В передовой Эстонии о результатах обследования узнают по телефону, странно, что не по Интернету, но и до этого, кажется, недалеко. Впрочем, это куда лучше, чем таскаться через весь город в онкологию, сидеть в очереди, тупо рассматривая… если, конечно, не хочешь общаться с товарищами, вернее, товарками по несчастью, чего почему-то не желает никто, очередь молчит, уставившись туда же, в потертый линолеум, дощатые двери, беленые стены, увешанные плакатами, с садистической живописностью изображающими стадии того самого заболевания, о котором лучше не думать, чтобы не спятить, немногим веселее глядеть на объявление, предлагающее услуги парикмахера в прямом смысле слова, то бишь мастера, который делает парики из волос искусственных (дешевле) и натуральных (дорого). Не хватает только рекламы похоронной конторы и адвокатского бюро… не забудь про завещание, Марго… Завещать ей, собственно, было нечего, ни недвижимости, ни денег, ни драгоценностей, не рукописи же свои навязывать безвинным наследникам… Так что будь даже рядом с координатами парикмахера адреса всех адвокатов мира… Но ни на скромных белых или, точнее, черно-белых, побывавших в принтере, листах формата А4, ни на цветных, более того, красочных плакатах таковых не значилось, зато присутствовала, вне объявлений, конечно, но по соседству, живопись натуральная, огромное панно, где в серо-буро-малиновом колорите был представлен завтрак, а может, ужин, не на траве, правда, а за столом, но художник знал о Мане не понаслышке, весьма одетый, чуть ли не в пальто, мужичонка соседствовал с обнаженной натурой… Панно, плакаты и дверь в больничную аптеку, мол, есть у нас и лекарства, не только диагнозы ставим, но и лечим… В любом случае, Марго по всему этому не скучала, так что модус операнди эстонских медиков был ей более чем по сердцу.
Звонить следовало после десяти утра, но Михкель предпочел сначала позавтракать, в чем Марго была с ним всецело согласна, неизвестно ведь, сохранится ли после предстоящей беседы хоть какой аппетит, впрочем, его не было и так, они вяло пожевали свои тосты с сыром и творог с вареньем, а потом… Потом Михкель сел за стол, положил перед собой чистый лист бумаги и ручку и взялся за телефон, а Марго, помявшись, удалилась в ванную, сняла со стены большой таз, пустила в него тонкой струйкой, дабы дольше текло, воду и стала сыпать в нее стиральный порошок. Это был ее вариант эскапизма. Стирка, уборка. Стряпня. Простая честная жизнь домохозяйки. Никаких претензий на мировое господство, прижизненную славу и прочие эфемерные ценности.
Она набрала воду, развела порошок, кинула в таз пару завалявшихся в бельевой корзине маек, из-за ее приверженности методу стиркотерапии та обычно пустовала, потом устыдилась, что оставила мужа один на один со вселенским злом, и вернулась в комнату.
– Легкие чистые, – сказал Михкель, едва она показалась на пороге, и Марго судорожно вздохнула, ибо смерть от удушья отменялась, по крайней мере, на ближайшее время.
Больше он отрываться от разговора не стал, слушал и машинально кивал, только когда положил трубку и повернулся к ней вместе со стулом, сказал, что опухоль да, есть, в чем для Марго ничего нового не было, она могла любоваться выразительной выпуклостью чуть ниже ключицы хоть в зеркале, хоть без, да и лимфоузлам полагалось обнаружиться в большом количестве… собственно, не лимфоузлам как таковым, а пораженным тем же вселенским злом… но их оказалось всего один, а она ожидала, что будет целая гроздь, похлеще виноградной.
– Один? – переспросила она недоверчиво.
– Один.
– Огромный, наверно.
– Не очень. Два сантиметра.
Марго раздвинула пальцы, примериваясь, вышло внушительно, но не сногсшибательно, неужели такая штуковина может настолько нарушить лимфоток…
– А биопсия? – поинтересовалась она.
