– Не задумывайтесь над содержанием: просто вслушайтесь в речь. Я хочу, чтобы вы почувствовали ее природную красоту, как в «Лорелее».
Militat omnis amans, et habet sua castra Cupido;
Attice, crede mihi, militat omnis amans[36]…
Рэдклифф не слукавил, сказав, что в латинскую речь можно влюбиться. Он начал протяжно, и непонятные, но мелодичные звуки цеплялись один за другой и сливались, как ручейки, в полноводное море, которое обступило Офелию и с запада, и с востока. Ее постель была островом, и девушка отдалась течению волн, рискуя утонуть.
Он немного ускорился, роняя мертвые слова отдельными каплями – как виноградины, таящие страсть вина в римских амфорах. Слова то пульсировали под языком, то снова стекали по губам томно и вязко, как отравленный мед. Офелия ослабила хватку, и пальцы уже не так цепко держались за одеяло. Запах одеколона, похожий на кардамон или ладан, ударил вдруг в голову, и она в истоме прикрыла глаза. Грудь ее вздымалась и опускалась в такт дистиху, монотонность циклических строф усыпляла. Форма без содержимого явилась полым сосудом, в который Офелия вливала все образы, которые рождало ее подсознание. Воистину, голос Рэдклиффа создан для поэзии, и сейчас, в смуглом сумраке спальни, с латынью, звучал во всю мощь.
Qui nolet fieri desidiosus, amet!
Элегия закончилась, и Офелия выдохнула со смешанным чувством облегчения и досады, однако у Дориана даже мускул не дрогнул.
– Понимаете теперь, сколько жизни в языке, который пренебрежительно считают мертвым? Впрочем, ваше впечатление будет неполным без перевода.
Рэдклифф вновь склонил голову над страницей, и Офелия смутно припомнила, что в этом издании были, кажется, только латинские стихи: читай он по памяти или переводи сходу, она уже ничему не удивится.
Каждый любовник – солдат, и есть у Амура свой лагерь;
Мне, о Аттик, поверь: каждый любовник – солдат[37].
Теперь элегия затрагивала не только чувства, но и разум. Овидий подсмеивался над военным делом, к которому приравнивал хитрости любовных похождений, щедро сдабривая стихи примерами из мифологии. Так легко, так игриво – для атмосферы будуара и выбрать лучше нельзя. Офелия убаюкивалась, но пробуждалась как Ева и Женщина – не любовью, не касанием, а велением слова. Она падала и все отчетливее ненавидела Дориана за то, что он вытягивает из нее приземленные страсти, когда ей уготовано быть чьей-то женой – домашним ангелом, который следует зову добродетели, а не фривольной элегии. Дориан же, напротив, в потемках комнаты, в сокровенном свете свечей чувствовал себя в родной стихии.
Я и сам был вял и для отдыха нежного создан:
Ложе и тихая жизнь сердце смягчили мое;
Но кручина по деве прогнала безумную леность
И приказала служить в лагере строгом ее,
Вот и подвижным я стал и войны ночные ведущим:
Кто от лени бежит, пусть тот полюбит скорей[38].
Дочитав эти строки, Дориан закрыл книгу.
– Признайте, мисс Лейтон, такие стихи и правда приятнее всего читать на ночь. Надеюсь, вы получили от них такое же удовольствие, что и я.
Рэдклифф встал и приблизился к девушке. Ее сердце забилось сильнее, но, когда, он наклонился над ней, ее охватил истинный страх, и она, скинув оцепенение от латыни, дернулась назад.
– Вы что себе позволяете?!
– Я только хотел поднять одеяло: глядите, оно совсем сползло на пол! Уж не думал, что после всего, что я для вас сделал, вы будете обо мне такого нелестного мнения!
С видом оскорбленной добродетели Рэдклифф подхватил измятое одеяло и положил рядом с Офелией, ни разу, даже случайно, не прикоснувшись к ней. Затем потушил ее лампу и забрал свой канделябр, забыв на столике томик стихов.
– Я же говорил вам, что не кусаюсь. Добрых снов, мисс Лейтон, – уже дружественно произнес Дориан и ушел, лишая комнату света и своего великолепия. В коридоре его шаги понемногу стихли.
