Прошло недели три… За окном офицерской палаты лазарета имени генерала Шкуро зеленел сад Технологического института. Когда по саду скользило солнце, с койки моей было видно, сколько желтых и буро-коричневых листьев нагнала уже на деревья осень.
Офицеров Добровольческой армии в палате почти не было. Преобладали казаки, донцы и кубанцы.
Тяжелораненые весь день стонали и мычали. Поправляющиеся играли в карты. День уходил за днем, и мне казалось – им не будет конца…
– Господа офицеры! Господа! – засуетилась однажды утром сестра нашей палаты, Кудельцова. – Господа, сейчас наша патронесса придет… Ах, поручик, смахните с одеяла крошки!.. Пятно, говорите?.. Просочилось?.. Есаул, голубчик, поверните подушку… Я после…
По палате, почему-то быстро оглядывая стены, пробежал главный врач. Санитары метались, держа в руках еще не опорожненные «утки». Под образами, в заднем углу палаты, старшая сестра торопливо выдавала чистые полотенца.
– Идет! Идет!..
Сестра Кудельцова оправила косынку и, вытянувшись, встала около дверей.
…Дама-патронесса медленно обходила койки. Над каждой останавливалась и, поднимая к лицу лорнет, дарила раненых ласковыми улыбками. За ней следовал высокий, белый юноша в штатском. По указанию патронессы он раздавал табак и папиросы. Когда патронесса подошла ко мне и, оттопырив мизинец, потянулась за лорнетом, – я поднял одеяло и натянул его через голову.
Мне ни табаку, ни папирос патронесса не оставила.
«Да здравствует самостийная Кубань!» – следующей ночью написал кто-то на белой стене палаты.
…На стене играло утреннее солнце. Сестры с градусниками в руках бродили между койками. Надписи долго никто не замечал.
– Я, господа, давно уже напирал… И в Ставке твердил, и везде… – не торопясь, густым басом, гудел больной ревматизмом полковник, первым заметивший надпись. – Наш ОСВАГ ни к черту, господа, не годен!.. Чтоб среди офицеров… Да в офицерской палате…
Он сидел на койке и отхлебывал только что принесенный чай.
– Да знаете ли вы, что у большевиков, в смысле, так сказать, единой идеологии…
Его перебил главный врач. Он вбежал в палату, размахивая в воздухе стетоскопом.
– Господа, взят Курск! Ура славным марковцам!..
Кто мог, вскочил с коек. Другие присели.
А сестра Кудельцова, намочив полотенце, уже стирала со стены последнее слово надписи: «Кубань…»
Прошло несколько дней. Приказом по армии генерал Деникин переименовал всех прапорщиков в подпоручики.
Старые подпоручики были недовольны:
– Ну а мы?..
Вечером того же дня прапорщики, произведенные в подпоручики, пили коньяк «три звездочки»: «авансом на новое производство» – и смеялись в коридорах до полуночи.
И опять прошло несколько дней. Вечерело…
– Да, – рассказывал мой сосед слева, есаул 18-го Донского Георгиевского полка, подсевшему к нему юнкеру Рынову, моему соседу справа. – Было это так – черт порви его ноздри… «Расстрелять!» – приказал командир полка. Взял я тогда этого матроса: «Шалишь – я тебя по всем правилам!»… Ну хорошо!.. А он – ни глазом не моргнет. Стоит перед отделением, и хоть в кальсонах одних да в рубахе, черт порви его ноздри, а гордый, что твой генерал… «По матросу, – скомандовал я тогда, – пальба отделением, от-де-ле-ние…» Выждал… Думаю, дам ему время Бога припомнить. А матрос – ни глазом. Прямо фланговому на мушку глядит и улыбается, сука. Поднял я руку, хотел уже «пли!» скомандовать, а тот как рванет на себе рубаху! Смотрю, а на груди у него орел татуированный. Двуглавый, с державой, со скипетром… «От-ставить! – скомандовал я. – К но-ге!» Пошли, черт порви его… Привел я матроса в штаб… порви его ноздри!.. Так и так, говорю, господин полковник. Приказания вашего не исполнил. Не могу заставить казаков целить в двуглавого орла. «Правильно!» Полковник наш старой службы вояка. «Таких, говорит, не расстреливают. Руку!..» Руку мне пожал… Да…
Есаул замолчал.