– С биопсией придется подождать, ответ будет только через неделю.
– А этот… онкомаркер? Повышен, конечно?
– Повышен, – сказал Михкель спокойно или изображая спокойствие. – Но не так уж сильно, бывает куда хуже. Сорок восемь всего, а случается, до ста доходит.
– В общем, все хорошо, прекрасная маркиза, – подвела итог Марго и вернулась к своей стирке.
Солнце слепило… нет, не было никакого солнца, только невыносимо яркий свет… Марго вспомнила Венецию, она забыла, то есть даже не забыла, а почему-то не сочла нужным прихватить солнечные очки, и, как только они сошли с вапоретто на набережной в полукилометре от Дворца Дожей, у нее буквально потекли слезы, хотя было пасмурно, ни лучика не просачивалось сквозь плотные белые облака, светилась словно сама лагуна, воздух полнился неким сиянием… Но тут не было лагуны, не было Венеции, разве что в ней самой, Марго могла видеть Венецию внутренним взором когда угодно, и даже воображаемый вид, ведута, как сказали бы итальянцы, вызывал у нее натуральный синдром Стендаля, слезы наворачивались на глаза и перехватывало дыхание, боже, какая красота, какая неописуемая красота… И однако, хотя здесь не было ни Венеции, ни солнца, свет был, слепящий, вызывавший боль в глазах, шедший непонятно откуда… Может… Неужели снег? Земля была устлана белым, пышным, пушистым… но нет, от нее не тянуло холодом, ноги в легких не по погоде… таллинской, конечно… туфельках не мерзли… Вата? Нет, та матовая, а это посверкивало цветными искорками… Марго наклонилась, потрогала… Вроде снег, только теплый. И не мокрый. Это ее почему-то не удивило, она лишь пожалела, что опять оказалась без черных очков, да еще там, где их не купишь, даже за десять евро, как самые дешевые в Венеции китайские, оправа которых лопнула через пару недель, но довольно быстро глаза привыкли к свету, и она разглядела в некотором отдалении от себя людей, множество, все в белых одеяниях, большинство сидело или лежало на странном теплом снегу, кое-кто пил из прозрачных кружек белую жидкость, молоко, наверно… молочные реки, кисельные берега, вспомнилось вдруг… киселя, правда, никто не ел, вот мороженое да, разного вида, в вафельных стаканчиках, на палочке, натуральное эскимо советских времен, покрытый шоколадной глазурью цилиндрик… Она сама не заметила, как подошла поближе, настолько, чтобы разглядеть руки и лица… руки держали еду-питье или покоились бездеятельно, на лицах в основном скука… И еще звучала музыка, тихая музыка сфер, Бах, конечно. А посреди всего этого благолепия высилась неподвижная фигура в полтора эдак человеческих роста, от которой как будто и исходил сей непонятный свет. Марго подошла, посмотрела… ну да, «пребудете со мной», так ведь в Библии… Походил Христос больше всего на лежачего себя от Мантеньи, стоял и помалкивал, и никто на него внимания не обращал… Тут раздался жуткий грохот, не природного катаклизма отзвук, а рукотворного, такого шума, как человек, никакой громовержец устроить не способен, завыли далекие динамики, заверещали микрофоны, и вся масса курортников, так они выглядели, вдруг пришла в движение, отдыхающие повскакали и ринулись на звук… Что-то типа «цирк приехал!». Взвихрился поднятый в воздух полами белых одежд снег, замелькали босые ноги, а один из бегущих налетел на монументального Христа и… промчался сквозь него.
– Голограмма, – сказал кто-то язвительно, Марго обернулась, перед ней стоял горбоносый человек, в котором она сразу узнала Данте Алигьери.