Офелия пинком сбросила на пол одеяло и навзничь раскинулась на постели. В голове было мутно, а тело зудело, как от уколов тысячи тонких иголок – только кто в этом повинен? Лорд Рэдклифф, как и обещался, прочитал стихи и ушел, не попытавшись воспользоваться ее положением, не притронулся к ней, не оскорбил ни словом, ни жестом, оставался холоден и сосредоточен, как древний военачальник.
Только если все действительно не более, чем экстравагантная выходка, зачем так сгорает Офелия от стыда и осознания своей слабости?
– Господи, что же он со мной делает?! – прошептала она, глядя в черный полог над головой.
Проснувшись, Офелия ожидала, что граф заговорит об их маленьком ночном приключении, и эта мысль приводила ее в дрожь. Одеваясь и причесываясь, она поглядывала на Эмилию и терзалась сомнениями: а вдруг слуги что-то слышали ночью? Но горничная улыбалась и, закончив туалет госпожи, поспешила по другим делам. Как совестно стало Офелии перед невинной девочкой!
Дойдя до столовой, она вконец извелась, а перед самыми дверьми решила, что скажется больной и весь день проведет в постели – тем более, она и думать не могла о еде. Но Рэдклифф уже почувствовал ее приближение и крикнул:
– Входите, мисс Лейтон, смелее!
Веселый и свежий ото сна, он с аппетитом лакомился тостами, холодной телятиной и салатом с омарами. Офелии он дружественно кивнул на пустой стул напротив.
– С добрым утром, любезная подопечная! Садитесь скорее. Мэри сегодня превзошла саму себя – телятина восхитительна!
За весь завтрак Дориан не проронил ни одной колкости или двусмысленности, держался открыто и просто, говорил о новостях и грядущих светских событиях. Они с мисс Лейтон снова были добродетельным опекуном и целомудренной подопечной, и даже к миссис Карлтон, блюстительнице морали, не закралось и тени сомнения. Офелия испытала такое облегчение, что у нее в самом деле разыгрался аппетит и она сполна насладилась стряпней кудесницы Мэри.
Весь этот день, как и последующие, Рэдклифф был выше любого упрека. Решив отдохнуть от дел и городской суеты, он не покидал больше надолго поместья, и Офелия поначалу страшилась, что он возьмет за привычку наведываться к ней по ночам. Но честь ее находилась в безопасности – его милость утратил интерес к полночному чтению. Вот только сама она не забыла Овидия… Дневной свет служил ей защитой, но стоило лечь в постель, как пробуждались воспоминания, которыми дышали во тьме стены ее спальни. Часы отщелкивали стрелками элегический дистих, и засыпать, не услышав знакомого голоса, становилось все труднее. Как знамение грехопадения, «AMORES» еще покоились на столике у кровати. Не раз переворачивала Офелия их страницы, неуклюже шепча латинские слова, но без его голоса они оставались мертвы и бессмысленны. Шли ночи, и мысль, которая представлялась ей совершенно безумной, обретала конкретные очертания.
Наконец, лишившись надежды на отдых, Офелия вылезла из-под одеяла и зажгла лампу. Без помощи служанки она оделась, как могла, укуталась в шаль, а косу прилизала как можно скромнее. Убедившись в пристойности своего туалета, она с лампой в одной руке и томиком элегий – в другой выскользнула за дверь.
Офелия шла крадучись, осторожно ступая на пятки, то и дело помышляя вернуться, но каждый раз продолжала путь. Разве отправила бы ее сюда милая матушка, зная, чем все обернется? Покойный отец схватился бы за сердце от поведения дочки. Девушка боялась и вместе с тем уповала, что миссис Карлтон, почуяв неладное, выйдет из своей комнаты и расстроит тем самым преступное предприятие. Но на этаже было спокойно и тихо, и Офелия беспрепятственно добралась до спальни опекуна. Под дверью трепетала полоса света – девушка знала, что Дориан отходит ко сну по обыкновению поздно. Почему он не лег сегодня раньше? Набрав воздуха в легкие, Офелия тихо стукнула в дверь. Не успела обрадоваться, что он ничего не услышал, как вдруг из спальни спросили, кто там.
