bannerbannerbanner
Не герой

Игнатий Потапенко
Не герой

III

– Садитесь, Дмитрий Петрович, у меня сегодня не будет ни души, я за это ручаюсь вам головой!.. Вы так любезны, что пришли. А видно, мои музыканты нагнали на вас порядочную тоску, что вы сбежали на несколько дней!..

Евгения Константиновна говорила это ласковым дружеским тоном, и ее несколько бледное лицо при этом все озарялось хорошей открытой улыбкой.

– Нет, не музыканты… Ваши музыканты, Евгения Константиновна, может быть, самые мирные люди в Петербурге! – ответил Рачеев. – Нет, я просто испытываю то ощущение, которое бывает, когда привьешь себе какую-нибудь болезнь, например, оспу… Болезнь прививается, организм протестует, и человек чувствует себя каким-то полем битвы… Какое-то ощущение пассивности, не знаю, как вам объяснить это… Мне не везет по части впечатлений. Все безотрадные и возмутительные. Да вот вам: не далее как пять часов тому назад я видел и слышал нечто поразительное. Представьте себе: жена Ползикова, Зоя Федоровна, предложила Антону Макарычу сойтись с ним…

– Что вы? Может ли это быть? А впрочем, я ее совсем не знаю, я знаю только их историю…

– Да, но это бог с ней. Но он, Антон Макарыч, согласился…

– Ну, этого не может быть! Этого не может быть!.. – решительно заявила Высоцкая. – Его я знаю очень хорошо и знаю, что он никогда ничего не прощает!..

– Но это так. Мне он сам поручил передать ей об этом!..

– Нет, нет, тут что-нибудь не так… Вы увидите, что это приведет к чему-нибудь неожиданному… À впрочем, бог с ними, бог с ними! Тем более что это вас так волнует… Я хочу, чтобы вы у меня отдыхали. Ах, я хотела бы, чтобы у меня отдыхали все, кому тяжело… А вам, видно, очень тяжело…

– Еще бы! Помилуйте! Ведь все эти люди когда-то составляли одно целое, с единой душой, с единой целью, с одинаковыми стремлениями, и я был в числе их… И посмотрите, как все это разбежалось в разные стороны и по разным направлениям!.. Ползиков, Мамурин, Бакланов, Зоя Федоровна… Разве это те же люди? Нет, совсем другие, совсем, совсем другие…

Рачеев говорил это с искренней грустью и видел на лице хозяйки столь же искреннее сочувствие. Это всегда незаметно сближает людей, и он, несмотря на свою обычную сдержанность, чувствовал потребность высказывать здесь тревожившие его мысли вслух. Здесь было так уютно, тихо и вместе с тем свободно. Мягкий розоватый свет лампы придавал всему спокойный и нежный тон. Евгения Константиновна была сегодня какая-то тихая, словно утомленная. На ней было коричневое шерстяное платье, обшитое узенькими черными бархатками: этот костюм придавал ее лицу какое-то выражение наивности и простоты.

Рачеев смотрел в эти светлые, на этот раз детски простодушные глаза, и ему почему-то хотелось пожаловаться ей на все свои обиды. Эти глаза умели внушать доверие. Он говорил:

– Подумать страшно, что никто не может поручиться за себя! Ведь если кто и спасается, то благодаря лишь случайности. Ну, вот я, например, способен возмущаться всем этим искренно, но ведь это – случайность! Я не остался в Петербурге, а они остались. Останься я здесь, быть может, из меня получилось бы нечто чудовищное… Ведь если подался такой кремень, как Антон Макарыч, то никто за себя не может поручиться…

– А почему вы оставили Петербург? – тихо спросила она и слегка покраснела.

Рачеев улыбнулся и взглянул на нее; она еще больше покраснела от этой улыбки и тотчас же прибавила, как ему показалось, с оттенком суровости в голосе:

– Если вы думаете, что я вас допрашиваю, то не отвечайте!

– О нет, напротив, тут не было ничего таинственного, и я охотно скажу вам, Евгения Константиновна.