– Как? – пробормотала она, удивленная больше познаниями поэта в современной науке, нежели прочим, он причины ее потрясения не понял, а махнул рукой, гляди, мол, и она узрела на пустом пространстве, образовавшемся после великого исхода, стоявшие или, скорее, расставленные с промежутками в несколько сот метров голограммы. Логично. Вас много, я один… или он один?.. подумал, наверно, создатель этого курорта и волей-неволей занялся физикой, то-то и оно, не надо давать опрометчивых обещаний…
– А где Беатриче? – спросила Марго нельзя сказать, чтобы очень деликатно, Данте, правда, не обиделся, только плечами пожал.
– Бог весть. Тут ведь уйма всякого, даже за вечную жизнь не обойти.
Да, разумеется, молочные реки и кисельные берега, в реках и купаются, и молоко из них черпают, о киселе лучше не думать, месят небось ногами, пусть и не грязными, все едино, никакого намека на гигиену… но стоит ли зацикливаться на продуктах питания, наверняка там есть что-то еще, что?
– Но бог-то весть, – сказала она. – В курсе то есть. А спросить нельзя? Или информации здесь не дают?
– Нет, отчего же, – вздохнул Данте. – Спросить можно. Только…
Он не продолжил, но Марго и так поняла, кому охота встречаться с юношескими любовями, она сама бы из рая в ад от иных сбежала, а уж от идеальной чем дальше, тем лучше.
– А что тут еще есть? – сменила она благоразумно тему. – Молочные реки?
Данте поглядел озадаченно, и до Марго наконец нашло, что она напутала, никаких тут молочных рек нет и не было, – было… что? Она поднатужилась и припомнила прочитанную где-то фразу «ярусы, населенные ангелами». Сразу вообразился оперный театр, партер, окруженный ложами, рядов в восемь-десять, красный бархат, позолота, лепнина, хрустальная люстра под расписанным Микеланджело или Рафаэлем потолком, сияющие лица и биение лебединых крыл, непонятно только, кто такие ангелы, праведники или исконные крылатые… Она хотела уже спросить Данте, не похоже ли это место на Ла Скала или иной подобный театр, но вспомнила, что бедняга Алигьери знать не знает, что такое опера, не было в его время таковой. А может, здесь есть? Полюбопытствовала, Данте только головой качнул, вот беда, ничего у них нет.
– А чем вы тут вообще занимаетесь? – поинтересовалась Марго, и автор «Божественной комедии» ответил кратко, но с бесконечной тоской в голосе:
– Блаженствуем.
Марго, к своему крайнему огорчению, закашлялась… ничего такого, чуть заскребло в горле, там, внизу, в легких, был полный покой… закашлялась и проснулась. И сокрушенно подумала, что не спросила у Данте, есть ли в раю бумага, то бишь пергамент, и перья. А заодно следовало бы узнать насчет столов и стульев, представить себе Алигьери, лежащего на животе, наполовину погрузившись в псевдоснег, и выводящего гусиным пером буковки на кое-как пристроенном под самым носом бледно-желтом листе, было нелегко… А почему, собственно, гусиным? Давно ведь придуманы шариковые ручки, почему бы не внедрить сие изобретение в загробном мире, наверняка и гвельфы, что черные, что белые, и гиббелины вполне способны их освоить, вообще смешно об этом говорить, – человек, который умеет писать гусиным пером, научится чему угодно… тем более что и шариковые ручки – вчерашний день, теперь, когда есть компьютеры, правда, уважающие если не себя, то литературу писатели прямо в компьютер не пишут, но ведь не только поэты с прозаиками попадают в рай (что само по себе очень сомнительно, но допустим), но и прочие бумаго- или, вернее, экраномаратели, от студентов до бюрократов и от школьников до домохозяек. А стало быть, там, наверху, должен быть и Интернет, иначе людей помоложе туда калачом не заманишь. И даже гамбургером с кока-колой… Да, представления о загробном мире устарели безнадежно, надо бы разработать новую концепцию, но церковники и новизна – две вещи, как сказал бы Пушкин, несовместные… Придется заняться этим делом