– Позвольте, господин есаул, а что с матросом стало? У нас он остался?
– Убег, черт порви его ноздри! – Есаул сплюнул. – В ту же ночь… Вот!.. А вы говорите: гу-ма – гу-ма-ни… или как там еще… Эх, юнкер!
Среди пяти сестер офицерской палаты сестра Кудельцова была самой ласковой.
– Ну и девчонка, поручик, скажу я вам! – бросил мне как-то вечером есаул, провожая сестру Кудельцову глазами. – С такой бы, знаете, ночку провести! А?
Юнкер Рынов злыми глазами посмотрел на есаула, повернулся и лег на другой бок к нам спиною.
…Зажглись голубые ночные лампочки. Вечерние – желтые – уже потухли. К окну склонилась луна. Ее лучи, сплетаясь с голубым светом лампочек, ползли между койками, цепляясь за края серых одеял. Под койкой юнкера Рынова они отыскали брошенную на пол гармонь-двухрядку и, упершись, остановились.
– Санитар! Утку! – просил кто-то. Я встал, взял костыли и вышел.
Когда я вернулся, раненые в палате возбужденно разговаривали.
– Поручик! Нами взят Орел! – объявил мне есаул. – Теперь – Тула, Москва – и кончено. Создать бы только твердую, как на фронте, власть.
Я молчал.
– Что ж вы молчите, черт порви ваши ноздри! Поручик?
Я лег на койку, не спрашивая есаула, как понимает он слова «твердая власть».
Ночью я не мог уснуть. Опять болела нога, почему-то гораздо ниже ранения. Ступня тяжелела. Мне казалось, она камнем лежит на тюфяке. Стиснув губы, я упрямо смотрел на голубой потолок. Молчал.
Сестра Кудельцова, в ту ночь дежурная, бесшумно обходила палату.
– Что, юнкер, не спится? – остановилась она над койкой моего соседа.
– Не спится, сестрица. Мысли мешают. И все о вас и о вас… Вы, может быть, присядете? Я вам свои новые стихи почитаю…
«Час от часу не легче! – подумал я. – Гуманист, гармонист, поэт… – еще кто?»
Боль в пальцах понемногу сдавала.
– «Чаша страданий испита, – минуты через две вполголоса читал уже юнкер. – Хоть бы любовь испить!..»
Только в огне ведь можно так беззаветно любить.
Милая! Свет мой тихий! Дай мне руку твою!
Буду о ней я помнить в каждом новом бою!
Я повернулся на бок и, чтобы не слышать стихов юнкера, ушел с головою под одеяло. Уснул. Но под одеялом было душно. Нога опять заболела, и вскоре я вновь открыл глаза.
Никогда не буду так молиться, –
все еще нараспев читал сестре юнкер, –
Как пред жарким боем за тебя…
Может, вам когда-нибудь приснится,
Как страдал я, родину любя…
Вы с крестом, а я с мечом разящим.
Мы идем, чтоб именем любви
Встретить день и с солнцем восходящим
Новый храм воздвигнуть на крови…
Кажется, я застонал.
– Что, больно, поручик? – И сестра Кудельцова быстро поднялась с койки юнкера и склонилась надо мной.
– Теперь уже легче, сестра, – сказал я, поворачиваясь. Юнкер больше не читал.
Много месяцев спустя, уже при Врангеле, после боя с конницей Жлобы, вспомнил я еще раз стихи юнкера.
Было это в середине июня. Степь дымила желтой пылью.
Молодой хорунжий с шашкою в руке расправлялся с кучкою пленных. Когда наша подвода подъехала ближе, я узнал в нем бывшего юнкера Рынова.