– Доброй ночи, лорд Рэдклифф! Я пришла… потому что хотела… просить вас об одолжении… Глупо вас беспокоить всякими пустяками!
Голос мягко, но настойчиво велел ей войти. Не понимая, бледна она или кровь прилила к щекам, Офелия несмело толкнула дверь. Разумеется, Рэдклифф – не предусмотрительная девица, чтобы запираться на ночь: дверь приветственно отворилась, и мисс Лейтон впервые ступала в спальню мужчины.
В сравнении с барочным чертогом воспитанницы, комната патрона казалась монашеской кельей: стены без картин, потолок без лепнины, неброские обои и холодные серо-голубые тона. Единственной роскошью оказалось маленькое пианино да газовый, по-девически легкий полог над кроватью. Сам же хозяин, набросив на ноги покрывало и откинувшись на подушки, погрузился в бумаги и письма. Он не успел еще раздеться ко сну, но сидел без сюртука и жилета, в одной белой сорочке, и кисти рук без перчаток были беззащитно наги. В ипостаси, лишенной привычного светского лоска, Офелии довелось его видеть впервые.
Лорд Рэдклифф не сразу взглянул на вошедшую. Медленно сняв очки для чтения (кто мог подумать, что безупречный граф близорук!), он перевел взгляд на девушку. Офелия покраснела и обрадовалась, что у нее заняты руки, иначе не знала бы, куда их девать; пальцы, прижимающие к груди книгу, все равно нервно тянулись к бахроме шали. Как бы хотелось Офелии, чтобы Рэдклифф праведно возмутился и отправил ее восвояси! Но Дориан молчал, а вместо негодования его лицо выражало любопытство.
Понимая, что отступать некуда, Офелия собралась и проговорила:
– Лорд Рэдклифф, я знаю, что мой визит неуместен, но меня совсем одолела бессонница… Стихи на латыни так мне понравились, что я осмелилась прийти с просьбой… если вас не затруднит… почитать мне еще… Но я вижу, вы заняты, и мне лучше уйти.
Обрадовавшись, что появилась возможность для бегства, Офелия уже попятилась к двери, но Рэдклифф остановил ее жестом, точно невидимый поводок натянул.
– Что вы, мисс Лейтон, разве могу я отказать вам в похвальном стремлении к искусству?
Отложив бумаги на столик, он протянул руку за книгой.
«Не веди себя, как дуреха: это всего лишь стихи! Раз уж заварила кашу, послушаешь десять минут и уйдешь к себе – все лучше, чем мучиться от бессонницы», – рассудила Офелия, отдавая «AMORES» и готовясь сесть у камина.
– Не сюда! – вскричал Дориан, будто на кресле лежал экспонат из Британского музея, и Офелия застыла в испуге. – Вы оттуда ничего не услышите. Садитесь поближе.
Он указал на противоположный конец постели.
Девушка, как заколдованная, повиновалась. Не зная, куда деть глаза, она уставилась на свои руки, а Дориан хрустнул корешком и в раздумьях полистал страницы.
– Что же сегодня вам почитать? Да хотя бы пятую.
Aestus erat, mediamque dies exegerat horam…
Мертвый язык снова ожил, зажурчал ласково и спокойно, и воображение Офелии стало рисовать картины античного Рима, о котором она знала так мало. Голос Рэдклиффа влек ее вглубь веков, и перед ее мысленным взором вырастали сады, где лимоны горят драгоценными сгустками света; возникали очертания улиц, шумных от людской суеты, звенящей поступи легионеров и громыхания колесниц. Наконец, виднелись и форумы, и храмы, и школы, где прогуливаются философы в белых тогах и пурпурных плащах…
Дориан Рэдклифф, сын Альбиона, и сам был теперь римлянин, древний царь, что превращает в золотую отраву все, чего касается голосом или взглядом. Когда он перешел к переводу, Офелия поняла, что слушала вовсе не о рощах и форумах.
Что я за плечи ласкал! К каким я рукам прикасался!
Как были груди полны – только б их страстно сжимать!
Как был гладок живот под ее совершенною грудью!
Стан так пышен и прям, юное крепко бедро!