самой… И – надо признать, без особого труда – Марго вообразила себе пейзаж усовершенствованного соответственно просьбам трудящихся рая, для чего погружаться в сон, тем более с непредсказуемым результатом, ей вовсе не требовалось, как уже упоминалось, она обладала тем, что в энциклопедиях называют способностью мыслить яркими зрительными образами, словом, ей немедленно представилось нечто, схожее с современным городом, не целым, а уголком его вроде тех, где на пустырях строят торговые центры… Итак, не пустырь как таковой, а обширная асфальтированная площадка, тесно уставленная автомобилями, возможно, электро-, дабы не портить загробный воздух, или авто- в буквальном смысле слова, ездят безо всякого горючего, просто по мановению руки (чьей?), наверху тусклые облака, чтобы не отвлекать всякой бесполезной синевой от главного, того, что вокруг, а вокруг сплошные стекляшки, в кое-каких интернет-кафе, а в прочих супермаркеты, универмаги, бутики, множество витрин, набитых всякой китайской дрянью, и везде большие плакаты с надписью… нет, не «sale»[3], ибо английскому языку дорога в рай заказана… наконец!.. хоть куда-то… А какой язык должен быть в загробном мире государственным? Навряд ли иврит, хотя и Христос, и вся его могучая кучка были евреями, но поскольку самый известный из диссидентов, как и его учение, иудеями отвергнуты напрочь, то… Греческий? Учитывая, что первый вариант Библии был написан на этом языке… Удивительный все-таки греки народ, променять роскошный языческий пантеон на неведомо что, роскошный, уникальный, неповторимый, не то что иные беспорядочные и неубедительные наборы божеств… Правда, те же греки в какой-то степени спасли европейскую культуру… Марго припомнилась история, прочитанная где-то, когда-то, о том, как апостол Павел, кажется, он, явился в Эфес и стал агитировать его жителей повыкидывать изображения Артемиды, язычество, мол, и вообще, не сотвори кумиров, ни мраморных, ни из золота, ни красками писанных, в итоге выкинули его самого, и это незначительное как бы происшествие главного христианского организатора, надо полагать, вразумило, – в противном случае вся Европа по сей день малевала бы на стенах завитушки вперемешку с цитатами из Библии… Так что, греческий? Нет, скорее латынь, официальный язык церкви… Марго стала перебирать латинские корни, собственно, перебирать было нечего, все ее познания в купле-продаже на латыни сводились к слову mercato[4], да и то итальянскому… впрочем, она искала не там, не «распродажа» ведь должно быть начертано на плакатах, а «раздача», в загробном мире-то денег нет. Вот! Марго поняла, что в анализе религиозных пристрастий человечества ей следует произвести некоторую переоценку. Возможно, люди рвутся в рай потому, что там не надо думать о деньгах. Многоразовое или даже непрерывное питание… кстати, и в аду хоть и надо сидеть на хлебе и воде или и вовсе на голодной диете, но бесплатно… к тому же ни наверху, ни внизу не надо трястись от мысли, что нечем будет платить за квартиру, и тебе отключат отопление, могут и на улицу выбросить, тут, к примеру, это запросто… Долгие тысячелетия человек был вынужден постоянно думать о деньгах или их эквиваленте, и вдруг ему предлагают место, где таковых просто нет. Кто туда не захочет? Наверно, здесь кроются и корни советского атеизма, в СССР ведь невозможно было потерять работу или квартиру. И никаких тебе молитв, постов и прочих лишений, партсобрания и политчасы ведь не для всех были обязательны, инквизиция наличествовала, верно, но свирепствовала давно, да и как без нее, человек привык к колотушкам, и достается их больше тем, кто выделяется, для нищих духом одна благодать. Правда, больших денег при том строе ждать не приходилось, но не приходилось и думать о малых… А не думать о деньгах куда как приятно. Благодаря Диагнозу Марго приобщилась к райскому миру непомнящих родства с