– Храмовоздвижник! – крикнул ему я. Не знаю, узнал ли меня юнкер Рынов. Желтая от солнца пыль, бегущая за нашей подводой, скрыла от меня и его и пленных…
Листья уже слетели с деревьев и испуганно метались вдоль заборов Харькова. Я перешел на амбулаторное лечение, жил у дяди, два раза в неделю посещая лазарет, где ноге моей делали массаж и горячие ванны. В квартире дяди кроме меня жил и его бывший компаньон Меркас, старый еврей, купец из-под Бердянска.
– Вульф Аронович, что вы это на старости лет местожительство сменили? – спросил я его как-то.
– Я вам скажу… – Меркас отложил в сторону недочитанный номер «Южного края». – В такие времена, как мы сейчас переживаем, каждый честный еврей должен быть там, где у него меньше друзей и знакомых.
– Это почему?
– Я вам скажу… Потому что у каждого честного еврея есть друзья. А эти самые друзья могут перестать быть друзьями… – потому что – жизнь есть жизнь, господин офицер.
– Вы говорите загадками, Вульф Аронович.
– Я говорю загадками? Не дай боже, мои загадки разрешит вам сама жизнь, господин офицер…
– …Льгов, Севск, Дмитриев, Дмитровск… – идут вперед, дядя…
– Дмитровск, Дмитриев, Севск… Севск… Севск… Черт! Вот бои, должно быть!..
– Оставьте газеты. И вам не наскучит? – почти каждый вечер приходил к нам сын соседа, молодой ротмистр Длинноверхов, не знаю какими бесконечными командировками примазавшийся к Харькову. – Газетные известия – всегда только контррельеф фронта. Поняли? Ей-богу, не понимаю, что тут интересного: приводить всю эту чужую брехню к единому знаменателю и решать потом алгебраические задачи. Ну – победа, ну – поражение… вот вам и оба возможных ответа. Не все ли равно?
– Ротмистр!
– Знаю, что не корнет. Потому и говорю так, поручик. Прежде всего, заметьте, – это спокойные нервы. Восторг же и тревога для них равно вредны. Поняли? Пойдемте-ка лучше в город.
В городе лужи были уже скованы льдом. Падал мелкий снег, сухой и колкий.
– Романтизм может быть создан. Его и создали. Но я, поручик, человек с железным затылком! – уже на Сумской говорил мне ротмистр. – Нужно глубоко в карманы опустить руки, научиться свистеть сквозь зубы и проходить сквозь все события. Не оборачиваясь. Поняли? Одним словом, нужно иметь железный затылок. А у вас затылок гут-та-пер-че-вый. И это от романтизма, поручик. Романтизм, как известно, ослабляет организм. Говорю рифмованно, чтоб лучше запомнили. Зайдем, что ли?
Мы зашли в какой-то подвал, освещенный лиловыми огнями. Стены подвала были разрисованы острыми треугольниками. Окна задрапированы. Глухой гул многих голосов встретил нас и поплыл над нами, качаясь.
Мы отыскали свободное место и заказали ужин. За круглым столиком около нас пировали три офицера-шкуринца и молодой чернобровый юнкер. Когда мы вошли, они только что оборвали какую-то песню. С ними сидела декольтированная женщина, с густыми рыжими волосами, перехваченными вокруг лба широкой черной лентой. Женщина была пьяна и, выше колена освободив из-под юбки ногу, водила носком лакированной туфли направо и налево. Офицеры-шкуринцы тяжело ворочали головой, пытаясь поймать глазами кончик ее туфли.
– Ножку!.. Ножку, моя Мэри!.. Выше, божественная! – в пьяном пафосе кричал один из офицеров, пытаясь схватить Мэри за подвязку. Но Мэри спокойно отстранила его руку и гордо откинула рыжую голову, огненную под лиловою лампою.
– Выше? Голоса выше, господа офицеры!
– «Черная лента, черная лента», – пьяными голосами гаркнули шкуринцы.
– Выше!..
– «Ты нам даришь любовь!»
Да-вайте деньги, да-вайте деньги,
А не то мы пу-стим кровь!..
– Выше!!! – и носок лакированной туфли метнулся вверх, ударив по губе одного из офицеров.
