-Бике, больше всех моих жен. Я хотел видеть тебя, и ты пришла. – Голос правителя потеплел, и карачи, знавшие хана не первый год, удивились еще раз. Оказывается, Сафа-Гирей может не только посылать на смерть, но и быть нежным и любящим мужем.
Солнце выбралось из-за туч, комнату осветило, и собравшиеся опять увидели поверженного болезнью властелина.
– Я хочу поведать последнюю волю.
Стоявший у изголовья хана Кулшериф, его духовник, наклонился к желтому лицу умирающего. Сафа-Гирей увидел прямо над собой старика с седой ухоженной бородкой. «Вот кто нас всех переживет», – подумалось хану, и легкая улыбка коснулась его губ. Чалма сеида качнулась, словно гнездо большой птицы на ветру. «А ведь он меня вдвое старше. Крепок аксакал… Несправедлив Аллах к своим правоверным, да простит он меня за мои грешные мысли».
– Карачи готовы выслушать последнюю волю своего хана, – смиренно отвечал сеид.
– Выпустить на волю всех!.. Пусть зинданы будут пусты! Порой я был несправедлив и казнил безвинных. Хочу перед смертью искупить этот грех.
– Среди них немало врагов ханства, – осмелился возразить Кулшериф.
– Я хочу, чтобы освободили и приговоренных к смерти, – настаивал Сафа.
Сеид слегка наклонил голову:
– Воля хана будет исполнена.
– А теперь позвать ко мне звездочета.
Об этой слабости Сафа-Гирея знали все. Хан пытался подражать султану Сулейману даже в малом, вот поэтому он завел при дворе звездочета и без его совета не приступал к делам. Только звезды определяли – казнит он завтра или милует, объявит войну или с почетом примет посла недружественного государства.
– Он здесь, великий хан, – мягким голосом откликнулся Кулшериф.
Вперед вышел невысокий человек в темной одежде и упал на колени перед умирающим. Ему было о чем тосковать – с уходом великого правителя из этого мира терялась и его власть, и неизвестно, как встретит он день завтрашний. Люди завистливы, и слишком близкий к хану звездочет успел нажить врагов.
– Много ли мне еще дней отпущено Аллахом на этой грешной земле? О чем на этот раз говорят звезды?.. Почему ты молчишь, звездочет?..
Тот молчал неслучайно. Разгадывать расположение светил было единственным ремеслом, которое он мог исполнять хорошо. Этим занимались и его отец, и его дед. А прадед был звездочетом у самого султана Селима Грозного. Далекий предок умер не своей смертью – разве сильные мира всегда любят, когда им говорят правду? Неужели ему сейчас придется разделить участь прадеда?
– Звезды говорят… что ты не доживешь даже до утренней молитвы, хан.
Звездочет увидел на губах умирающего подобие улыбки. А разве блистательный Селим посылал на смерть не с такой улыбкой на устах?!
– Ты мужественный человек, звездочет. Я ценю твою смелость и награжу тебя по заслугам… Ты плачешь? – голос у хана прозвучал удивленно. – Это хорошо, что есть кому меня оплакивать, хотя на похоронах не положено проливать слез. Какую награду ты хочешь получить от меня за эту… весть?
Приближенные, знавшие хана, поняли, что звездочет шагнул в бездну ночи.
– Подари мне жизнь, Сафа-Гирей! Разве все это время я был для тебя плохим советчиком?
– Ты дорого просишь… – Хан колебался. – Ну что ж, ты свободен, звездочет.
Сафа-Гирей снял с пальца золотой перстень. Долго в последний раз наблюдал за тем, как солнце блуждало между ровными плоскостями. Свет мерцал разноцветными огнями в самой глубине камня. Бриллиант был величиной с орех. Глаза хана на время загорелись, в них снова, как и прежде, заиграла жизнь, чтобы уже в следующий миг погаснуть. Взгляд Сафа-Гирея потух, и он уже потерял интерес к драгоценной безделушке.
– Возьми… это твое.
И золотой перстень неслышно покатился по ковру к самым ногам звездочета. Костлявая худая ладонь накрыла подарок.
– Благодарю тебя, великий хан, – попятился звездочет к двери.