Стоит ли перечислять?.. Всё было восторга достойно.
Тело нагое ее я к своему прижимал…
Прочее знает любой… Уснули усталые вместе…
О, проходили бы так чаще полудни мои[39]!
Заметив, что девушка, пунцовая от смущения, не знает, куда спрятать глаза, Рэдклифф добродушно рассмеялся.
– А вы чего ожидали, мисс Лейтон? Овидий все же теоретик любви. Впрочем, даже либеральные римляне сочли ее чересчур откровенной. Знаете эту печальную историю? За другое произведение Ars amatoria – «Наука любви» – его изгнали из Рима и сослали на берега Чёрного моря, в край сарматов и гетов, которые ни слова не понимали на его языке. Там он в отчаянии пишет цикл «Скорбных элегий» – прекрасных, но жизнь и без того полна горестей, чтобы предаваться меланхолии из-за стихов.
Закрыв книгу, Рэдклифф одобрительно похлопал по переплету.
– Куда интереснее читать о радостях любви – в них талант Овидия раскрывается особенно ярко, как видите.
С того вечера к уединению с римским поэтом Офелия пристрастилась, как курильщики – к опиуму, и чтение стало их с Рэдклиффом еженощным обрядом. Отпустив Эмилию и дождавшись, когда миссис Карлтон затихнет, мисс Лейтон с видом стыдливой куртизанки принимала опекуна у себя в спальне. Он настоял, чтобы она, дабы не отвлекаться, слушала элегии, уже полулежа в постели, и Офелия повиновалась ему, хотя продолжала исправно кутаться в шаль и поднимать одеяло до подбородка. Граф неизменно садился в изножье постели, читал одну элегию с переводом и каждый раз, когда Офелия уже готова была ему сдаться, покидал ее, даже не тронув. Напротив, он словно бы готовил ее для другого, подчеркнуто демонстрируя, что она не интересна ему ни как жена, ни как любовница.
– Приглядывайтесь к богатым холостякам, мисс Лейтон, не зевайте, – приговаривал он при любом случае. – Не век же мне вас кормить. Чем скорее исполните волю папаши и составите кому-нибудь счастье, тем лучше.
Если раньше такие слова Офелия могла счесть за кокетство – будто Рэдклифф о себе говорит как о партии для нее, – то теперь мысль о браке с ним вызывала у нее удушающий страх. В обществе она видела, как обходителен и игрив он с другими, а на нее если и смотрит одобрительно, то как на вещь вроде бриллиантовой булавки или подходящего к глазам галстука. Представить только, что, если он завладеет ей на законных правах! Тогда некуда будет деться от непонятного, порою недоброго взгляда. И нельзя будет предсказать, что взбредет ему в голову – в словах ли, в делах проявится его потайная жестокость и неприкрытое желание власти?
Да, брак с ним в том положении, до которого Офелия довела себя вольностью, смог бы спасти ее репутацию, ведь праздный класс любопытен, у него зоркий глаз и множество времени для интриг. Как умело ни хранили бы они с Рэдклиффом тайну о пристрастии к Amores, сплетаемые столичным светом слухи и домыслы уже расползались по модным салонам, как паутина. Некоторые уже двусмысленно поглядывали на графскую подопечную, хотя в лицо ей по-прежнему улыбались. Офелия не могла не понимать, что графу, конечно, все сойдет с рук, а вот ее жизнь будет разрушена.
Но даже при этом остановиться не хватало сил, и она с каждой элегией неудержимо влюблялась – не в Дориана, а в его голос, в Овидия, в зачарованный полумрак и мерцание света. Ей захотелось познать, в чем заключается искусство любви, и она попросила патрона обучить ее основам латыни. А он… всегда поощрял тягу к знаниям.
Ни один язык, живой или мертвый, не кружил голову так, как тот, что преподавал Дориан, и простые слова служили для Офелии воплощение чувственности: tenere – «держать», tangere – «прикасаться», cedere – «подчиняться», jungere – «соединять, связывать». Рэдклифф расширял вокабуляр ученицы, и она жарким, полузабывчивым шепотом твердила ночами: basare – «целовать», cupere – «желать», osculum – «поцелуй», voluptas – «сладострастие». Офелия не заметила, как перестала отрицать преступное наслаждение этих слов. Нескладная девочка, приехавшая в Рэдклифф-холл с единственным стремлением понравиться опекуну, отринула единорога и выбрала льва. У нее были желания, тщеславные, дерзкие, темные, и горячая кровь, унаследованная от деда-итальянца.