– Я слушаю с глубоким вниманием! – промолвила она и удобнее уселась на своем месте, как бы собираясь выслушивать длинную повесть.

– Почему я оставил Петербург? – промолвил Дмитрий Петрович, адресуя этот вопрос более к самому себе. – Несколько недель тому назад я не сумел бы правильно ответить на этот вопрос, а теперь знаю, почему я тогда оставил Петербург. Я оставил его из чувства самосохранения, которое помимо моей воли и сознания вытолкало меня отсюда. И чувство мое не ошиблось, оно уловило хороший момент, когда из меня еще мог выйти толк. Случись это годом позже, быть может, ничего уж и не вышло бы. А теперь я прямо говорю, что толк из меня вышел. Вы хотели знать, Евгения Константиновна, в чем заключается этот толк, то есть, говоря проще, что я из себя представляю, что я делаю такого, что дает мне возможность чувствовать себя правым перед своей совестью. На это я уже вам сказал: живу просто, не мудрствуя лукаво, живу так, как нахожу правильным и честным. Видите ли, по моему глубокому убеждению, каждый человек, сколько-нибудь наделенный нравственным чутьем, не может жить на свете спокойно только потому, что он обеспечен, здоров, сыт, одет, умен, образован, если видит, что около него есть люди, которые ничем этим не обладают. И я думаю, что стремление сделать что-нибудь для ближнего, для так называемого "меньшого брата" (хотя, кстати сказать, название это неверно: мужик – ни в каком случае не меньшой, а скорее старший брат, ибо он был искони и гораздо раньше нас, интеллигенции), да, так это стремление не составляет никакой заслуги. Оно так же естественно для здоровой души, как хороший аппетит для здорового тела. И я утверждаю, что люди, пользующиеся всеми благами жизни, спокойно пропуская мимо своих глаз картины голода, холода, невежества, лишены нравственного чутья; это уроды, это – нравственно больные люди. Я хочу выяснить вам, Евгения Константиновна, так сказать, теорию моей жизни, чтобы потом вам понятней была и сама моя жизнь. Это немного скучно, но что же делать…

Она с слабой улыбкой кивнула ему головой, как бы прося его продолжать и заявляя, что ей не скучно. Он продолжал:

