Товарищ Боб кричал в черную дыру:
– Павел Петрович, вы слышите меня? Вы живы?
Он припадал к земле, поворачивал ухо к отверстию. Ответа не было. Из дыры тянуло теплом, прелой, затхлой вонью и еще легким сладковатым запахом серы. Дротов молча снимал с себя пиджак. Потом он развернул вторую лестницу, к концам ее, на случай, если она не достанет до дна, привязал веревку, воткнул лом в землю, загнав его на три четверти, привязал к его концу нехитрое свое сооружение и стал спускаться в дыру.
– Товарищ, – сказал он, когда из дыры оставалась видимой только его голова, – вам следует остаться и вернуть Кухаренко и Сиволобчика. Скажите им, что с Мамочкиным несчастье! Я полезу немедленно, в таком положении его нельзя оставить. Когда вернетесь, вытащим Мамочкина и поднимемся прочь отсюда.
– Хорошо, – отвечал Боб, – я не буду терять времени…
Колодец уходил вниз почти вертикально. Спускаясь по лестнице, Дротов скоро перестал ощущать под руками землю. Фонарь он держал в зубах. Лестница крутилась, свертывалась под его тяжестью, а дна все еще не было. Свет фонарика рассеивался бледным желтоватым веером, не доставая до земли. Дротов понял, что он висел в какой-то огромной пещере, случайно проникнув в нее с потолка. Может быть, она бездонна? Тогда Мамочкин погиб… Он решил спускаться вниз, пока позволит веревка.
Вскоре он заметил в темноте маленький огонек и догадался, что это – выпавший карманный фонарик археолога. И в тот же момент почувствовал, как теплые пары серы обложили его горло.
Из расщелины, – она находилась где-нибудь поблизости, – с квохчущим сипением бились серные пары. Вероятно, они и были причиной падения археолога. Но Дротов недаром в молодости копал уголь в донецких шахтах; он знал, – на большой глубине эти серные рудники нередки, и умел задерживать дыхание. Он ухватил веревку, обвил ее ногами и скользнул по ней вниз, готовясь каждую минуту зажать кулаки, когда под ногами обнаружится конец веревки. Скользнув, он почувствовал землю.
Археолог лежал на земле, лицом в мягкую, податливую глину, по-детски подвернув под щеки кулаки. Он уже приходил в себя. Его волшебный жезл воткнулся тут же, сломанный пополам.
– Вы не ушиблись? – спросил Дротов.
– Нет. Но куда мы попали, Дротов? Какие тут к черту подземные Кремли! Тут целые катакомбы!.. Где остальные?
– Товарищ Боб ушел разыскивать Кухаренко. Я думал, что вы разбились, Павел Петрович. Я послал его отыскивать Сиволобчика, чтобы на сегодня прекратить…
– Что прекратить?
– Поиски, Павел Петрович, но завтра…
– Бросьте говорить ерунду, Дротов… Никаких завтра, мы нащупаем ее еще сегодня, смею вас уверить… А ну, помогите мне подняться…
Пять минут спустя они снова подвигались по краю пещеры, стараясь не уходить от ее конечностей в глубину. Археолог предполагал, что пещера эта является неолитической. На пещерах и подземных ходах стоит вся Москва, и было время, когда наши дикие предки на зиму уходили в них на ночлег и прятались сами, и прятали свое несложное добро от диких животных и врагов. Он сказал об этом Дротову.
– Если это так, пещера должна выходить куда-нибудь за Москву, вернее всего к дюнам Москвы-реки, потому что трудно предположить, чтобы наши предки проникли в нее столь же неудобным способом, каким проникли мы…
Так прошло десять или двадцать минут: под землей путники потеряли всякое представление о времени. Они все подвигались и подвигались по краю пещеры, но конца ей не было. Тогда они решили вернуться назад и ждать возвращения товарища Боба. Путь наверх был все-таки один, а потеряв из вида фонарь, они рисковали остаться под землей.
У веревки, свисавшей вниз, как огромная серая змея, оба старика сели на землю, подложив мешки. Археолог предложил подкрепиться жареными котлетами.
– Приходилось ли вам когда-нибудь есть жареные котлеты сажен этак пятнадцать под землей? – спросил он усмехаясь.
– А приходилось, – отвечал серьезно Дротов, – у нас, в донецких шахтах.
