bannerbannerbanner
Шестеро

Игнатий Потапенко
Шестеро

Полная версия

– А, отец дьякон! – с приятельскою улыбкой встретил он о. Антония, – а я собирался было к вам завернуть. Очень рад с вами повидаться!

Он подал о. Антонию руку и светским образом пожал его руку. Он вообще считал себя светским человеком и говорил, что только благодаря настойчивому требованию архиерея сделался духовным.

– Садись-ка, отче Антоние! – сказал о. Панкратий, ногой подвигая ему стул.

Он всегда называл дьякона на «ты», за исключением только тех случаев, когда был недоволен им. На это ему давала право разность возрастов, да еще и то, что он очень доброжелательно относился к о. Антонию и знал его еще мальчишкой.

Оба они смотрели на о. Антония снизу вверх, потому что наш герой отличался необыкновенно большим ростом. Если принять во внимание, что он был при этом чрезвычайно тонок, держался всегда прямо и что на его тонкой и длинной шее была посажена маленькая головка с целою кучей темных, густых кудрей, торчавших как-то кверху, да взять еще безусое и безбородое лицо с мелкими, почти детскими чертами, то станет ясно, что о. Антоний в самом деле представлял своеобразную фигуру.

Он сел, откашлялся и сказал своим нежным тенорком:

– А я увидал, как вы мимо наших окон проехали, ну, и тово… взял да и пришел вот… Не усидел… Беспокоюсь очень!

– Это вы по поводу вашей просьбы?

– Да, уж конечно… Насчет чего больше, отец благочинный?

– Я виделся с преосвященным и говорил с ним… Не могу сказать, чтоб он был очень расположен…

– Не расположен? – каким-то беззвучным голосом спросил о. Антоний. – Так, значит, не расположен… – повторил он уже для самого себя.

– У него, у преосвященного, странный характер, – продолжал благочинный, – вообразите, что он вас любит!

– Любит?! – тоном горького скептицизма промолвил о. Антоний.

– Да, представьте себе, какой странный характер! Когда я сказал ему о вашем желании и доложил ваше прошение, он промолвил: «А, этот длинный? Знаю, знаю, он славный малый и небезграмотный человек! Знаю». – «Как же, говорю, ваше преосвященство, он школой церковноприходской занимается, сам все устроил и отлично, говорю, дело ведет, за недосугом настоятеля!» Я должен был это сказать, – прибавил благочинный, обратившись к о. Панкратию, на что тот кивнул головой в знак того, что ничего не имеет против. – Да-с, так это я говорю. А он: «Вот видишь, видишь? Я всегда на него надеялся… Этот длинный всегда мне нравился…» Ну, я думаю, значит, дело в шляпе! Ан не тут-то было. «А все-таки, – говорит, – я его священником не сделаю…»

– Что же так? – спросил о. Антоний все с тою же горечью в голосе, так как от объяснения ему никак не могло сделаться легче.

– Да представьте себе, в чем причина. Он, говорит, в тон попадать не умеет. Когда, говорит, я служил в Предтеченском монастыре и он, то есть вы, отец Антоний, был вторым дьяконом, так он, – говорит преосвященный, – никак в тон не попадал. Певчие в фа, а он в соль-бемоль, и такая, говорит, резня выходила, что хоть уши затыкай… Было это или нет, скажите, пожалуйста?

– Это было, отец благочинный! Но разве я виноват? Я никогда не служил с архиереем, а меня поставили прямо вторым дьяконом, и хоть бы репетицию какую-нибудь сделали, а то прямо – одевай стихарь и служи. Понятно, я оробел. Где ж тут в тон попадать! Так это ж совсем особь статья. А так вообще устав я знаю как свои пять пальцев, и сам владыка меня экзаменовал…

– Вот, вот, он и вспомнил. Он, говорит, и устав хорошо знает, и вообще владыка вас любит, и священником сделает, только надо повременить. Вот он и сказал: «Пускай, – говорит, – в тон попадать научится. Он еще молодой человек»…

– Эх, эх, эх, эх! – вставил до сих пор молчавший о. Панкратий. – Хорошо ему рассуждать, коли у него детей нет, а вот как у отца Антония их шестеро, так не то что в тон не попадешь, а и рясу наизнанку иной раз наденешь.