– Ротмистр, идемте, – сказал я и привстал, опираясь на палку. Но ротмистр взял меня за локоть.
– Руки в карманы, поручик, и наблюдать! Сие наше занятие называется тренировкой.
Рыжеволосая Мэри, облокотившись на столик, смотрела на шкуринцев прищуренными глазами. Вдруг, опустив за декольте руку, достала золотой нательный крестик.
– Ротмистр, идемте!
Но ротмистр меня вновь усадил.
– …награда и память обо мне, – говорила, играя крестиком, Мэри. – Тому, кто из вас окажется самым сильным и выносливым… – И, засмеявшись, она оправила черную ленту и встала. – По алфавиту… Вы, юнкер Балабанов, идете первым.
Юнкер медленно поднялся, звякнул шашкой о сапоги и, допив стакан, пошел вслед за Мэри к каким-то завешанным красной портьерой, дверям.
…На улице мигали бледные фонари.
Было около полудня. Я шел из лазарета. Опять выпал снег. По притоптанным панелям ходить было скользко, но домой мне еще не хотелось. Опираясь на палку, я долго бродил по улицам, вышел наконец на Пушкинскую и пошел к лютеранской кирке, наблюдая, как веселой гурьбой бегали школьники, бросая друг в друга пригоршни рыхлого снега.
– А! Здравия желаю!
Я быстро обернулся.
Передо мной, в длинной кавалерийской шинели николаевского сукна, с погонами штаб-ротмистра, при шпорах и шашке, стоял Девине. Приветливо улыбаясь прищуренными мягкими глазами, он протянул мне руку.
– Поручик!.. А!.. Поправились? – Девине был навеселе. – Поручик!.. Гора с горой… Вспрыснем за ваше выздоровление… А?
– Подождите! – Я быстро оттянул руку. – Подождите, сэр! Прежде всего скажите, когда и кем вы произведены?.. Из санитаров да сразу в штаб-ротмистры?
– Ах господи! – Девине засмеялся. – Да разве так встречают старых друзей?! Так сказать, семья дружных офицеров… э-э-э… возрожденная в традициях Корнилова и Алексеева…
– Слушайте! Я не контрразведчик и не полицейский. Я просто офицер-фронтовик. А потому, если вы немедленно же не оставите меня в покое…
В пьяных, женственных глазах Девине скользнула стальная, уже не пьяная злоба. Он вздернул плечи, круто повернулся и быстро пошел на другую сторону Пушкинской.
Какая-то девочка, пробегая мимо меня, нагнулась.
– Вы это обронили? Да? – и, подняв с панели желтую лайковую перчатку, протянула ее.
– Нет, не я…
Девине – через улицу – подозвал извозчика и уже садился в сани.
Синагоги на Пушкинской улице и в Подольском переулке были переполнены молящимися. Пришло известие о погроме, учиненном войсками генерала Бредова, оперирующими под Киевом. В синагогах читали «кадеш».
Меркаса мы не видели целыми днями. Потом трое суток он постился.
– Вы, господин офицер, понимаете, что это значит?.. Вы понимаете? – десять тысяч евреев! А за что? Разве можно себе это только представить?..
– Вульф Аронович, да вы свалитесь с ног!
– Вульф Аронович, да поешьте!..
Но Вульф Аронович уходил в свою комнату.
– Я уверен, что он там у себя закусывает, – сказал нам как-то дядя, встал из-за стола и тоже пошел в комнату Вульфа Ароновича.
Вульф Аронович не закусывал. Он рыдал, вытирая слезы длинной седой бородой.
…Четыре дня бушевала над Харьковом вьюга. На пятый снег лег на улицы. Стихло.
Я вышел из дома, боясь прихода ротмистра Длинноверхова.
Придет… Будет учить… Еврейские погромы как материал… Тыловое затишье, и фронт – как отдушина… Да ну его!..
Подняв узкие угловатые плечи, мимо меня прошли два еврея. Их обогнала нарядная дама. Под фонарем она замедлила шаг и, обернувшись, улыбнулась мне накрашенными губами.