– Итак, стремление сделать какую-нибудь пользу ближнему есть нормальное свойство здоровой души. Но есть люди, страстно отдающиеся этому делу, приносящие ему все свои средства, и силы, ради него отказывающиеся от личного счастья, от всех благ земных. Это подвижники. Перед ними следует расступиться и дать им дорогу, но следовать за ними ни для кого не обязательно. Перед ними надо благоговеть и преклоняться, но никто не обязан подражать им, ибо сказано: кто может вместить, да вместит. Это те, которые смогли вместить. Святые есть во всякой религии, но не они одни будут допущены в рай. Вы видите, Евгения Константиновна, что я хлопочу о средних людях, о людях с средними страстями, с средними характерами, с средними способностями. Они не могут совершать великих дел, великих подвигов, великих жертв. Они любят жизнь и не в состоянии отказаться от ее благ… Я – средний человек, Евгения Константиновна. Для меня большое счастье, что я сознал это вовремя и сознал добросовестно и искренно. Был момент в моей жизни, когда я чуть не погиб только оттого, что не сознавал этого. У нас множество народа погибает таким образом. В известные годы (я говорю о юности) нас подавляет потребность подвига, великого дела, мирового, великой жертвы. Мы еще тогда слишком неопытны и не знаем, что «то кровь кипит, то сил избыток»{«…то кровь кипит, то сил избыток». – Из стихотворения М. Ю. Лермонтова «Не верь себе».}, и не более, кипит кровь, которая с нашим вступлением в практическую жизнь, благодаря различным охлаждающим влияниям, мало-помалу приобретает умеренную температуру, избыток сил, который тою же практическою жизнью так просто и незаметно распределяется на разные неизбежные пустяки. Но мы этого знать не хотим, потому что сознать это – значит признать себя средними людьми, и рвемся к подвигу, делаем ложные шаги и кончаем либо пьянством, либо выстрелом, либо, что хуже того и другого, реакцией в другую сторону. Но я, слава богу, вовремя сознал, что я не более как средний человек, и не сделал ложного шага. Я сказал себе: нет, подвига я совершить не способен, а буду жить по совести, и то хорошо. И когда я твердо сказал себе это, все мое отчаяние, происходившее от бесплодного искания путей, прошло, и в душе моей водворилась полная гармония. Моя жизнь очень проста, Евгения Константиновна! В ней нет ничего ни возвышенного, ни величественного. Если вам не будут скучны подробности, то я скажу, что живу в каменном доме, в котором восемь комнат. Нас трое – я, жена, ребенок, и, конечно, мы могли бы хорошо разместиться в трех комнатах, и иной моралист на этом настаивал бы. Но мы живем в восьми – это наша слабость. Обстановка у нас не бог знает какая, но и далеко не аскетическая. Я истратил на нее около двух с половиной тысяч. Опять-таки моралист пришел бы в ужас, потому что на триста рублей можно купить все необходимые вещи. Что поделаете?! – слабость. Привычки воспитания. Не могу видеть скверного рыночного дивана, и сколько бы он ни стоял у меня в комнате, не сяду на него, и это меня будет незаметно, но постоянно раздражать. К чему я буду делать из этого вопрос? Стол у меня далеко не спартанский, признаюсь даже в таком грехе, что шесть лет у меня жил повар из Москвы, а теперь кухарка, которая у него научилась этому искусству… Я трачу рублей четыреста в год на книги и газеты, это тоже своего рода роскошь, но я люблю, чтоб моя библиотека увеличивалась, это делает меня счастливым… Я люблю музыку и очень жалею, что доставшийся мне от матери прекрасный рояль стоит без дела. Жена моя играет только на гитаре, но дочь обучу непременно. Все это я перечисляю вам мои грехи, но, разумеется, есть у меня и добродетели. Но добродетели мои так же обыкновенны и просты, как и грехи. В период беспокойных порывов я мечтал о том, как бы облагодетельствовать если не целый мир, то по крайней мере весь русский народ. Но, став на практическую почву; я скромно ограничил район своей деятельности небольшим околотком, где мое имение. Деревня, примыкающая к моей усадьбе, носит название Рачеевки. Прежде она принадлежала Рачеевым, но теперь, разумеется, никому не принадлежит. Тем не менее она сохраняет это название и нисколько не протестует против этого. Уже это одно кое к чему обязывает человека, носящего фамилию Рачеев. Я так рассуждал: если я буду лезть из кожи, чтоб моя деятельность имела всеобщее значение, то в лучшем случае достигну самых ничтожных результатов, а скорее ничего не достигну, кроме удовлетворения моего тщеславия. Но если люди вроде меня будут ограничиваться добросовестной работой каждый в своем маленьком районе, да если таких людей будет много, то мы кое-чего достигнем. И если вы теперь спросите меня о моей программе или о моей системе, то я вам ровно ничего не отвечу. У меня нет никакой программы. Я вникаю во всю жизнь, во все мелочи жизни моего маленького района и стараюсь облегчать и улучшать его существование… Если у него не хватает хлеба, я помогаю ему, чем могу, сообразно моим средствам; если у него не хватает ума, знания, я даю ему совет; здоровья – я помогаю, ему вылечиться; он привык смотреть на меня как на доброго человека, который всем поможет ему в случае нужды, и поэтому идет ко мне прямо, с открытым сердцем. Сам я веду довольно простую жизнь, это дает мне возможность делать хорошие сбережения, которые в том или другом виде идут на улучшение жизни рачеевцев. И я могу похвастаться, что в моем маленьком районе нет вопиющей нужды; я могу сказать с уверенностью, что, постигни половину России голод, Рачеевка этого не почувствует. Все эти заботы берут у меня настолько много времени, что я никогда не сижу без дела, а следовательно, никогда и не скучаю. Итак, вы видите, Евгения Константиновна, что я далеко не герой, а напротив, человек, отдающий дань всем человеческим слабостям. Я люблю себя, люблю свою жену и ребенка, люблю жизнь и комфорт и ничего себя не лишаю. Но у меня здоровая натура, которая требует во всем гармонии. Этой гармонии не было бы, если бы я жил только для своего удовольствия. Отсюда и вытекает вся моя деятельность, которую я могу резюмировать так: я делаю добро без всяких усилий и постоянно ощущаю душевное равновесие.