грубой реальностью капитализма, феодализма и прочих измов, найти альтернативу которым, во всяком случае, на земле, человечество было явно не способно. И даже мысль о конечности пребывания среди непомнящих, читай не думающих (о деньгах), не могла разрушить (хоть и в некоторой степени отравляла) блаженство, в которое она погрузилась впервые за последние двадцать лет постоянных размышлений о трудностях постсоциалистического существования, особенно для людей, упорно пытающихся жить в идеальном мире… под последним подразумевался, естественно, не мир идеалов или даже идей, а просто вымышленный, воображаемый, порождение писательской фантазии, неуемной или, напротив, трудновозбудимой, во втором случае возвращаться в реальность хочется еще менее… Нельзя сказать, что она, Марго, была так уж меркантильна, не в этом дело, просто ее мучила собственная несостоятельность, неумение сделать хоть сколько-нибудь ощутимый вклад в семейный бюджет, и хотя Михкель неустанно убеждал ее, что зарабатывать на жизнь – прерогатива мужская, ее это не утешало… Жалкий гонорар размером чуть больше средней месячной зарплаты, но добываемый не чаще раза в год, ведь, чтобы его заполучить, следовало написать целый роман, и не бестселлер какой-нибудь, а такой, на обложке которого не стыдно поставить собственнное имя… это от щедрот Эстонского фонда культуры, грошей, которые выплачивал за далеко не худое произведение тот или иной толстый журнал, хватало лишь на малорезультативный поход в книжный магазин… и все, никаких иных доходов… у нее, Михкель получал стипендию того же фонда… не будь ее, им пришлось бы, наверно, повеситься рядышком, как то сделали Цвейг и его жена… вполне вероятно, что когда-нибудь так и придется поступить, в один непрекрасный день останешься стоять на пороге Фонда с протянутой рукой, ибо дающая вдруг оскудеет… кто-то против подобной терминологии, наверно, возразит, однако… откровенно говоря, Марго не могла отделаться от ощущения, что просит милостыню, почему? Такова система, члены комиссии голосуют согласно личным пристрастиям, а отнюдь не количеству и качеству изданных соискателем томов, никогда не знаешь, кому ты нечаянно наступил на любимую мозоль и как она, мозоль эта, на стадии голосования себя поведет, смолчит или завопит: «Ату его, ату! Пусть подохнет с голоду!» Ну а если отдавленных мозолей окажется не одна, а две-три-четыре, что при неодолимой тяге Михкеля к свободе слова и умению его коллег обижаться насмерть, то бишь на всю оставшуюся жизнь, по, прямо скажем, странным поводам, например, из-за критической реплики в адрес Набокова или насмешки над дорогим чьему-то сердцу политиком, вовсе не исключено? Количество, увы, не томов, а мозолей, перейдет в качество, и они останутся без куска хлеба, оба, поскольку, о ней, Марго, и речи нет, ей стипендии не давали никогда, видимо, из принципа, один грант на семью, и баста, а то вдруг все писатели переженятся и коллективно сядут на шею несчастным алкоголикам-курильщикам, благодаря вредным привычкам которых Фонд и существует… А может, определенным в комиссию за несомненно огромные заслуги перед литературой вершителям судеб, по крайней мере, их квалифицированному большинству, не нравились ее черные волосы? Либо русская речь? Кто бы при этом вспомнил, что отягощенные мелкими пороками члены общества, на достаточно, надо думать, крепкой вые которых расселись деятели культуры, отнюдь не все глаголят по-эстонски, даже если не присуждать пальму первенства никому, а воздать обеим сторонам в равной степени, треть или хотя бы четверть денег, вложенных в поддержание жизнеспособности писателей, окажется на счету русскоязычных энтузиастов бутылки, табачных изделий или азартных игр, и если по справедливости, то в той же пропорции следовало бы и стипендии распределять… Но не будем думать о грустном! Или, напротив, лукаво хихикая, станем тешить себя