«Уеду на фронт! Хорошо – уеду… Ну а дальше?… – Я остановился под соседним фонарем. – А дальше?..»
Улицы тянулись за улицами. Вдоль улиц тянулись фонари.
Когда я подходил к подъезду какого-то богатого дома на Сумской, к нему, замедляя ход, подъезжал автомобиль. Сквозь окно автомобиля я увидел черно-красную корниловскую фуражку, повернутый ко мне толстый затылок и под ним генеральские погоны. Я подтянулся и, когда генерал повернулся ко мне в профиль, отдал честь. Рука генерала медленно поднялась к фуражке, но до козырька не дошла; генерал дважды клюнул носом и как-то странно, точно потеряв равновесие, качнулся вперед. Очевидно, он был пьян. Это был генерал Май-Маевский, командующий Добровольческой армией.
«Ну а теперь?»…
Был уже поздний вечер, когда я добрел до конца Екатеринославской.
Над присевшим под Холодной Горой вокзалом качалось тихое зарево фонарей. Перед вокзалом, на площади, синел снег. Одинокий, разбитый фонарь в конце площади боролся с темнотой набегающей ночи. Хотел светить, но ветер его задувал.
– Ать, два! Левой! Ать, два! Левой!
Я обернулся. Через площадь шла рота какой-то тыловой части. Солдаты шли, размахивая руками, как при учении. Ветер раздувал полы их английских шинелей. Под тяжелыми, кованными железом сапогами скрипел снег.
– Ать, два! Левой!
А с другого конца площади, к вокзалу, оттуда, где ветер успел задуть уже три фонаря подряд, молча, без команд и песен, шли сборные роты недавно переформированных полков 140-й дивизии. 140-я пехотная дивизия по численности не более стрелкового трехбатальонного полка после недавнего поражения вновь выступала на фронт.
На солдатах болтались истрепанные старые шинели. Ноги были обмотаны мешками из-под картофеля. Снег под сапогами не скрипел. Очевидно, подметок на сапогах не было…
– Ать, два! Ать, два! Левой! Левой!..
Рота, идущая с вокзала, выходила на освещенную Екатеринославскую. На углу Екатеринославской стояла женщина. Женщина плакала.
Я тихо побрел домой.
Ротмистр Длинноверхов пришел ко мне только на следующий вечер. Он был во вновь сшитых широких галифе.
– У этих карманы еще глубже! Руки здесь по локти войдут. Как видите, поручик, я прогрессирую.
Мне ротмистр уже успел порядком надоесть, и я ничего ему не ответил.
– На Сумской есть так называемый «Дом артиста». Слыхали, конечно?.. – опять обратился ко мне ротмистр. – Ну вот… идемте туда. Там подчас можно натолкнуться на весьма любопытные экземпляры. Богатейший, скажу я вам, материал для изучения новых индивидуумов. Продукт последних неудач фронта. И как еще интересно! Вчера, к примеру, я видел там молодого корнета… Впрочем, я расскажу вам по дороге. Идемте.
Но идти я отказался.
– Довольно, ротмистр! Мне противен ваш тыл и ваши наблюдения. Я уезжаю на фронт, а потому…
– Что потому? – улыбнулся ротмистр.
– Потому… Потому… – Я запутался, не зная, что ответить. – Потому… – довольно! – сердито кончил я.
Ротмистр сел в качалку. Небрежно вытянул ноги и глубоко в карманы засунул руки.
– Если б я, поручик, давно уже не разучился драть смехом глотку, – медленно, играя каждым словом, вновь обратился он ко мне, – я бы – поняли? – я бы не встал вот с этой качалки. Я бы умер со смеха над вашей глупостью. Поняли, юноша?..
…«Подожди-ка! – припоминал я, идя на следующее утро по Мироносицкой улице. – Теплые перчатки куплены… Шарф – есть… Носки?.. Да! Нужно купить шерстяные носки!..»