 

Он замолчал и посмотрел ей в глаза, которые, казалось, еще чего-то ждали. Но вот она тихонько вздохнула и произнесла:

– Я вам завидую, Дмитрий Петрович!

– Вы? Не понимаю! Вы не должны завидовать мне! – возразил он.

– Нет, завидую! – настойчиво повторила она. – Почему вы говорите – не должна? Не станете же вы считать меня счастливой только потому, что я богата, много занимаюсь нарядами и принимаю сотни лиц? Не можете же вы допустить, что я этим счастлива, что это дает мне душевное равновесие! А впрочем… что ж… вы меня не знаете… И я не могу требовать от вас, чтобы вы думали обо мне верно, и я должна вам это… я задолжала вам свой рассказ… Я думаю, что трудно будет только начало, а там пойдет легко… – прибавила она, слегка краснея.

– Да, как на экзамене: сперва запинаешься и краснеешь, потом все идет как по маслу, разумеется, если знаешь свой предмет, вы его знаете ведь?..

– Еще бы!.. Я думаю!..

– Кстати, вы сегодня и походите на пансионерку! – смеясь, заметил Рачеев, осматривая ее костюм. – И вам будет очень к лицу отвечать урок!..

Она улыбнулась.

– Ну, хорошо! Но сперва я угощу вас чаем. Пойдемте в столовую. А потом я буду отвечать урок…

– И против этого ничего не имею! – ответил с поклоном Рачеев.

Они перешли в столовую. В этой обширной, квадратной комнате с темными стенами и цветным потолком, с тяжелой, громоздкой мебелью, было немного мрачно и холодновато. Чай наливала та самая высокая старуха в белом чепце, которую Рачеев видел в первый свой визит. Тогда он подумал, что это немка, что-нибудь вроде экономки, но оказалось, что это родственница хозяйки, говорившая ей "ты" и, по-видимому, пользовавшаяся уважением и доверием Евгении Константиновны. Ее звали Марьей Антиповной.

– Марья Антиповна – моя благодетельница! – говорила Высоцкая, знакомя Рачеева с родственницей. – Она взяла на себя всю деловую сторону моей жизни, всю прозу. Если хотите, она в то же время и мой палач, потому что губит во мне всякие порывы к благородной хозяйственной деятельности…

– Очень тебе это нужно! Ты такая молодая и хорошенькая! – возразила Марья Антиповна. – Вот когда доживешь до шестидесяти, как я, тогда я передам тебе все ключи и скажу: хозяйствуй, а я помирать пойду!..

– Однако! Вот двойная самоуверенность! Она наверно знает, что проживет до девяноста лет, а я до шестидесяти буду срывать цветы удовольствия!..

– А отчего бы мне не прожить до девяноста лет? – воскликнула Марья Антиповна. – У нас все жили не меньше. Что ж, я, кажется, еще не хилая какая-нибудь…

И она с гордостью посмотрела на Рачеева, а он пригляделся к ней и подивился ее свежести и бодрости. "Пожалуй, и до ста проживет!" – подумал он.

Была половина одиннадцатого, когда они вернулись в гостиную.

– Я боюсь, – сказал Рачеев, – что вы меня скоро прогоните, Евгения Константиновна!

– Это почему?

– Вы любите, чтобы ваши гости уходили пораньше?

– Ах, да, это правда! Но это к вам не может относиться. Мои гости очень милые люди, и я всегда бываю рада, когда они у меня соберутся. Но все же их разговор – не более как праздная болтовня о разных предметах, случайно подвернувшихся, умная болтовня, но праздная… Я дорожу простотой и непринужденностью, какая господствует у меня в этом доме на маленьких вечеринках, и страшно боюсь, чтобы мои друзья не надоели мне. Вот и принимаю свои меры…

– Что ж, мера очень действительная! – смеясь, заметил Рачеев. – Если хочешь подольше сохранить друзей, старайся пораньше удалять их…

– Да, но это в силу необходимости… А вот наш с вами разговор не надоел бы мне до утра, и я никаких мер не принимаю…

– Разговор теперь за вами – ваш урок!