мыслью, что русские пьяницы, эти хилые атланты и кариатиды, подпирают здание эстонской культуры… Так или иначе Марго давно уже никаких сюрпризов от Фонда не ждала, кроме разве что судьбоносного, он же смертоносный, отказа в стипендии Михкелю. Тем не менее она исправно подавала ежегодное заявление, так сказать, занимала местечко на виртуальной паперти, с самого краешка, куда никто из подающих не заглядывает, не в надежде, что кто-то туда завернет по пути, а для порядка, или, скорее, чтобы не огорчать мужа, не вполне еще утратившего иллюзии, – сама она ни на какие счастливые случайности в виде, к примеру, новоиспеченного состава комиссии, лишенного предрассудков предыдущего (предыдущих), либо невиданного взрыва алкоголизма, завалившего Фонд миллиардами ожидающих, чтобы их немедленно потратили, крон, не уповала, и надо же было, чтобы именно в этом году эстонский союз писателей, с некоторых пор тоже заимевший кое-какие средства на поддержку голодающих литераторов, в первый и, скорее всего, последний раз расщедрился на стипендию именно ей. Di sorpresa, как пела Розина по другому поводу, е di contento son vicina a delirar…[5] И Марго решила, что на ближайшее время о финансовых проблемах можно забыть, а что до дальнейшего… Чего ради беспокоиться о будущем, которое вряд ли наступит? Конечно, та сумма, которая им с Михкелем казалась достаточной для сносной жизни, для большинства выглядела безделицей. Bagatella… Однако миллиарды Марго не интересовали, если в малых дозах деньги дают свободу, то в больших они становятся тюрьмой. Ей не хотелось иметь личный самолет, она была сыта по горло и рейсовыми, от одного слова «яхта» ей становилось дурно, она терпеть не могла автомобилей, будучи прирожденным пешеходом, не имела она и желания жить в поместье, особняке, да даже роскошном римском палаццо, ведь в подобном случае пришлось бы поддерживать порядок во множестве помещений, для чего понадобилась бы армия вечно путающихся под ногами слуг, то бишь посторонних, которые к тому же, кажется, прекратили существование как класс. А без слуг… Круглосуточное бдение за ненавистным пылесосом? Точнее, антипылесосом, нынешние агрегаты ведь интроверты, сосредоточены на внутренней стерильности, вместо того чтобы ими чистить внешний (для них) мир, надо перманентно промывать их драгоценные внутренности… Благодарю покорно!.. Разумеется, романтический быт клошаров, описанный Сименоном, ее тоже не привлекал, не более того, поэтическое уединение на хуторе в лесу или на старом маяке, она предпочитала двухкомнатный шалаш в городе, конечно, квартира могла бы быть чуть побольше, но им и в этой было вполне комфортно… Не волновали ее и драгоценности, разве что небо в алмазах, золотых украшений она не носила, ее раздражал плебейский желтый цвет. Одежда? Она давно привыкла, что не может взять да купить любую понравившуюся вещь, и относилась к этому философски, да и чем дальше, тем меньше становилось такого, что хотелось бы не просто приобрести, но и надеть, в магазинах не на чем было остановить взор, почти как на улице, где нескончаемое шествие одетых в черно-бурое (но только не лисий мех!) женщин напоминало похоронную процессию. Кургузые курточки, якобы брюки, больше похожие на колготки, туго обтягивающие тощие, колесом, или пухлые, складчатые, как гармошки, бедра, и черное, черное, черное, непонятный траур, в который облачены миллионы европейских молодых женщин. Ибо только в мужских отделах можно увидеть яркие бирюзовые, изумрудные, сиреневые, розовые (!) сорочки, свитера и прочее. Немудрено, педики, которые заправляют модой, хотят одеть покрасивше своих партнеров, а заодно приобрести таковых, отвращая мужчин от повергнутых в море или, точнее, болото безобразия женщин. А если среди модельеров попадаются дамочки, те изобретают наряды еще похлеще, что тоже неудивительно, ибо нет больших женоненавистников, чем