Те скудные средства, что выделял ей Дориан в личное пользование, Офелия копила на новую ночную сорочку. Как трепетала она, заключая с галантерейшицей тайную сделку – не покупать же такое самой! Как дрожали в волнении пальцы, порвавшие сверток и доставшие легкое чудо без рукавов, с валансьенским кружевом и атласными лентами! Конечно, Рэдклифф по-прежнему видел ее только в простых и глухих, с высоким воротом домашних платьях и шалях, но как сладостно доставать эту вещицу со дна сундука, где ее не отыщет Эмилия, и облачаться у зеркала! А потом спускать с плеч широкие лямки и стоять обнаженной, разглядывая, как высока и полна грудь, как обозначена талия и круты бедра, и грезить, что Дориан в неназначенный час войдет в спальню, хотя дверь, конечно, закрыта на ключ. Неужели его действительно волнуют только стихи и ему неведомо, как ночами пробует Офелия на язык его имя и гладит свою разгоряченную кожу? После, задыхаясь от невнятного чувства, поднимает оконную раму и хватает губами воздух перезревшей весны?
Какое уж теплое молоко перед сном! Впору до опьянения напиться кларета!
Но были и минуты прозрения, которые девушка могла доверить лишь дневнику, который из заметок писательницы превратился в подобие исповедальни. Да, стыдно и мерзко из-за недостойных страстей. Эдварду и Сесилии Лейтон чужды были крайности ханжества, и воспитание Офелии считалось вполне либеральным. Она не пребывала в неведении до брачного ложа, однако естественно ли испытывать от таких помыслов удовольствие – и с нелюбимым, к тому же? Ведь родители опасались незнания из-за его губительности, а она пренебрегла их предостережениями. Не она ли блудница, павшая если не телом, то духом, которой рубиновый крестик должен железом жечь кожу? Не раз порывалась она сорвать его с шеи и забросить в дальний ящик комода, лишь бы спрятаться от всевидящего ока Господня.
Да и если б любовь… Офелия отбросила бы все колебания, знай только, что губит себя не зазря. Девушек, которые ночами торгуют собой в переулках, можно понять – ведь дома их ждут больные родители и голодные братья с сестренками. Даже им есть, за что себя уважать! А Офелии не за что. Только, раз так, почему она зашла уже так далеко? И куда зайдет дальше?
Ночные чтения продолжались, и когда латыни стало мало, лорд Рэдклифф начал открывать своей слушательнице волшебство всех языков, которые знал. Кончив цикл «AMORES», он принес из библиотеки про́клятого поэта Бодлера[40], чтобы опаивать Офелию его запрещенными «Цветами зла»[41], которые она понимала без перевода. Раз или два он протяжно читал полные эротизма песни на хиндустани, которые узнал, живя в колонии; пробовал вновь обратиться к немецкому, но тот звучал слишком грубо в сокровенном сумраке спальни. Офелия ловила каждое слово и ждала теперь всегда с нетерпением, какую восхитительную отраву он приготовит для нее на сей раз.
Дориан вошел к ней в будуар с толстым старинным томом подмышкой. Лицо его, как всегда, выражало бесстрастие, но в облике чувствовалось нечто странное и невыразимое. Это смутное ощущение, точно дуновение на раскаленные угли, разом остудило пыл изнемогающей девушки, и она неловко выпрямилась в постели.
– Сегодня я познакомлю вас с итальянским, первенцем латыни, – проговорил граф, усаживаясь у изножья. – Вы не читали «Божественную комедию» Данте?
– Нет, только слышала о ней.
Почему именно эта поэма? И голос у него такой тихий, торжественный… Сердце екнуло от тревоги.