Сююн-Бике подняла пожелтевшую руку мужа и прижала к своему лицу. А потом, не стесняясь, зарыдала.
– Оставьте меня наедине… с женами, – произнес Сафа-Гирей. – Я должен проститься с ними.
Первым покинул ханские покои Кулшериф, за ним последовали и карачи.
Жены остались. Расима – дочь сибирского хана – первая жена Сафа-Гирея, родила ему сына, в котором он видел продолжение самого себя, а значит, и династии Гиреев. Второй женой была Манум из славного и богатого крымского рода Ширин. Много лет назад она сумела покорить его свежестью лица и стройным телом. Третья жена была русская. Купил он ее в Кафе на невольничьем рынке. За нее дорого просили, но Сафа-Гирей не посчитался с ценой, и той же ночью она стала его женой. Тогда ему казалось, что он полюбил так, как никогда прежде. Плодом этой горячей любви был мальчуган, лицом напоминающий красавицу-мать.
Но, только встретив Сююн-Бике, Сафа-Гирей понял, что не любил ни одну из женщин по-настоящему. Веселые и одновременно наивные глаза ногайской бике сумели навсегда взять его в плен. Он с легкой душой прощал ей безгрешные шалости, мимолетные капризы, неровный и своенравный характер. Вся в отца – мурзу Юсуфа! Сююн-Бике умела главное, то, чего недоставало всем его женам, – любить! Поэтому младший из его сыновей – Утямыш-Гирей, рожденный любимой женой, станет ханом! Такова будет его последняя воля. Не беда, что мальчику всего два года. Любимая жена будет при сыне. А когда ему исполнится тринадцать лет, он станет полновластным хозяином Казанской земли.
– Сююн-Бике, – позвал хан.
– Я здесь, повелитель, – произнесла женщина и откинула с лица темный платок.
Сююн-Бике было тридцать пять лет, она вошла уже в ту пору, когда женская красота раскрывается, взяв от природы все лучшее. Большие, чуть раскосые глаза, черные густые брови, овальное лицо и по-восточному смуглая кожа придавали ей редкое очарование. Рот у бике был небольшой, с пухлыми и алыми губами. Черная толстая коса через плечо свешивалась на тугую грудь.
– Я бы не хотел вас видеть несчастными… жены мои, – начал Сафа-Гирей. – Каждую из вас я любил… Может быть, я не всегда был ровен в этой любви, но я заботился о вас. А для своих детей был хорошим отцом. Признайтесь мне, в мой последний час, может быть, кто-нибудь из вас держит на меня обиду?..
– Ты был добр с нами, повелитель, – по праву старшей жены отвечала Сююн-Бике, и головы покорных женщин склонились еще ниже. – Ты не забывал нас в ласках и щедро одаривал.
– Жены мои, простите же меня за то, что Сююн-Бике я любил больше других. А в остальном мне держать ответ только перед Аллахом. – Сафа-Гирей умолк, и лоб его покрылся испариной. Хан чувствовал, как из него уходят последние силы. Еще надо так много сказать, но слишком мало времени осталось до утренней молитвы. – Я желаю вам только хорошего. Казанская земля для вас чужая. Только на родине человеку дышится свободно, только в родном улусе можно понять, что такое настоящее счастье. Я отпускаю вас… Езжайте к своим отцам и постарайтесь забыть меня. Сююн-Бике же свяжет свою судьбу с судьбой ханства. – Сафа-Гирей говорил уже с трудом, силы оставляли его. – Сыну моему Утямыш-Гирею завещаю наследовать Казанское ханство. Да простит меня Аллах и пусть не судит меня строго, если я сделал что-нибудь не так.
Сафа-Гирей нашел еще в себе силы, чтобы произнести:
– Свидетельствую, что нет никакого божества, кроме Аллаха, и свидетельствую, что Мухаммед – посланник Аллаха, – и уже шепотом: – Могилу сделайте просторной, чтобы я мог встретить ангелов смерти сидя.
Властитель смолк. Покорные жены ждали продолжения, но хан больше не произнес ни слова. Сююн-Бике посмотрела на мужа. Сафа-Гирей лежал с открытыми глазами, будто и не умер вовсе, а только прилег отдохнуть. Вот сейчас повелитель соберется с силами и продолжит прерванную речь. Но он продолжал хранить молчание. И когда для всех стало ясно, что Сафа-Гирея не стало и казанский престол опустел, опочивальня великого хана огласилась плачем.