– Вы его услышите, но погодите! – сказала она, слегка смутившись – У меня есть для вас один дополнительный вопрос. Может быть, я не имею права… Но если вы это найдете, то просто не отвечайте на него… Я слышала, что вы… что ваша жена…

Рачеев видел, что она все больше и больше смущается и затрудняется высказать свою мысль, и решил помочь ей.

– Моя жена почти необразованная женщина! – сказал он. – И это кажется вам странным?

– О нет, вовсе; нет! – поспешно возразила хозяйка и сильно покраснела. – Неужели вы думаете, что я могла бы высказать это? Нет! Мне хочется знать, вы поступили так по принципу или это вышло случайно?..

– Никакого принципа, уверяю вас! Я поступил вполне чистосердечно, то есть попросту – влюбился и женился.

– Ну, вот… Это только и нужно было мне знать! Теперь начинается экзамен.

– То есть не начинается, а продолжается. Я сдал свой и теперь ваша очередь! У нас должны быть равные права!

Она подошла к столу и немного уменьшила свет в лампе.

– Зачем вы это делаете? – спросил Рачеев. Евгения Константиновна тихонько засмеялась.

– Чтоб лицо мое было меньше освещено… – сказала она.

– Женщины никак не могут обойтись без привилегий! – заметил, тоже смеясь, Дмитрий Петрович.

– И так будет до скончания века! – промолвила она, опускаясь в кресло, стоявшее совсем в тени.