В стенах спальни Офелии впервые звучали стихи, лишенные чувственных образов, а преобразившийся голос Рэдклиффа разливал в жарком воздухе отголоски задумчивости и даже печали. Слова средневекового итальянского, как похожи и не похожи они на латынь! Все слабее сжимая в руках одеяло, Офелия потупила взгляд. Ей совестно было слушать вечные строки, текучие тихо и неторопливо, как воды, затоплявшие в ней огонь желания и питавшие новую почву. В ней прорастало что-то спокойное, вдумчивое.
Земную жизнь пройдя до половины,
Я очутился в сумрачном лесу,
Утратив правый путь во тьме долины[42]…
Дориан читал перевод отрывков по памяти, пространно глядя куда-то вдаль, мимо Офелии, и в этих строках звучала неизбывная и щемящая тоска потерянного существа. Офелии казалось, что Дориан вкладывает в них что-то личное. Как необычно слышать поэму о поиске Рая сквозь тернии девяти кругов греха и порока из уст атеиста.
Дориан прочитал вступление, второй круг «Ада» – о сластолюбии! – и перешел к тридцатой песни «Чистилища» – той, где описывалась встреча Данте с его небесной возлюбленной.
…Так в легкой туче ангельских цветов,
Взлетевших и свергавшихся обвалом
На дивный воз и вне его краев,
В венке олив, под белым покрывалом,
Предстала женщина, облачена
В зеленый плащ и в платье огне-алом.
И дух мой, – хоть умчались времена,
Когда его ввергала в содроганье
Одним своим присутствием она,
А здесь неполным было созерцанье, —
Пред тайной силой, шедшей от нее,
Былой любви изведал обаянье[43].
Дориан кончил строфу, и его рассеянный взгляд застыл на Офелии.
– Светлую жену, блаженную Беатриче Данте воспел в «Новой жизни» так, как до него не воспевали ни одну смертную женщину[44]. Она сменит Вергилия на пути к Раю, чтобы вывести автора к свету – ведь язычник не способен научить его божественной любви, правда, мисс Лейтон? – сказал он без обычной улыбки. – Вы считаете, бывает в жизни любовь, способная вывести из глубин ада?
Обычно Офелия терялась таких вопросов своего собеседника, но сейчас ей захотелось ответить ему честно и искренне.
– Мне думается, бывает, – прошептала она. – Это чувство непростое и от обоих требует отваги, самоотверженности, преодоления…
– А вы… Вы смогли бы, как Беатриче, вывести к свету заблудшую душу?
– Нет, не смогла бы, – тихо, без лукавства сказала Офелия. – Беатриче была наполовину святой, я совсем не такая… Мне не хватило бы мужества. На подвиг Беатриче способны лишь смелые. Я думаю, она смелее даже Вергилия, который провел Данте через ад, ведь она приняла человека измученного, видавшего все страдания мира, и утешила, вместо того чтобы отвергнуть… Отважиться можно только ради одной души – бесконечно любимой.
Голос Офелии дрогнул, как струна, когда она осознала, что и кому говорит. Как только отважилась она на такую искренность с мужчиной, которого в глубине боится и которому не доверяет?
– Отчего вы спросили?
– Да так, фантазия, к слову пришлось. Но довольно пустых разговоров. Давайте я прочту вам еще одну песнь перед сном.
Данте они читали всего один вечер, а после вернулись к привычному репертуару.
Господь вознаграждает терпеливых, пускай Рэдклифф в Него и не верит. Он с удовлетворением видел, как неуклонно падает к нему в руки Офелия, каким трудом дается ей последняя неприступность. Он всегда украдкой наблюдал за ней, отмечая, как свободна она и сильна в одиночестве, пока он не придет разрушить ее покой. Работая в кабинете, Рэдклифф откладывал ручку и становился у большого окна, выходившего в сад, где она гуляла среди цветов и деревьев. Или в библиотеке, где теперь она почти не бывала, поражался порой ее трепетному отношению к тому, что для него был лишь блажью, а для нее – сокровищем. А еще поражался, что́ влечет ее на крышу особняка. Миссис Карлтон говорила, что Офелия иногда даже в холод сидит там до самого вечера, уж больно там дышится вольно. Ведь с окончания работ в Рэдклифф-холле он уже позабыл, что такого притягательного может быть наверху. Он решился впервые подняться по шаткой железной лестнице и выбраться через люк.