Они долго молча жевали. Веревка висела безжизненным хвостом: наверху все еще никого не было. Неподалеку сипел серный газ, легкий его привкус закисал во рту. В пещере простиралась темная, до звона в ушах, мертвая тишина. Она жила таинственной и черной жизнью. И от этой тишины, обволакивавшей уши, от сладковатого запаха серы стариков придавила усталость, наседавшая тяжелым сном на глаза.
– Спать нельзя! Не спите, Дротов! – испугался археолог.
– Я не сплю, – сказал тот. И потом, чтобы сказать еще что-нибудь, языком, еле послушным от сонного забытья, промямлил: – А хорош, должно быть, был этот гусек Иван-то Грозный?
– Да, – отозвался археолог и, впадая в его тон, сказал:-Царь был обстоятельный.
– Хоть не место, да на то показывает, что вам придется о нем мне рассказывать… Не то засну!
Они потушили один фонарь, тот, что оставался гореть, прикрепили повыше на веревке: чтобы те, сверху, вернее его увидели. Оба полулегли. Дротов подпер голову кулаком, и археолог начал свой рассказ.
– Да, Дротов, эти подземелья, муравленые ходы, кладбище костяков, горящих страшным, мертвым светом в темноте пещер, – все это тесно связано с личностью Грозного царя, насмешника и тирана, личностью, до сих пор еще тусклее освещенной русской историей, чем наши изнемогающие фонарики. В самом деле: что мы знаем о нем? В те дни, по свидетельству историка Забелина, «память предков была унесена потоком петровских преобразований; через пятьдесят лет родная старина стала от нас дальше ассирийской». В бешеном землетрясении петровских времен, вздернувших Россию не хуже, чем сейчас, на дыбу, ушла бы от нас в историческую тьму навсегда странная и зловещая, как хлебнувшая крови сова, фигура московского царя, если б не… иностранцы, оставившие кое-какой след в мемуарах. О Грозном писали: Горсей, Флетчер, Штаден[40]. Но только в наши дни эти записи стали доступны русскому человеку.
В этих мемуарах во весь рост встает фигура страшного царя. Внешне «он был красив собою, одарен большим умом, блестящими дарованиями, привлекательностью», хитроватая русская усмешка сгибала сухие губы царя, и из-под спутанных бровей глядели черные глаза, ласковостью проникавшие в душу. Но чем ласковее царь был с человеком, тем большую казнь он ему готовил. Чем пышнее посылал дары, тем страшнее взимал отдачу в застенках. С детства любимым его занятием было: давить лошадью народ на площадях да с высоких кремлевских теремов сбрасывать животных. Его подбородок зловеще набухал, а нижняя губа закладывала верхнюю. Тогда лицо его напоминало «морду осатанелого зверя», глаза же мерцали желтоватой, жалеющей усмешкой: «Ох, тяжки муки рабишки моему, и он, царь, жалеет рабишку, попавшего в немилость!» Грозный истреблял своих врагов с какой-то ожесточенной планомерностью, десятками, сотнями бросал в тюрьмы, рубил головы, как кроликам, предавал жесточайшим мукам в промежутках между пирами и всенощной. И чем страшней были придуманные в застенках казни, тем усерднее молитва московского царя, распластанного ниц в горе и покаянии на церковных плитах, в скуфейке, в смиренном подряснике, еще липком от крови…
Иван Грозный царствовал сорок четыре года, и сорок четыре года Русь истекала кровью. Он предавал огню и мечу целые посады и села, большие города: Псков, Торжок, Новгород. В Москве люди боялись дышать; ходя по улицам, оглядывались вслед: не идет ли опричник? Отец доносил на сына, сын на мать, и муж доносом обвинял жену в чародействе на «государя московского». В подземных палатах – их много было нарыто под Кремлем и под Москвой – морили людей голодом, жаждой на селедке, секли правую руку и левую ногу, вгоняли иглы под ногти, сажали на кол, заливали в глотку кипящий свинец, подвешивали на дыбу, поднося чарку зелена-вина от царского стола. И люди так привыкли к крови, своей и чужой, что умирали молча, не разжимали ртов, когда в череп вонзался гвоздь, когда на щеках каленым железом выжигали похабные слова, на площадях, в дни масленичных или пасхальных потех, когда малиновым звоном заливались московские колокола и готовили помост для казней, как на театрах собирались на представление, и шуты и скоморохи дудели в сопелки и перебрасывались головами «государевых врагов», словно мячиками. Грозный царь взирал на народное веселье с набатной башни, сам подавал сигнал палачу рукавицей и по гривне жертвовал ему из царской казны за лихость…