– Да, если бы не дети! – со вздохом промолвил о. Антоний, – если бы не дети!..

Разговор на этом оборвался. Принесли закуску и водку. О. Панкратий сейчас же вошел в роль хозяина и начал предлагать благочинному и дьякону выпить и закусить. Благочинный объявил, что голоден, и принялся за рыбца, а о. Антоний отказался и с какою-то грустью следил за челюстями благочинного, теми самыми челюстями, которые только что сообщили ему такую неприятную весть, а теперь работают над рыбцом.

– Знаете, что я вам скажу? – обратился о. Панкратий к обоим. – По-моему, все это чепуха, ей-богу – чепуха! Я так полагаю, что если бы секретарь консистории[6] захотел, да шепнул бы архиерею то, другое, третье, так все это дымом разлетелось бы. Так я полагаю.

– Н-не думаю! – сказал благочинный, но таким неуверенным тоном, что очевидно, он именно так и думал.

– А я так даже уверен. Вы меня извините, отец благочинный, вы человек еще молодой и этого знать не можете. А я-то знаю, и даже очень хорошо знаю! Необходимо надо к секретарю съездить, по, разумеется, съездить умеючи…

– Чего не знаю, о том умолчу, – дипломатически заметил благочинный и, выпив третью рюмку, сделал естественный переход от рыбца к сардинам.

– А я вам прямо говорю и не скрываю, что вот так точно я маялся, когда просил для сына место в Духовке[7]. Чего только не говорил архиерей: и молод, и неопытен, и легкомыслен – это сынок-то мой… А я взял да поехал к секретарю. Так и так, мол, рассказал дело, к вашему влиянию прибегаю, а чтобы вы как-нибудь не позабыли, изложил в письменной форме и вот в сем конверте имею честь представить. Он не дурак и сейчас же понял, и конверта при мне не распечатал. Хорошо, – говорит, – мы посмотрим. Ну, ладно, думаю, мне только и надо, чтобы ты посмотрел, а уж там что дальше будет – известно. И что же вы думаете? Послезавтра прихожу: уж доклад сделан и революция готова: назначить!

Благочинный считал своим долгом не поддерживать подобный разговор и до сих пор делал вид, что даже не слушает. Но как раз в это время выпил четвертую, и язык его сам, против его воли, завертелся и спросил:

– А много дали?

– Этого не скажу. Всякий по своим средствам дает. Одно могу сказать, что я переплатил. Он за дешевле это сделал бы. Ведь ловкий человек этот секретарь! У, ловкий, я вам скажу! Вот я двадцать лет бьюсь, собственными руками, ногами и головой работаю, а в результате каких-нибудь шестьдесят тысчонок (о. Панкратий никогда никому не объявлял действительной суммы), а он, секретарь, за двенадцать лет двеститысячный дом нажил! Разве не ловкий?

– Да, я вам доложу, отец Панкратий, я лучше знаю! – вдруг заговорил благочинный, утративший всякую волю над своим языком. – Два студента семинарии метили на одно место – хорошее место. Пришел один к нему и оставил пакет, а через час пришел другой и также оставил пакет. Он принял оба, а место-то дал, разумеется, одному. А штука-то в том, что один дал двести, а другой триста; ну, этому последнему и место досталось.

– А двести возвратил?

– И не думал! Ха. Даже и не подумал!

– Да чего же архиерей смотрит?

– Архиерей? – продолжал благочинный уже веселым тоном. – Архиерей много ли может видеть? Тоже ведь надо войти в его положение! Он наблюдает наш мир греховный или у себя в приемной, когда сей мир является в качестве просителя, и уж конечно в самом благочестивом виде, или из окна кареты, когда мир мелькает перед ним, а он его благословляет, или на парадном обеде, когда мир является во фраке и большею частью со звездою, или, наконец, когда он по епархии ездит и его встречают чистенькие, принарядившиеся духовные лица… А жизнь-то настоящую, мирскую жизнь, архиереям трудно видеть.