Хриплый гудок автомобиля рванулся в тишину улицы. Со стороны Мироносицкой площади шел грузовик, нагруженный английским обмундированием. Высоко на сложенных шинелях сидели два краснолицых солдата-англичанина. Третий лежал. Кажется, курил трубку. Синий дымок клубился над его фуражкой.
Но вот грузовик поравнялся со мной. Лежащий на шинелях солдат приподнялся и встал, чтоб вытряхнуть пепел из трубки, и я увидел на его фуражке русскую офицерскую кокарду. На узких погонах блестели звездочки. Увидев меня, офицер быстро отвернулся.
Это был Девине.
Через три дня я отъезжал на фронт. Дядя жаловался на простуду, а потому выйти на мороз побоялся. Не вышел и Вульф Аронович.
Было холодно, дул резкий ветер, и я спешил войти в вагон.
– Прощайте! – сказал я ротмистру Длинноверхову, единственному, вышедшему меня проводить.
– Прощайте, мой милый чудак!..
Когда поезд тронулся, я перегнулся над перилами площадки.
Публика на перроне махала платками и муфтами.
Какая-то девица в шубке с беличьим воротником долго бежала по платформе, ухватившись одной рукой за мерзлое окно вагона.
Только ротмистр, подняв под самую папаху крутые барские плечи, размеренным, спокойным шагом шел уже к выходу.
«Обернется или нет?» – гадал я, пытаясь не упустить его из виду.
Ротмистр не обернулся.
– Действительно, у него железный затылок! – вслух произнес я, вздохнул и вошел в вагон.
За окном бежали последние строения засыпанного снегом Харькова…
– Выходите, господин поручик! Дальше мы не поедем!
Молодой вольноопределяющийся бронепоезда «Россия» натянул рукавицы и глубоко, по уши надвинул папаху.
– Что, разве уже Льгов?
– Льгов сдан, господин поручик. Еще вчера.
Холодный ветер ударил по лицу и на минуту смял мое дыхание.
– А что за станция? – спросил я, пытаясь встать спиной к ветру.
– А черт ее разберет!..
Я поднял голову, но надпись станции была занесена снегом.
– А, здорово!.. Идите, идите сюда!..
В дверях телеграфного помещения стоял поручик Ауэ, наш ротный.
– Я говорил… – ротный пошел мне навстречу. – Я же говорил, кто-кто – а вы вернетесь. Потому – немец: долг и прочее… «Deutschland fiber alles!»[1]… – И, засмеявшись, он крепко пожал мне руку. – Ну, идемте… Представляться Туркулу не стоит… Запекут еще в офицерскую!.. Эй, Ефим!..
В телеграфной было накурено. Портреты генералов Маркова и Алексеева, повешенные на стене «осважниками», казались отпечатанными на голубой бумаге.
– Вот, капитан, взводный второго взвода, – представил меня ротный своему новому помощнику, сухому, черному штабс-капитану, с усами, длинными как вожжи.
– Штабс-капитан Карнаоппулло, – приподнялся тот, потом вновь сел, достал из кармана карамель и стал сосать ее, разглаживая усы двумя пальцами.
Поручик Ауэ собрал со стола игральные карты.
– Ефим, чаю! Да шевелись же, холуй соннорылый! Барбос!..
В чай Ефим подлил рому.
– Льгов сдан, – рассказывал ротный, подняв из-под козырька бело-малиновой фуражки холодные, энергичные глаза. – Ничего не поделаешь… Ни-че-го!..
Он задумался и долго грыз мундштук пожелтевшей папиросы.
– Кстати, вы в тылу ничего не слыхали? Нет?.. Говорят, Буденный занял Касторную и бьет всей нашей армии в глубокий тыл – на Валуйки и Харьков. Не слыхали?.. Чем же объяснить наш отход без настоящего, черт дери, поражения?.. Эх, поручик, поручик! Что это, донцы подкачали? Или Махно силы точит?.. – И вдруг, выплюнув разжеванный мундштук, он ударил по столу кулаком. – Черт! А очередные задачи?.. Знаете, что у нас теперь за очередные задачи? Не растерять отступающих полков. Только!.. Связи – никакой. Корниловцы? Марковцы?.. Какого черта корниловцы и марковцы, когда мы не знаем даже, где наши второй и третий полки!.. Как вы нашли нас, поручик?