«Ожесточил Грозный, – писал Горсей, – и приучил к крови свои руки и сердце, обрекая на смерть свой низкий, раболепный, лишенный всякой доблести народ». И народ, по свидетельству иностранцев, стоил тогда своего жестокого государя. «Русские, – ужасался Олеарий[41], – лукавы, упрямы, необузданны, недружелюбны, извращены, бесстыдны, у которых сила выше права, которые распростились с добродетелями и скусили головы всякому стыду…» У них не было даже семьи. Они угнетали детей, бросали их на произвол судьбы, закладывали за недоимки, насильно выдавали замуж. Дети, получив наследство, выгоняли мать из дома. Женщин забивали до смерти, прятали в теремах, вокруг теремов строя для себя гаремы. Крайнее лицемерие проникало во всю русскую жизнь тогдашнего времени. Все были в состоянии непрерывной войны друг с другом: жена с мужем за его самовольство, муж с женой за непослушание или неугождение, родители с детьми за то, что дети хотят жить своим умом, дети с родителями за то, что им не дают жить своим умом… А над всем этим морем покорности и тупого сосредоточенного горя, над морем рабской хитрости, гнуснейшего обмана, самого бесстыдного вероломства, – в венчанном окружении самодурства, растоптавшего всякое человеческое достоинство, свободу личности, веру в любовь, в равенство, в братство, в святость честного труда, – хитрое, в смятой бороде, в бармах Мономаха, кровавым призраком поднималось жестокое лицо Грозного, московского царя, ласково щурившего глаза на полыхавшие кровью плахи…
Кто же он? Вампир, садист, которому один только запах крови бередил ноздри, как хищнику, оголодавшему в пустыне? Великий трус, кровью и молитвой пытавшийся отогнать призраки и руку возмездия, не раз подъятую с роковыми цифрами? Или великий политик и стратег, презиравший свой народ до отчаяния?.. Грозный свел в могилу семь жен одну за другой, одну из них удавил на исходе брачной ночи и всю жизнь мечтал жениться на английской королеве… Англичане даже построили ему на Белом море корабли, и он уже успел было погрузить на них свои богатства и своих сыновей, чтобы навсегда распроститься с Московией и с ненавистной ему Москвой. На горе себе и государству он остался…
Зарыл сокровища в подземных тайниках, убил сына, пересек до смерти несколько сотен женщин и девиц и заперся в Кремле за надежной стражей двух тысяч стрельцов и сорока телохранителей, с зажженными фитилями пушек у самой спальни.
– Грозный собирал сокровища всю жизнь. Его глаза загорались огнем жизни только при виде крови и золота. В праздники, в прием послов, – когда в простые покои его сносили несметные богатства, когда нелепо ставили их одно на другое, вовсе не заботясь о симметрии, лишь бы горела комната с пола до потолка, и рубины, и сапфиры, и жемчуга, и аквамарины, нежные, как взгляд дитяти, высвечивали мириадами звезд, – он садился на свой трон, свалявшуюся бороду теребя рукою, и тогда в глазах его горело нечто, что роднило его со «Скупым рыцарем» Пушкина. Один его трон представлял собою сокровище неоценимое. Жена Самозванца Марина Мнишек оставила в своем дневнике его описание: «Трон был из чистого золота, вышиною в три локтя, под балдахином из четырех крестообразно составленных щитов, с круглым шаром, на котором стоял на лапе орел великой цены. От щитов над колоннами висели две кисти жемчугов и каменьев, в них топаз, величиной с грецкий орех, любимый камень царя Ивана, горевший тем же неверным желтоватым цветом, что и его глаза. На троне же, „любо-художества златокованны, изваяно хитростью дыхание, доброгласная и сладкая песня возглашаху. С ними же и златые древеса, на них же птицы златокованны сидяху, яко на ветвях топольных, сиречь древесных, или певгов[42] островерхих, хитростью издающие песни медовные“».