Сююн-Бике без слез продолжала смотреть в открытые глаза мужа. Горе ее было запрятано глубоко внутри.
– Довольно, – наконец сказала она. Сейчас Сююн-Бике не узнавала своего голоса. Он сделался низким и грубым. – Сафа-Гирей умер, не оскверняйте своим плачем его покои. Не тревожьте его душу. – Жены умолкли. – А теперь выйдите! Мне нужно в последний раз проститься с моим мужем.
Женщины покорно склонили головы перед старшей женой хана, а затем одна за другой скрылись в проеме двери.
На стенах, окружавших ханский дворец, громко перекликалась стража.
– Тише! – раздался с верхнего этажа дворца разгневанный женский голос и уже едва слышно, словно ханум боялась разбудить того, кто сейчас находился рядом с ней, добавила: – Повелитель спит…
Стража умолкла и продолжала прерванный обход по каменным стенам. А Сююн-Бике затворила ставни и принялась читать молитву. Слабый свет звезд, едва проникая через мозаику стекол спальни, ложился на спокойное лицо умершего. Сююн-Бике в своих молитвах желала мужу доброй встречи с Аллахом.
– Прости меня, мой любимый, что я не смогу проводить тебя завтра в последний путь, – плакала женщина. – Аллах запрещает делать это. Мне надлежит, как верной жене твоей, оставаться в доме, где все эти годы мы были счастливы, в доме, который еще хранит твое тепло.
Вот и нет уже звезд. В Казани наступила ночь. Глубокая. Темная. Где-то за крепостной стеной, в густой дубраве, завыл волк. В ответ ему тотчас отозвался другой, а за ним и третий. Стая собиралась на охоту. Город же спал безмятежно и глубоко.
Звездочет, спрятавшись от ревнивых людских глаз в одной из комнат дворца, любовался даром Сафа-Гирея.
– Ханский подарок, ничего не скажешь, – вертел он в руках перстень.
А бриллиант весело, всеми гранями, подобно застывшей капле, искрился в мерцающем свете фонарей. Звездочет надевал перстень на палец, близко подносил к глазам, потом рассматривал на расстоянии вытянутой руки и, досыта насладив глаза игрой радужного света, припрятал драгоценность в ларец.
– Побудь здесь до случая. Нужно отъезжать к султану Сулейману, быть может, он не откажет мне в милости остаться при его дворе.
В зиндане смиренно готовились к своей участи смертники. Каждый был занят делом. Нужно успеть помолиться перед казнью. Если Аллах будет милостив, то он отпустит грехи. «Прости, Аллах, за прежние прегрешения и не суди на том свете слишком строго».
Обреченные ждали рассвета без страха – все волнения остались там, где была жизнь.
– Дай силы, Аллах, умереть достойно, – просил почтенный аксакал, – не дай мне осрамиться перед ханом.
Старик касался холодного камня лбом, рубаха его задиралась, и через прорехи виднелось худое, немощное тело.
Толмач тоже преклонил колени:
– Всемогущий Иисусе, избави, спаси меня от погибели. Я еще молод. Много видел, но мало жил. Заклинаю тебя. Господи, это в твоей власти, не дай погубить понапрасну жизнь христианскую. – Голос у юноши басовитый, словно трубы янычар, и в зиндане на мгновение смолкла другая речь. Урус… Он будет казнен вместе с правоверными?
– Ты молишься двум богам, юноша? – спросил аксакал.
– Я рожден русской женщиной и в православной вере. Христос – мой Бог, – решил исповедаться перед смертью толмач.
Юноша распахнул на груди рубаху, и старик увидел маленькое серебряное распятие. Тонкая византийская работа. Аксакал уже протянул руку, чтобы коснуться вещицы, но тут же со страхом отдернул ладонь, будто от креста шел жар. Он провел ладонями по лицу. Прости, Аллах, за искушение.