Я стал рассказывать о Ворожбе, дальше которой пассажирские поезда уже не ходили, о блуждании с бронепоездом, об этапных комендантах, ничего другого не делающих, кроме как ругающихся с начальниками станции, с которыми в лихорадочной спешке составляли они наряды для отступающих с барахлом поездов.
– Так!.. Бар-босы!.. – Поручик Ауэ хмурил брови. Оба его шрама на лбу сошлись вместе и висели над переносицей глубоким крестом. – Та-ак!..
Штабс-капитан Карнаоппулло сосал уже третью карамель. Из засахарившихся бумажек складывал лодочки, осторожно разглаживая их ногтем большого пальца.
Ветер за окном рвал с крыш снежные сугробы.
– Ишь, метет!.. – Ротный встал и обернулся к окну. – Метет – а солнце!.. Ах, так? Вы спросили, где наша рота?.. Рядом она, в деревне… Отогреться же нужно, как вы думаете?.. Да?..
Мягкость и злоба, насмешки и какая-то теплая грусть постоянно, безо всяких причин, сменялись в ротном. В тот день эти переходы были особенно резки.
– Рота блины печет, – что еще барбосам нужно?.. Жрут сейчас… А мне вот?.. Сиди здесь, жди распоряжений Туркула. Жди, черт тебя выдери! А телеграф, мать его с полки, не стучит и стучать не хочет!..
Ротный опустился на скамейку и, приподняв одну ногу, пропустил руки под колено.
– Эх, поручик, поручик!.. Хочется, да не можется!.. Телеграфу?.. Да нет же, нам, конечно!.. Куда?.. Да что это с вами, поручик?.. Мозги подморозили?.. На Льгов! На Севск! На Брянск!.. Довольно? Нет?.. На Москву, черт бы драл ее с комиссарами! Эх, поручик, поручик!
Он вновь понизил голос.
– Бьют! Кроют!.. Не нас, не дроздов – всю армию кроют!.. Вот теперь, – и, склонившись надо мной, он продолжал почти шепотом: – Вот теперь, когда нас никто не слышит (Карнаоппулло не в счет!), я скажу вам в первый и в последний раз: бьют!.. Кроют!.. А после… (впрочем, вы, поручик, меня знаете), после никто э-то-го сказать не по-сме-ет! Слышите? Не по-сме-ет!..
Горячий чай острым клубком царапал горло. Папироса прыгала между пальцами. На синем замерзшем окне прошли чьи-то тени. Неровный ряд штыков, сломанных, как казалось мне сквозь лед окна, качнулся и вновь сполз за стену.
– Господин поручик! – вошел Ефим. – Господин подпоручик Кисляк изволили уже появиться. Второй взвод на платформах.
– Пусть подождет. Иди!
Закуривая новую папироску, поручик Ауэ опять склонился ко мне…
… – Итак, поняли?.. Вы сейчас же примете ваш взвод. Кисляка мы отправим назад в офицерскую… Примете взвод и сейчас же пойдете… Впрочем, нет!.. Возьмете две площадки бронепоезда и поедете на две с половиной станции к северу… Так?
Я кивнул.
– До третьей, впрочем, вы и сами не доедете… Отлично! Значит, слушайте, я разъясню вам вашу задачу… Сегодня под утро…
Минут через пятнадцать, приняв от подпоручика Кисляка свой старый взвод, я погрузил его на две площадки бронепоезда «Россия» и поехал на северо-восток.
Оставляя Льгов, 2-й батальон 1-го Дроздовского полка заметил на пересечении железнодорожных путей Льгов – Суджа и Курск – Кореново – Ворожба какой-то занесенный снегом поезд. Спеша занять более благоприятные позиции, батальон отошел верст на двадцать южнее Сейма и к поезду не подошел, выслав к нему лишь разведку, одно отделение, под командой подпоручика Морозова.