IV

– Прежде всего – предисловие, Дмитрий Петрович!.. – начала, она совсем не тем уверенным, несколько ленивым голосом, каким обыкновенно говорила. Голос ее теперь звучал слабо и слегка дрожал, словно в самом деле она чувствовала себя ученицей, сдающей экзамен. Может быть, это происходило оттого, что вся она поместилась в тени, но Рачееву показалось, что лицо ее слегка побледнело. Она продолжала: – Мы отлично умеем болтать всякий вздор. Тогда у нас речь льется свободно, без запинки; мы даже бываем находчивы и остроумны, так по крайней мере говорят нам другие. Но когда приходится говорить что-нибудь дельное, наше красноречие покидает нас, мы запинаемся и ищем слов. Я думаю, ошибаются, когда говорят, что женщина могла бы быть хорошим адвокатом. Ведь там надо последовательно излагать дело, а это для нас – смерть. Так вы уж не будьте строги к моему стилю… Это первый пункт, а вот и второй. Вы начали с того, что изложили теорию вашей жизни, а у меня никогда не было никакой теории. Моя жизнь сложилась так, а не иначе неизвестно почему, вроде как бы по щучьему веленью. Так я уж буду без теории. Первое, что вы услышите, самое поразительное. Я – русская, то есть мой отец русский помещик и русский по национальности, пензенский помещик… И мать тоже. Мне теперь тридцать два года, и я только четыре года тому назад впервые увидела Россию… Вас это не поражает, Дмитрий Петрович? Значит, двадцать восемь лет я была иностранкой, не знаю только какой национальности… международной, что ли! Я не могу вам объяснить хорошенько, отчего это так произошло. Отец мой был чудный человек – добряк, очень образован, умен, любил меня очень. Мать страдала нервной раздражительностью и иногда бывала несправедлива, но это понятно; в общем же она была прекрасная женщина… Но ее я рано потеряла, когда мне было девять лет. Отец никогда не говорил мне, отчего мы не в России, а так как мне жилось хорошо, то это меня и не интересовало. В доме у нас говорили на всевозможных языках, потому что слуги были разных национальностей. Я даже слышала греческий язык – был одно время повар-грек; но по-русски никто не говорил, и я этого языка не слышала. Мы жили обыкновенно зиму в Париже или в Риме, а летом забирались куда-нибудь в горы, в Швейцарии, в Тироле; раза два ездили на север – в Швецию. Подумайте, как близко я была от России!.. Когда моя мать умерла, отец выписал из России свою двоюродную сестру, вот эту самую Марью Антиповну, с которой мы пили чай… Она тогда уже овдовела, и детей у нее не было, а отца моего очень любила. Как она поражена была, приехавши к нам в Рим! Она заговорила со мной по-русски, я ни слова не понимала! Я помню, она набросилась на моего отца: это преступление! Этого никто не смеет делать! А вдруг она вырастет и захочет любить свою родину, что тогда? Отец махнул рукой. А Марья Антиповна тоже махнула на него рукой и принялась за меня. Она усердно говорила со мной по-русски и только по-русски, и вот благодаря лишь ей я знаю родной язык. Благодаря ей я узнала и многое другое. Марья Антиповна – женщина малообразованная, но удивительная женщина. Она говорила мне: знаешь ли, моя девочка, почему твой отец не живет дома и тебя увез? Потому что у него черствое сердце, потому что он эгоист. Я таращила на нее глаза: мой отец эгоист? Этот добряк, готовый отдать первому встречному бедняку все, что у него найдется в кошельке? «О, душа моя, такие добряки никогда больше двух франков в кошельке не носят, и это еще не доброта, а тщеславие… Впрочем, я не говорю, что твой отец не добр, но он эгоист, эгоист…». «Видишь ли, – объясняла она мне потом, – ты живешь здесь и видишь только свободных людей. Есть богатые, есть и бедные, но каждый себе господин, Слуги твоего отца, если они недовольны чем-нибудь, могут уйти во всякое время… А в России было не так. Там у помещиков были рабы, и с этими рабами обращались, как со скотами. Я не говорю про твоего отца, он никогда не был жесток… Но другие, ах, если б ты знала, что делалось, как мучили этих бедных людей!.. Ну вот, добрый наш государь и подумал об этих несчастных и велел им быть свободными. Подумай, какое это хорошее дело! Ну, а твой отец, как и многие другие, не понял этого, не захотел понять. Обиделся или как… не знаю уж, как он себе это объясняет… Взял да и уехал из России. Не желаю, говорит, при таких порядках… Гордость, видишь, какая!.. Здесь греку какому-то, своему повару, говорит „вы“ и „мосье“, а там мужика Пахома нельзя в лицо кулаком бить, так это обидно… Нет, он не прав, твой отец, не прав!» Видите, Дмитрий Петрович, что за женщина, эта Марья Антиповна, моя двоюродная тетка! Она первая дала мне некоторое понятие о моей родине… Удивительно, какие с русскими людьми могли, а может быть, и теперь могут приключаться обстоятельства! В России много иностранцев, больше, чем за