– Молись своему урусскому Богу, если считаешь это правильным, – пожал худыми плечами старик и, подумав, добавил: – Только сабля одинаково быстро сносит головы что православных, что мусульман. Она не признает веры, – заключил престарелый смертник.
А затем в зиндане снова смешались слова православной и мусульманской молитв.
– Господи, будь справедлив к своему рабу, не дай содеяться злу, не дай умереть без причастия и раскаяния под топором иноверца. Не позволь быть погребенным без креста.
– О, Аллах, справедливейший из судей, дай мне силы встретить свою последнюю минуту достойно, без дрожи в ногах.
Заскрежетал замок в двери мечети Кулшерифа. Здесь, в одном из помещений, находилась ханская библиотека. Книги собраны со всего света: Турции, Византии, Германии, Италии, много было книг на русском языке. Рукописи хранились бережно и лежали закрытыми на дубовых, потемневших от времени полках. Только избранные могли прикоснуться к твердым переплетам книг, а стало быть, узнать тайну, сокрытую временем.
Сеид переступил порог храма. Его неторопливые шаги гулким эхом откликнулись под полукруглыми сводами. Он пересек просторное помещение, минуя колонны, украшенные арабской вязью, и вошел в библиотеку.
Запалив лучину, сеид стал писать.
Сафа-Гирей стал ханом в тринадцать лет. Он, один из мудрейших и светлейших, сумел укрепить свое воинство и расширить пределы ханства. Сафа-Гирей заставил считаться с собой не только южных соседей, но и урусского царя. Сегодня ночью в муках умирает наш повелитель, светлейший и мудрейший хан Сафа-Гирей. После себя он оставил четырех жен и пятерых детей, четверо из которых – мальчики. Старшая его жена – Сююн-Бике, ногайская ханум. По казанским обычаям, ее двухлетний сын Утямыш-Гирей должен остаться на ханском престоле. Старшему сыну Сафа-Гирея исполнилось пятнадцать лет.
Сеид вдумчиво прочитал написанное, аккуратно стянул свиток бечевой и вышел из мечети.
Стража ханского дворца уже давно забыла про наказ Сююн-Бике и громко переговаривалась между собой. Но старшая жена хана не слышала их, забывшись в своем горе. А с высоких минаретов соборной мечети Кулшерифа давно раздавались звонкие голоса муэдзинов, зовущих правоверных на вторую утреннюю молитву, и со всех концов города к первой мечети ханства потянулись казанцы.
Близился полдень. На ханский двор вывели смертников. Они не выглядели обреченными – молитва придала силы слабому, надежду – упавшему духом. Свет после подземелья казался особенно ярким, и солнце било прямо в глаза.
На дощатый помост первым взошел старик. Отсюда хорошо было видно всех собравшихся. Он снял с себя чалму и поклонился во все стороны. Взгляд у старика оставался равнодушным, он уже был готов для беседы с Аллахом.
Аксакал жил один на окраине Казани с дочерью Гульназ. И надо же такому случиться – приглянулась она Булату Ширину. Эмир Булат оказал честь, пришел в ветхий дом старика, осыпал его золотом и обещаниями:
– Твоя дочь будет жить у меня во дворце не хуже, чем сама Сююн-Бике. Быть может, она у меня станет и старшей женой.
Старик, теребя пальцами седую бороду, ответил отказом:
– Нет, у нее есть жених. Настоящий батыр!
– А разве я не батыр? – усмехнулся пожилой Булат.
– Жених Гульназ молод, и ей надлежит жить с ним.
Слуги, знавшие суровый нрав своего эмира, примолкли, вот сейчас разразится буря. Как же можно возражать самому Булату Ширину?
– Тогда я возьму ее силой, – высказал свой приговор карачи. – Слуги, отыскать ее и привести ко мне во дворец.
Распорядился Булат и направился к выходу. Слуги же ворвались на женскую половину дома и выволокли перепуганную девушку.
Дом старика осиротел. А Гульназ стала не женой Булата Ширина, а одной из наложниц, которыми гостеприимный хозяин угощал своих многочисленных друзей и почетных гостей. Старик пытался искать правды у хана, но Сафа-Гирей не захотел пойти против могущественного эмира. Он развел руками:
– Я уважаю твои раны, старик. Но карачи неподсудны! И благодари Аллаха, что не слетела с плеч твоя голова. Булат Ширин бывает крут!