Сейчас, когда золото только разменный знак и люди, по крайней мере у нас в России, понемногу уже отвыкают от дурной привычки украшать свои лбы и уши его желтым блеском, мы даже представить себе не можем расточительного блеска московских царей. И не было средства, будь то обман, вероломство, грабеж, убийство, какого не употреблял бы Грозный, приумножая свои сокровища…
В 1571 году, в страшный ураган, татарский хан Девлет-Гирей поджег Москву, и в огне погибли десятки тысяч людей – бояре, дьяки, купцы, попы искали спасения в реке и московских прудах, с мешками богатств своих залезая по шею в воду. Тот, кто уцелел от огня – утонул в воде, и на целый год Москва-река была запружена трупами. Грозный бежал со своими сокровищами в Вологду, но едва кончился пожар – вернулся на «правеж». Казнил всех, кто спасся, а имущество конфисковал.
Он брал деньги у посадов и городов взаймы без отдачи. Он напускал татар на города, а те, разграбив, отсылали ограбленные (из шестисот посадов и церквей при налете на Дерпт) богатства «своему родственнику». Он напускал на области бояр, чтобы те, правя, вволю насосались народной крови, выколачивая из своих подданных богатства взятками, неправым судом, поборами, а потом предавал бояр казни, ограбленное ими добро отбирая в свою пользу. Казалось, будто целые дни он только и думал о том, как отобрать, ограбить, отнять, заточить, убить, измучить…
Так, городу Перми приказал доставить кедрового дерева, которое в Перми не произрастает, а когда по этой причине кедрового дерева не доставили – велел взыскать с нерадивых к воле государя пермяков двенадцать тысяч рублей.
Так, городу Москве, сорвав с шута колпак, приказал наполнить оный колпак блохами для лекарства. А когда сказали ему, что буде и удастся собрать по Москве столь ужасающее количество блох, то в колпаке удержать их не можно, ибо они «распрыгаются», – повелел наложить на город Москву контрибуцию в семь тысяч рублей.
Поехал однажды на охоту и не убил ни одного зайца. Значит, всех зайцев вытравили бояре – наложил контрибуцию в тридцать тысяч рублей.
Но подлее всего разыграл он комедию с отречением от престола. Сняв с себя бармы Мономаха, посадил на золотой свой трон сына казанского царька Симеона[43], а сам сел на ступеньках: «Я – не царь больше, смиренный Ивашка – рабишко твой». Но заодно уже переложил на нового царя все долги и обязательства, а грамоты и привилегии, выданные им, «рабишкой Иваном», объявил недействительными. Государству грозил крах. Бояре, духовенство, купечество умоляли царя вернуться на престол. Он милостиво вернулся, но поставил условием, чтобы все хоть сколько-нибудь состоятельные в государстве люди поднесли ему неисчислимые дары и подношения… А грамоты и льготы все-таки были написаны заново, и Грозный получил за них большие деньги…
Все эти богатства Грозный должен был прятать. Куда же? Мамочкин говорил монотонным, размеренным голосом, словно в большой жбан цедил воду. Дротов крутил одну за другой папиросы, думая о том, что – вот прошлое! Вот прошлое его, его предков!.. Сколько же лет нужно, чтобы наследственную тяжесть этого коварства, лжи, крови, тяжкой власти золота смыть, забыть, уничтожить!.. В пещере было душно, в упругой темноте, как в пустом и темном храме, липкая, мертвая до шорохов, простерлась тишина. – Так где же теперь все эти богатства? – спросил Дротов.
– Где же искать эти неоценимые, страшные сокровища? – воодушевляясь, продолжал Мамочкин. – Есть исторические тайны, над которыми ученые тщетно ломают головы целыми веками. Вот одна из таких тайн – богатства царя Ивана Четвертого, богатства, в которые можно уложить трех Фордов, Рокфеллера и с десяток Ротшильдов! Где они? Куда они могли деться? Все, что осталось после смерти Грозного, было переписано и дошло до наших дней… Так куда же могло деваться золото из Пскова, Дерпта, Казани, Новгорода, Торжка, из сотен русских городов и посадов, на которые ходил войною царь Иван, из тысячей монастырей и церквей, которые он разорил?..
Многое таит в себе подземный Московский Кремль! Если не мы с вами, – по нашим следам придут люди в эти темные глухие пещеры и найдут его. Но, конечно, не только в одном Кремле они сокрыты. Личный приятель Грозного англичанин Горсей признавался: «Разделив добычу, Иван Грозный разместил свои сокровища и скарб частью в Москве, частью в безопасных и укрепленных монастырях».
– Но где же все-таки?