границей русских. Но все они живут здесь ради добывания средств, и как только добудут, сейчас домой. Видали вы англичанина, француза, итальянца, немца, который приехал бы в Россию проживать деньги? А мой отец, и не один он, оставил родину, чтоб проживать готовые средства за границей. Это делают только русские, больше никто в целом мире. Да, так Марья Антиповна научила меня знать родину и считать себя русской… Она настолько успела в этом, что я дала слово себе и ей, что никогда не выйду замуж иначе как за русского. Ну, это так и случилось. Мой муж постоянно жил в Риме, но не по тем причинам, как мой отец. Ему запретили жить в Петербурге, потому что у него были слабые легкие. Но он страстно любил Россию и скучал по ней. Это была славная светлая личность. Нервный, отзывчивый, бесконечно добрый, искренно увлекающийся, способный на все хорошее, но… и несмотря на это – ни на что не годный! Это странно, но это так. Прежде таких людей было много, а он был из прежних: я сделалась его женой, когда ему было сорок лет, а мне двадцать два… Стремления у него были неопределенные – просто к хорошему, как у доброго человека, и природное отвращение к дурному… Характера никакого, убеждений тоже никаких. Должно быть, это оттого, что он, в сущности, был глубоко больной человек. Любил он все нежное, изящное, красивое, благородное и сам обладал всеми этими качествами. Это был человек, которого нельзя было не любить, но от которого смешно было бы ждать какого-нибудь определенного решительного дела. Четыре года я любовалась им, как бесконечно симпатичным существом, но потом мне стало скучно, просто-таки скучно, потому что жизнь наша была совсем пуста. Эти последние годы омрачились болезнью моего мужа. Он простудился, и его больная грудь не выдержала. Мы ездили на юг, провели пять месяцев в Каире, но это не помогло, он умер в Риме в страшных мучениях. Тут произошло нечто странное. Меня, никогда не видавшую России, страстно потянуло на родину. Это было до того мучительное Чувство, что я после смерти мужа не могла прожить в Риме трех недель, чтобы устроить дела, и помчалась, буквально помчалась сюда. Разумеется, со мной была Марья Антиповна, этого не надо и прибавлять. Она ведь никогда не покидала меня, и, конечно, этим странным влечением к родине я всецело обязана ей. И удивительное дело! Здесь, в совершенно чужом мне городе, с чуждыми нравами, с климатом, который должен был показаться мне отвратительным, я почувствовала себя так, как будто приехала домой. Что это значит? И как вы это объясните? Значит, родина – это все-таки такая вещь, с которой рано или поздно надо свести счеты… Положим, у меня здесь сейчас же нашлись связи, и в какой-нибудь месяц образовалось обширное знакомство. Знаете, я точно попала в другой мир или на другую планету. За границей мы знали очень многих, а нас знали все, но знакомых таких, которые бывали бы у нас запросто, почти не было; а тут все сейчас делаются своими людьми, окружают тебя, говорят о тебе, ухаживают за тобой… Это удивительно! Целый год я провела в каком-то чаду и только летом, когда шум стих и я жила почти одна на даче, я стала думать и вдруг задала себе вопрос: но что же я узнала от них о России? И что в них русского? Ничего! А между тем мне именно хотелось узнать что-нибудь о России, как кому-нибудь в далеком, отсутствии хочется побольше узнать о родных. Первый человек, от которого я услышала серьезные речи, был Зебров. С ним я встретилась у общих знакомых. Я знаю, он произвел на вас неблагоприятное впечатление. Он показался вам фатом. Но это – его несчастная манера, не больше. В сущности же он человек простой, искренний и сердечный, а что он умен и блестяще образован, это вы знаете. Он удивил меня, сообщив, что в России есть богатейшая литература! Из этого вы можете заключить о том, каково было мое воспитание. Вы можете себе вообразить, как я рванулась к этой литературе! Я читала под его руководством и по его указаниям, читала усердно, насколько позволяли мне мои знакомства, и теперь могу сказать, что у меня нет больших пробелов. Зебров же составил для меня особый кружок знакомых, который составляет мое утешение. Теперь – самое главное, Дмитрий Петрович. Не знаю я, откуда это у меня взялось. Книги ли так повлияли, или это совесть заговорила, но дело в том, что вот уже года три, как я переживаю тревожное состояние духа. Чувствую я, что жизнь моя проходит бесполезно, и хочется мне сделать что-нибудь для тех, кто более всего нуждается. Хочется быть полезной для моей родины, которую я так недавно узнала… Не думайте, что это слова… Нет, не слова; я так чувствую!.. Я знаю, что вы можете сказать на это. Вот что: как вы, вы – у которой полумиллионное состояние, не знаете, как сделаться полезной? Отдайте ваше состояние беднякам. Одним словом – евангельский ответ богачу…