– Правда, отец благочинный, истинная правда! – о убеждением сказал о. Панкратий, а дьякон только глубоко вздохнул.

– Да, разумеется, правда! Да знаете ли, кто мне это сказал? Сам архиерей, ей-богу, сам сказал. Он так имепно думает. «И ничего, говорит, мы не можем против этого зла поделать, потому такое наше положение. Когда бы мы, – говорит, – были мирские люди, то и мир могли бы знать», – вот что он сказал, архиерей-то!..

Тут о. благочинный почувствовал, что он начинает говорить лишнее, и мгновенно замолчал. Как ни упрашивал его о. Панкратий выпить пятую рюмку, он не согласился.

О. Антоний поднялся.

– Что же, отец благочинный, по вашему мнению, мне теперь делать? – спросил он, кротко смотря со своей высоты в веселые глаза благочинного. Тот ничего не ответил, а только развел руками и сделал мину недоумения и неведения.

– Да что же делать? – ответил за него о. Папкра-тий. – Одно – ехать в город и побывать у секретаря. Так и сделайте, отец Антоний!

О. Антоний не выразил своего мнения по поводу этого совета, попрощался и вышел. «Вот она справедливость-то! – думал он дорогой. – Школу, говорит, устроил и устав знает, и все такое, а только в тон не попадает… Шестеро детей, ведь господи ты, боже мой! Ваше преосвященство, вонмите!

Гм… Поезжай к секретарю! Да с чем же ехать? Разве он поймет, ежели я ему скажу, что у меня шестеро детей и жена больная? Где там! Ведь он, наверное, каменный, все они там каменные.

А что я Натоньке скажу? Ведь она ждет, бедняжечка, не дождется, чтобы радостную весть получить, а тут на тебе! Ох, горе мое, горе, что я ей скажу, бедняжке? Правду сказать невозможно – расстроится, заплачет, жизнь проклинать начнет…

 

Грубая баба эта Аксинья, без всякой деликатности. Что ей в голову пришло? У Натоньки чахотка!.. С чего? Господи боже мой, как людям ничего не стоит жестокое слово сказать! И как прямо! Грубая баба, и только».

Он решил во всяком случае правды не говорить Натоньке.

Ребятишки вертелись около самой церковной ограды. Они возвели из снега огромнейшую бабу, и Василько, чтобы укрепить голову на плечах, взбирался на табурет, вынесенный из дому. Только Маринка отсутствовала; оказалось, что она в кухне укачивает Сашу.

О. Антоний снял рясу в кухне и, стряхнув сапоги, подошел к печке, в которой лениво горел кизяковый кирпич домашнего изготовления. Здесь он хорошенько обогрелся и только тогда решился войти в комнату.

Натонька дремала, но сейчас же при его входе открыла глаза.

– Что же сказал благочинный? – спросила она. Очевидно, все это время она только об этом и думала.

– Да ничего, Натонька, ничего такого… Архиерей, говорит, к вам благосклонен.

– Значит, сделает?

– А разумеется, сделает… Только, говорит, чуточку повременить надобно… Ну… тово… чтобы, то есть, сам себя ему лично показал… Повидать желает…

– Архиерей-то?

– Ну, да, архиерей, а то кто же больше?

– Экие чудеса! Что он, не видал тебя, что ли, не нагляделся?

– Должно быть, что не нагляделся, Натонька… Да пускай смотрит, коли ему хочется, не убудет меня от этого…

И о. Антоний, чтобы окончательно развеселить Натоньку, рассыпался мелким смешком доброй, дружеской шутки. А на душе у него в это время была страшная горечь. С чем поедет он? Ни занять негде, ни продать нечего. Разве клячу свою единственную да корову? Что же за них дадут! В конце зимы, когда корм у всех на исходе и вдвое вздорожал, дадут гроши. Да и как оставить семейство без молока и лошаденки? Нет, из этого ничего не выйдет, и он только напрасно обнадеживает Натоньку. Но Натонька торопилась.