женщины, – кокетки ненавидят женское начало в силу конкурентности, феминистки просто в качестве такового. Собственно, может, она не права, и нынешние зигзаги моды отражают возвращение человечества к животному состоянию, ведь у птиц и зверей самочки частенько невзрачные, серенькие, а самцы видные, красочные, так что речь необязательно идет о женоненавистничестве. Том, в чем нередко сходятся мужчины и женщины, взгляды и пристрастия которых обычно столь разнятся… Сама Марго тоже не очень любила женщин, как, впрочем, и мужчин, не кого-то конкретно, а в целом, ибо, положа руку на сердце, она не любила людей. Не всех, к кое-кому она относилась достаточно тепло, к некоторым нежно, к одному еще более того… наверно, точнее было бы сказать, что ей не нравился человек, эксперимент по его созданию ей представлялся неудавшимся, если не провальным. Может, оттого, что проводился в рамках, чересчур узких? Куда лучше получились, к примеру, хищники, их было много, и если гиена вышла не слишком привлекательной, то природа отыгралась на львах и тиграх, не говоря о медведях. Или взять птиц, какой богатый выбор, от орла до лебедя и от грифа до голубя, да даже человекообразных обезьян несколько, а вот «венец творения» почему-то один, и исправленных вариантов нет… если, конечно, имеющийся в наличии уже не откорректированный, допустим, питекантропы и неандертальцы были черновиками, набросками, позднее доработанными… можно только вообразить, что это за существо было до коррекции, если после нее… Словом, вышло то, что вышло, и в итоге люди в большинстве своем непроходимо глупы, ленивы, нечестны, лишены вкуса и чувства прекрасного, и дефекты эти исправлению не поддаются, сколько, например, ни води их в Сикстинскую капеллу, все равно разница между Микеланджело и поп-артом останется для них неочевидной… Наверно, потому все эти пророки и прочие воспитатели сосредоточились на одном, на том, чтобы научить человека отличать добро от зла, в их понимании, разумеется, ну хоть что-то!.. и в этом деле даже удалось немного продвинуться, по крайней мере, в последние полвека он в какой-то степени сменил любезное его сердцу общество истребления на общество потребления. На самом деле, это, конечно, одно и то же, просто все предыдущие тысячелетия человек усердно истреблял себе подобных, а ныне переключился на истребление природных ресурсов. Производить, покупать, выбрасывать, упаси боже, не чинить, не ремонтировать, не хранить старье, на свалку во все более ускоряющемся темпе, сегодня принес в дом, завтра выкинул, по сути, это следовало бы делать, минуя дом, минуя магазины, все равно ведь главный продукт нашей цивилизации – мусор… И все-таки это прогресс. Разве не лучше истреблять нефть, руду, да даже деревья, чем друг друга? Хотя насчет деревьев это как сказать, это дело вкуса… Но что тебе до всего этого, Марго? Что тебе до людей вообще, подумай лучше о конкретных, о матери, сестре, муже… Впрочем, она и думала. Мать, к счастью, была далеко, виделись они не очень часто, общались в основном по телефону, и теперь Марго была рада расстоянию, их разделявшему, и времени, которое смазывало черты, ведь куда легче свыкнуться с уходом тех, кто рядом бывает редко. Так, когда несколько лет назад не стало отца, она перенесла эту потерю менее болезненно, чем если та случилась бы, не живи она за тысячи километров от родителей, не сам тот миг, естественно, или час, или день, как хотите, пусть она не проливала слез бурно и непрерывно и, уж конечно, не причитала наподобие античной плакальщицы, глаза у нее от рождения были не то что не на мокром месте, но где-то в дюнах пустыни Атакама, а демонстративное горевание она ненавидела не меньше, чем показное веселье, однако в глубине, внутри, были холод и мрак. И все-таки приспособиться к возникшей в доме пустоте ей было проще, чем матери или сестре, поскольку ей ежедневно возвращаться