Мамочкин заговорил с той тревожной мечтательностью, с какой иногда очень молодые люди, влюбленные в первый раз, говорят о «предмете своей страсти»:
– Я думаю, прежде всего в селе Коломенском, знаменитом подмосковном имении Ивана Грозного и месте его рождения. Еще отец Грозного, царь Василий Иванович, построил там военно-обсервационную башню, остроумно подделав ее под церковь. Это – нынешняя Вознесенская церковь. Грозный углубил подвал церкви на девять аршин и заполнил его белым камнем до уровня почвы. Внутри бута он оставил камеру, в которую сложил часть своих сокровищ. Хитроумная выдумка эта вполне в духе Грозного. Вы знаете? – Мамочкин понизил голос до страстного шепота. – Я ведь копал там! От удара в церковный пол слышен характерный звук пустоты. В 1917 году кладоискатели пробовали даже буравить бут шурфом, но наткнулись ли они на камеру, осталось неизвестным. Кроме того, я думаю, что и стены этой башни-церкви кое-что скрывают в себе. Мы же знаем, какие тайники замурованы в стенах храмов: в Мцхетском соборе в Грузии, в новгородской Софии, в московском Архангельском соборе…
Возможно также, что кое-что скрыто в Троице-Сергиевой лавре. Правда, там почти к поверхности подходит грунтовая вода, а это делает невозможным глубокие подземные тайники, но ведь историкам известны подземные ходы в этой нашей твердыне против поляков, да и Горсей утверждал довольно определенно: «…испуганный налетом Девлет-Гирея на Москву, русский царь бежал в самый день вознесения с двумя сыновьями, сокровищами и телохранителями к укрепленному монастырю Троицы в шестидесяти верстах от Москвы».
Из Троицкого монастыря царь бежал дальше, на Вологду, куда он, по свидетельству того же Горсея, перевез значительную часть своих сокровищ и туда же выписал из Англии ученых ремесленников. Они построили ему «каменный дом для казны» и большие лодки и барки, чтобы в случае нужды он мог вести свои сокровища водою в Соловецкий монастырь, откуда лежал прямой путь в Англию.
Я думаю также: тайники Бело-озера, что верстах в пятнадцати севернее Ярославля, таят в себе немало сокровищ московских царей. Озеро это рекою Шексною, по болотам, соединяется с Волгой. Еще Герберштейн[44] указывал на возможность тайников в Бело-озере, и уж, конечно, подозрительный, не веривший никому Иван Грозный не обошел этого глухого места своим вниманием.
И наконец – Московский подземный Кремль… Сюда, куда теперь и мы с вами пробрались с помощью упорства и настойчивости, он прятал лучшее, что имел. Здесь и нигде больше, по всем данным истории, логики и здравого смысла, им запрятана не только большая и лучшая часть богатства, но и «бесценное сокровище»-библиотека.
– Библиотека! – мечтательно повторил Мамочкин. – Вот я вижу ее словно живую и прекрасную, мои руки ощущают скользкое золото ее переплетов, тонкий пергамент страниц пахнет столетиями еще нежнее, чем щеки надушенных красавиц, а черные буквы неведомых титульных листов блестят с лукавостью обворожительных глаз… Прототипом библиотеки царя Ивана послужила, конечно, первая по времени на Руси библиотека Ярослава Мудрого, скрытая в подземных тайниках Софии киевской. Часть книг этой библиотеки, преимущественно светского содержания, была скуплена Грозным в 1554 году и вывезена в Москву; он присоединил ее к книгам Софии Палеолог. В чем же, однако, ценность этих Софьиных книг? Почему «мировым скрытым сокровищем» зовут историки этот таинственный клад? Да потому, что София вывезла остатки книг своего отца Фомы Палеолога из Византии, растерзанной турками страны, а в Москву привезла их потому, что латинский церковный фанатизм угрожал погубить книги в Риме. К этому ценному приобретению Грозный, со всей свойственной ему жадностью, прибавлял книги всю свою жизнь. Он выпрашивал их, как, например, у датского короля Христиана, захватывал их, по праву завоевания, как северо-немецкие книги и ганзейские гравюры в Новгороде, Пскове, Дерпте, а чаще скупал их через своих послов за границей, не жалея никаких денег. Удивительно ли, что к нему попали не только уники Византии, но даже книги забытых ныне авторов Рима и Греции? Удивительно ли, что вот уже в течение четырех столетий библиотека царя Ивана навевает человечеству золотые, неразгаданные сны?..