– Коли надо показаться, то поезжай немедля. Надо ковать железо, пока горячо.

– Ладно, ладно, Натонька, я и поеду! Вот только из Тягинки сестру Дуню вытребую.

И он, решительно не зная, с какими шансами поедет и что будет делать в городе, сел и написал Дуне, чтобы скорее приезжала. Больше всего на свете он боялся теперь, чтобы Натонька не раздражалась, не начала бы проклинать жизнь и говорить жестокие слова.

II

Село Бутищево было большое, но бестолковое соло. Люди здесь размножались быстро и лепили хату к хате, а больше землянку к землянке, но почему они именно здесь селились, а не на другом, более удобном месте, этого они и сами не знали. Земли у бутищевцев было мало, раздробили ее на кусочки, и никого уже не могла она прокормить. В прежние времена речка кормила, бутищевцы забрасывали сети и ловили окуней, судаков и карпов, но лет пятнадцать тому назад, когда имение от коренного владельца Бутищева перешло к купившему его мещанину Скрыдлову, вдруг оказалось, что речка, со всею ее рыбой и с окружающими ее камышами, принадлежит ему, Скрыдлову, и стал он за право поймать окуня и срезать сноп камыша брать страшные деньги. Тогда мужики сжались на своих раздробленных наделах, живя впроголодь и расширяя пределы Бутищевки новыми землянками. Довольно сказать, что даже кабатчик Иесей нашел для себя невыгодным пускать дальнейшие корни в Бутищевке и, по здравым размышлениям, перенес свое «заведение» за десять верст, на хутор Чиркин, где было всего десятка три хат, но зато хат богатых, где жили мужички хлебосольные, пьющие водку большими порциями. Таким образом, ко всем бедам бутищевцев прибавилась еще новая: надо было бегать за водкой десять верст, что, разумеется, нисколько не отрезвило бутищевцев. Некоторые даже находили, что так лучше. «Оно даже довольно приятно – с проходкой!»

Но большинство сожалело о перенесении «заведения» на Чиркин хутор. Ведь это было единственное веселое место в Бутищевке, и без него как-то сумрачно жить стало. Многие даже вступали в переговоры с Иесеем, уговаривая его вернуться, но из этого никакой пользы не вышло, ибо Иесей действовал не зря, а на основании политико-экономического закона – спроса и предложения. В Чиркине хуторе был большой спрос на водку, вот он и понес туда свое предложение. При таком положении дела, само собою разумеется, в Бутищевке не было ни одного благодетеля, у которого о. Антоний мог бы перехватить что-нибудь для своего путешествия. О новом помещике, мещанине Скрыдлове, нельзя было и думать. Он только и делал, что ходил да придумывал, что бы еще превратить в копейки, и очень скорбел, что все уже, до последней камышинки, превращено и больше превращать нечего. Оставалось о. Антонию одно: пойти к о. Панкратию и просить у него взаймы. Ведь все-таки о. Панкратий знает его и должен иметь к нему доверие.

Это было дня через четыре после свидания с благочинным. Снег стаял, и по всему видно было, чдо больше уж его не выпадет. Река покрылась водой поверх льда, и обыватели не решались не только ездить, но и ходить по ней, – лед стал хрупок. Конец февраля принес с собою теплые лучи почти весеннего солнца. Кое-где из-под земли вылезла ранняя травка, птицы защебетали бойчей. О. Антоний сказал Натоньке, что понесет метрическую книгу настоятелю, но в действительности дело было не в книге, и он чувствовал, что совершает великий шаг. Ежели о. Панкратий откажет, то и все дело пропало: больше не у кого просить. Были, однако ж, некоторые предзнаменования, которые он считал для себя благоприятными.