Ветер наотмашь ударил в лицо, заставив качнуться, а дневной свет ослепил, как сияние Рая после девяти кругов преисподней. Дыхание захватило от свежего майского холода, а глаза, привыкнув к свету, различили зеленое море угодий и маячивший вдалеке Лондон, подобный фата-моргане. На другом конце крыши сидела Офелия. На этот раз Дориан ее не преследовал и был обескуражен, увидев ее силуэт на фоне свинцового неба. Сидевшая спиной девушка даже не шелохнулась. Ветер поднимался и трепал ее васильковые юбки и выбившиеся из прически прядки волос, а она сидела на узком парапете, не боясь бросить вызов стихии. Дориан вспомнил, как дразнил ее фантастическим существом: теперь же она – обыкновенная, как все предыдущие – в самом деле походила на фейри[45]. Или его воображение лишь хочет перевоплотить ее в нечто более привлекательное?
Вдали прозвучали первые громовые раскаты. Набухшее чрево грозы, казалось, вот-вот разорвется, и влага хлынет на землю потоком. Офелия встречала бурю с радостью, подставив ветру лицо – живая, родная Создателю и всему миру. Дориан и не знал, что в ней, хрупкой девушке, сколько внутренней силы, и в душе его что-то глухо отозвалось – тихо-тихо, как эхо булыжника, упавшего в каменоломне.
Почувствовав чужое присутствие, Офелия обернулась, но впервые не испугалась. Напротив, это Дориан поразился ее лицу в облаке светлых волос и огню серых глаз.
Над головой совсем близко ударил гром.
– Я беспокоился, куда вы запропастились! – крикнул Рэдклифф, силясь перекричать шум ветра. – Не сидите в такую погоду, мисс Лейтон. Того гляди хлынет!
В подтверждение его словам на крышу упали две капли. В воздухе сразу запахло прохладой. Крупные капли падали все чаще, и в небе опять зазвучали басы, но Офелия не спешила прятаться в дом.
– Я дождя не боюсь! – весело крикнула она, закрыв глаза и в странном экстазе подняв подбородок, чтобы ощутить на лбу влагу. – В грозе – слава Божья, она спасает нас от палящего солнца. Влага поит землю и делает ее плодородной, из бурого вырастает зеленое. Дождь смывает наши грехи…
Отскакивая от крыши, капли забарабанили сильнее, потекли по волосам Рэдклиффа, и он смахнул их резким движением.
– Ступайте в дом! Я буду виновен, если вы заболеете, – бесстрастно сказал он и накинул свой сюртук на промокшие плечи Офелии. От этого жеста девушка дрогнула и мельком взглянула на Дориана. В его глазах отразилась вспышка молнии, сверкнувшей над ними, и Офелия, перестав улыбаться, послушно встала и пошла к люку. На полпути она обернулась на графа, который почему-то не двигался с места.
– Ступайте, я догоню, – коротко ответил он, и воспитанница стала спускаться, не решившись перечить.
Дориан все стоял под дождем, опершись на парапет, где она недавно сидела. Жилет и рубашка промокли и прилипли к спине, с волос капала влага, но он не обращал внимани. Дориан подставил под дождь ладонь в белой перчатке, и ткань потемнела, пропитавшись водой. Над головой еще раз громыхнуло. С непонятным отчаянием молодой мужчина поднял голову к небу, и дождь смыл черные пряди со лба. Живая вода была забытым, нежеланным крещением. Если для земли эта гроза – искупление, то для него – кара Господня. Только к чему эти мысли? Он ведь в Бога не верит. Как просто все, девочка, в твоем мире, где дождь смывает грехи! Но чтобы смыть один грех – чужой и оттого еще более тяжкий – всех вод мира не хватит.
В ушах у Дориана гудело, и он простоял еще пару мгновений в тупом одиночестве. Провел рукой по волосам, чтобы с дождинками стряхнуть эти мысли, одернул жилет и направился к люку. Вместе с сухим бельем он наденет улыбку и больше не повторит такой глупости. Нельзя и помыслить, чтобы лорда Рэдклиффа застали в неподобающем виде!