Вспомнил свою разбойную молодость престарелый янычар и, подкараулив Булата, вонзил ему острый ятаган между ребер…
Вторым шел толмач, повторяя одно:
– Спаси, Господи!
На помосте стояла дубовая, иссеченная острой сталью колода. Старик молча снял ветхий кафтан, который многие годы был ему добрым другом, спасая его от наготы и холода. Тело у престарелого смертника было тощим, на груди – редкие седые волосы. Вдруг он поймал себя на мысли, что страшится своей наготы куда больше, чем предстоящей казни.
Палач, высокий и верткий, ждал аксакала, легко поигрывая тяжелой саблей. Вороненая сталь резала воздух – вжик, вжик.
Толпа ждала появления хана. Однако он запаздывал, и праздный казанский люд развлекал себя пустыми разговорами и с интересом следил за палачом.
Наконец двери ханского дворца отворились. Вышел Кулшериф, которого сопровождали эмиры, мурзы, уланы… Однако Сафа-Гирей так и не появился.
Всем захотелось посмотреть на Кулшерифа: передние восторженно пялились на него, другие падали на колени, а задние, встав на цыпочки, надеялись хоть одним глазком увидеть отца мусульман Казанского ханства.
Кулшериф, поддерживаемый эмирами, поднялся на помост и, не стесняясь соседства, остановился рядом с палачом. Теперь он был виден всем, и площадь замерла.
– Сегодня ночью великий казанский хан Сафа-Гирей умер, – негромко произнес сеид.
Однако его услышали в самых отдаленных концах двора, и тишину надорвала многотысячная толпа, едино выдохнув:
– Сафа-Гирей умер?!
– Хан умер!!
Тихо смахнул слезу в рукав старик-смертник. Опечалился палач. Хана не стало. Но когда вновь заговорил Кулшериф, напряжение улеглось.
– Согласно последней воле Сафа-Гирея, – тихий голос сеида преодолел высокие стены ханского дворца и уверенно разошелся по улицам, – отпустить на волю всех узников… А приговоренным к смерти оставить жизнь.
– Слава хану Сафа-Гирею! – закричали на площади.
Старик, уже готовый к скорой встрече с Аллахом, стоял между Кулшерифом и палачом и будто ждал чего-то. И только когда кто-то из стражи подтолкнул его к лестнице, круто сбегающей вниз, он поверил в освобождение. Старик накинул одежду и, поклонившись удивленному палачу, смешался с радостной толпой. Встреча с Всевышним откладывалась.
– Спасибо тебе, Господи, за жизнь, – поцеловал толмач нательный крест и незаметно вслед за стариком юркнул в толпу.
Сафа-Гирея, как того требовал обычай, хоронили в тот же день до захода солнца. Над усопшим молитву читал сам Кулшериф. Говорил он быстро, глотая слова, и только славя Аллаха, сеид поднимал голову и произносил внятно:
– Амин! – и сухие желтые руки, словно разглаживая морщины, скользили по лицу.
– Амин! – вторили ему присутствующие, а Кулшериф забывал обо всех, читал только для себя – самозабвенно и негромко. Со стороны казалось, что он беседует с самим Аллахом.
После того как умершего подготовили к погребению, его завернули в белоснежный саван и понесли к ханской усыпальнице. Хоронили Сафа-Гирея тихо: никто из присутствующих не смел произнести даже слова скорби – незачем нарушать покой великого правителя.
Дверь ханской мечети, служившей и усыпальницей ханов, неслышно отворилась, впустив молчаливых и скорбных мужчин. Впереди шел Кулшериф, за ним не спеша двигались мурзы, уланы. На сильных молодых руках плавно покачивалось тело покойного хана.
Процессия остановилась у восточной стены храма, где незадолго до смерти выбрал для себя место светлейший из светлейших. При жизни он много думал о своей смерти и даже заказал в Турции, у мастеров самого султана, гранитное надгробье высотою в пять аршин, которое украсили искусно вырезанные полураскрытые тюльпаны и арабская замысловатая вязь. На уровне глаз, по указанию хана, мастера выбили надпись: «Могила есть один из садов рая».