Вчера только у о. Панкратия был хлебный скупщик Авдей Дракин и закупил у него всю прошлогоднюю пшеницу. О. Панкратий должен быть рад и тому, что продал хлеб, и тому, что стойко выдержал и дождался хорошей цены. А главное – он получил задаток и, следовательно, никак не может сказать, что денег при себе нет.

Ввиду таких добрых предзнаменований о. Антоний и отправился к настоятелю. Это было в воскресенье, после обедни. О. Панкратий пил чай и принял его ласково.

– Чайку не хочешь ли, отец дьякон?

– Нет, пил уже, спасибо! Я к вам по делу, отец Панкратий.

– По делу, так дело н говори, а я буду слушать.

– Да все о том же, отец Панкратий, о моей судьбе…

– Гм… что же я могу поделать в твоей судьбе? Когда бы я был архиерей, так верь, что я тебя соборным протопопом сделал бы.

– Нет, я насчет вот чего: вы тогда сказали: поезжай к секретарю! А к секретарю с пустыми руками ехать нельзя…

– А это уж само собою разумеется. Что ж, ему визит твой нужен, что ли?

– Я ж это самое и говорю. А у меня ничего нет…

– А коли ничего нет, тогда и таскаться нечего! – чрезвычайно резонным топом заключил о. Панкратий.

«Не понимает», – подумал дьякон, и в эту минуту он уже, собственно говоря, почувствовал, что толку от о. Панкратия никакого не добьется. Но надо было идти до конца.

– А я думал… – начал было о. Антоний, но ему показалось, что он не так начал, и он остановился.

– Что же ты думал, отец Антоний? – спросил хозяин, но и в этом вопросе, и в лице, и глазах его дьякон опять-таки не прочитал ничего, подающего надежду. А о. Панкратий взял да еще прибавил: – Ты думал, должно быть, что деньги тебе с неба свалятся? Так на небе, брат, и денег-то вовсе нет…

– Нет, я хотел попросить вас… Может, вы смилостивились бы и дали бы мне заимообразно… А я бы постом великим поправился и отдал бы…

– Нету, брат, у меня денег! – коротко сказал о. Панкратий и больше никаких объяснений этому обстоятельству не дал.

– Нету? – печально переспросил о. Антоний и тоже замолк. Его всегда поражало и он никак понять не мог, как это люди умеют просто отказывать.

Деньги у него в кармане лежат, вчера только получил, свеженькие, и все это знают, и сам он этого не скрывает, даже хвастался перед церковным старостой: вот, мол, денежки получил; покрепился зиму с хлебом и целую тысячу на том выиграл, а он, нимало не смущаясь, говорит: нету денег. Будь у него, у о. Антония, в кармане деньги и попроси у него кто-нибудь, и, положим, он почему-либо не хотел бы дать, так он путался бы полчаса, деликатно извиняясь, объясняясь, а, в конце концов, надо полагать, все-таки дал бы. Но что скажешь на «нет»? – ничего. Надежда, значит, разлетелась, как дым. И теперь о. Антоний ясно видел, что надеяться не имел никакого основания. Разве он не знал, что у о. Панкратия правило – никому взаймы не давать? Бывали случаи, что мужик перед ним в ноги надал, плакал, прося дать ему тридцать рублей на лошадь, – ему пахать было нечем, – обещал отработать, но о. Панкратий отвечал одно: нету денег! Это у него был такой принцип. Дело в том, что о. Панкратий, при своем обширном деле, которое во всяком случае было некоторым уклонением от церковнослужительских обычаев, избегал всего, что могло набросить на него дурную тень. Его богатство доставило ему множество завистников и врагов. Малейший повод раздули бы и сделали бы из него ростовщика и кулака. Поэтому он поставил себе за правило раз навсегда: никому денег ни под каким видом не давать, а отвозить их в банк, где им спокойнее лежать.

6Консистория – церковное учреждение с административными и судебными функциями.
7То есть хлопотал о приеме в число студентов духовной академии, находившейся в Петербурге.
Рейтинг@Mail.ru