с работы, отпирать дверь и зажигать в темной квартире свет не приходилось. Вот она и радовалась теперь, что мать так ни разу и не побывала в их с Михкелем доме и не сможет даже вообразить себе кровать, на которой больше не спит ее дочь, или диван, где, пристроившись в углу под прикрученной к соседней полке длинноногой лампой, она не сидит уже с книгой или школьной тетрадкой в клетку, исписывая страницы мелким неразборчивым почерком. Что касается сестры Аиды, в домашнем обиходе просто Иды… Пару дней назад Марго приснился жутковатый, из тех что снятся перед самым пробуждением, сон. Будто в сумерки… почему-то в последнее время сны чаще оказывались сумеречными… они с Михкелем и Идой сидят или стоят, этого она не помнила, в полутемной гостиной, и она видит, как начинает раскачиваться, все более размашисто, люстра, ее любимая, бело-голубая, как осыпается штукатурка, обнажая широкую и короткую деревянную планку, к которой якобы люстра привинчена, сейчас она оторвется, свалится, разлетится на куски, Михкель бросается в середину комнаты, удержать, подхватить, но поздно, кадр сменился, из планки торчат только оборванные провода, Марго переводит взгляд на пол, ожидая увидеть осколки, обломки, там ничего нет, люстра исчезла бесследно. Она поднимает голову, на стене напротив темные квадраты и прямоугольники, следы на обоях, картины словно испарились, она поворачивается к столу, рядом с которым буквально мгновение назад стояла, того уже нет, пусто, и она видит сестренку, упавшую на колени, лицо в ладонях, выкрикивающую нечто вроде «Мне страшно, страшно, это конец света»… Проснувшись, Марго долго раздумывала над этой формулировкой, имевшей к ней прямое отношение… И однако ее личный конец света вряд ли мог накрыть своей ударной волной сестру, нет, конечно, это не означало, что Идочка только хвостиком махнет и поскачет дальше, как иногда случается с сестрами, напротив, Марго даже чувствовала себя виноватой из-за неизбежных переживаний, на которые обрекала сестру, и непреложного факта, что другого столь родного человека у той нет, кроме очень уже немолодой матери, сестра была разведена и, как сама Марго, детей не имела, так сложилось в их незадачливом семействе, они не порадовали родителей внуками и не обеспечили себя опорой на старость, и если Марго, тем более теперь, относилась к этому более чем философски, то Иду сложившаяся ситуация бесспорно огорчала. И все-таки у нее была своя жизнь, в том числе та, которую почему-то называют личной, любимая работа, подруги, дом, мать, погорюет и смирится. Другое дело Михкель. Она заворочалась, пытаясь представить себе мужа, одного на двуспальной кровати, но не получалось, как она не могла вообразить себя отдельно от него, так не выходило и обратное. И очень глупо, подумала она сердито, прежде чем наконец заснуть.
– Ну что ж, – сказал онколог, глядя на монитор… или в обычную старомодную историю болезни?.. трудно понять, врачи ведь ныне одним глазом упираются в экран, другим шарят по бумагам. – Результаты биопсии, можно сказать, оптимальные.
Он оторвался от лицезрения циферок, поглядел на Марго, на Михкеля, как всегда, сопровождавшего ее, решил, видимо, что его могут понять не совсем правильно, и педантично уточнил:
– Насколько, конечно, это выражение применимо к данной ситуации.
– То есть? – спросила Марго.
– То есть опухоль гормонозависима, более того, есть рецепторы и эстрогенные, и прогестероновые, наиболее благоприятный вариант для лекарственной терапии. В общем, я выпишу рецепт, будете принимать, а операцию сделаем летом. Как?
Марго только плечами пожала, страус, угнездившийся в ее психике, подавал голос все более властно, но Михкель… мужчине прятать голову в песок как-то не пристало… Михкель задал вопрос, который висел у нее на кончике языка уже несколько недель, однако там и оставался, поскольку она боялась услышать отрицательный ответ.