 

Рачеев отрицательно покачал головой.

– Никогда я этого не скажу, потому что это не будет ответом! – промолвил он. – Если я понимаю вас, вы хотите быть полезны – сама, своею личностью, и только это может удовлетворить вас!..

– Да, да, да! – горячо подтвердила она. – Именно своею личностью! Но и это не все. Я не могу отдать своего состояния, потому что не могу жить иначе, чем так, как живу!.. Конечно, это слабость, но… Но я же и не приписываю себе геройства. Вся моя жизнь приспособила меня к широкой обстановке. Вот возьмите это: у меня огромная квартира, безобразно-огромная, я занимаю целый этаж одна. В иных комнатах я не бываю по две недели, и они мне совсем не нужны. Но будь у меня квартира меньше, я чувствовала бы себя несчастной… Что поделаете? Птица любит свободу только потому, что привыкла к ней с материнского гнезда. А пустите лошадь в поле, и к вечеру она прибежит в конюшню. Я сознаю, что общество, которое окружает меня, пусто и ничтожно, но оно мне необходимо, потому что оно отвечает моим дурным, но застарелым привычкам. Мне говорят тысячи пустяков, я сознаю, что это пустяки, и с удовольствием слушаю их; за мной ухаживают и мне поклоняются сотни ничтожных людей, я знаю, что они ничтожны, и все-таки мне это доставляет удовольствие. Я провела бы самый печальный вечер в моей жизни, если бы в течение дня не услышала ни одного комплимента… И вот таким образом во мне и живет эта двойственность, которая может удивить всякого: я, горячо интересующаяся литературой, ищущая сближения с такими людьми, как Зебров, Бакланов, радующаяся встрече с вами, я, ищущая какого-нибудь хорошего дела, которое утолило бы мою жаждущую душу, – с удовольствием, хотя не без скуки, принимаю у себя десятки пустых людей, трачу время на какие-нибудь музыкальные вечера, с любовью занимаюсь нарядами и верчусь в свете… Где тут найти равновесие и где вы нашли тот пункт, на котором можно мне позавидовать? Но что же делать, Дмитрий Петрович, такому человеку, как я? Я не могу оторваться от моих слабостей, не могу… Я не могу прожить без них одного дня… И в то же время как мучительно хочется мне принести хоть какую-нибудь пользу тому, кто больше всего нуждается в ней, кому вы служите!.. Я знаю, что я должна была бы оставить все, поехать в свою деревню и жить там, как вот вы живете в своей… Но я же не вынесу той жизни, я умру с тоски и ничего не сделаю… Единственное, что еще меня утешает, это маленькое дело, которому я иногда отдаюсь, это народные книжки, – я уже издала пять книжек, но надеюсь в будущем расширить это дело…

Рачеев поднялся и стал ходить мимо нее по ковру медленными, спокойными, небольшими шагами.

– Я вам скажу правду, Евгения Константиновна! – проговорил он, не останавливаясь. – Когда я был у вас в первый раз и когда я узнал о вашем книгоиздательстве, я подумал: "Как это жаль! Лучше бы она не издавала книжек".

– Вы это подумали? Почему же? Неужели вы не считаете это полезным делом? – с искренним удивлением спросила Евгения Константиновна.

– Нет, не считаю! – ответил он по-прежнему.

Она без слов, одним только взглядом выразила крайнюю степень изумления.

– Слыхали вы о книгоиздателе Калымове, Павле Мелентьиче Калымове? – спросил Рачеев.

– Да, как же, слыхала, и даже меня обещали познакомить с ним! – ответила она.

– Я сегодня был у него. Человек этот двадцать лет занимается книгоиздательством, посвятил этому делу все свои силы и все свои средства. Изучил дело до мелочей и знает свою публику, как мы с вами знаем своих знакомых. Но до сих пор он издавал книги почти исключительно для так называемой образованной публики. В последнее время у него явилось желание издавать книги для народа. И что же вы думаете? Этот почтенный человек, убивший половину своей жизни на книгоиздательство, перед этим предприятием дрожит, как мальчик… Он боится, что, не зная этой публики, то есть народной, деревенской, ее вкусов и потребностей, он даст ей не ту книгу, какую ей нужно, и ищет людей, которые помогли бы ему, научили бы его… Он уважает эту публику столько же, как и всякую другую… А вы, Евгения Константиновна, не имея ни малейшего понятия о книжном деле, а уж и подавно не зная совсем деревенского народа, с легким сердцем издаете для него книжки: на, мол, читай на здоровье, что господа тебе жалуют! И так у нас все делается для народа!

Рейтинг@Mail.ru