И вот прошло уже полдня, а подпоручик Морозов все еще не возвращался.
Я был послан на поиски его. А если нужно – ему на поддержку.
…На открытых площадках бронепоезда кружился ветер. Свечников, до самого носа закутанный в какие-то пестрые тряпки, не мог держать винтовки. Руки ему не подчинялись.
– Ты! Э-эй! Сосколь-зне-ет!.. – крикнул Нартов и, подняв упавшую винтовку Свечникова, поставил ее между ногами.
– По-слу-шай!..
На штыках, разбиваясь, звенел ветер.
– По-слу-ша-а-ай! – снова закричал я Нартову. – А где Фи-ла-тов?..
– У-у-убит!.. – хлестнуло меня по вискам. – Под Се-е…
И вновь набежавший ветер отсек и далеко в степь отбросил конец его ответа.
Бронепоезд уже выходил в открытое поле.
…Высоко над головами размахивая поднятыми винтовками и погружаясь на каждом шагу в сугробы, мы медленно шли к занесенному снегом поезду.
Нартов шел рядом со мной.
– Вот, господин поручик, на лыжах бы!..
За левым флангом нашей цепи садилось красное солнце. Бронепоезд в тылу у нас все ниже опускался за сугробы. Лишь поднятая вверх четырехдюймовка его второй платформы, точно указывая дорогу, все еще торчала за нами. Поезд впереди нас все ясней выступал из снега. Около вагонов кто-то бродил.
– Цепь, стой!..
– Кажется, наши… – сказал Нартов.
Это было действительно наше 2-е отделение.
– Осторожней!.. Здесь яма. За сугроб лезайте!.. Левее!.. Еще левей!..
Ведя нас к засыпанным снегом вагонам, подпоручик Морозов разъяснил мне создавшуюся обстановку.
Взорванный железнодорожный мост на пути Льгов – Суджа упал и засыпал проходящий под ним путь Курск – Кореново – Ворожба, на котором и застрял санитарный поезд, очевидно, пытавшийся спастись от красных, занявших, по сведению одного из раненых, станцию Клейнмихелево и вышедших, таким образом, в тыл корниловцам, только что отошедшим от Курска.
– Ну хорошо, подпоручик, я понимаю… Ну а ты чего?.. Ты-то чего задержался?..
– А что делать прикажешь?.. – Подпоручик Морозов остановился. – Раненых бросить?.. Персонал и те, что могли ходить, разбежались. Сто пятьдесят уже замерзло. Шестнадцать последних ждут очереди. А ты говоришь…
– Зачем же бросать! Но ведь можно было бы послать связного. Мог бы наконец потребовать… ну, средства для перевозки, что ли…
Ноги вязли в сугробах. За голенища ссыпался снег. По затылку хлестал ветер.
– …осело, расползлось и едет теперь по всем швам… Понимаешь? При таком положении за ранеными никого не посылают. Понимаешь? – говорил подпоручик Морозов, пытаясь за ушки сапога вытянуть застрявшую в сугробе ногу. – За мной, за боеспособным отделением, – другое дело… Видишь, я же не ошибся… А за ними… – он уже подошел к крайней теплушке санитарного поезда и открыл дверь: – А за ними вот – никогда!..
Друг подле друга, прикрытые соломой и шинелями, уже снятыми с замерзших, белые, с бурыми и сине-лиловыми пятнами на щеках, лежали на полу теплушки раненые корниловцы.
– Господин подпоручик, и это вы их всех сюда перетаскали? – почему-то шепотом спросил подпоручика Морозова Нартов.
В темном углу теплушки стоял какой-то молодой, коренастый солдат, с рыжими и густыми, как щетка, бровями.
– Нет. Он это… – кивнул на него головой подпоручик Морозов. – Единственный санитар, оставшийся при поезде. Он же и отапливал. Два дня… Костылями, носилками…
Рыжий санитар дышал в кулаки и под самым носом тер их друг о друга.
– Здорово! – подошел к нему я. – Ну что же ты?.. Здорово!
– Здрасьте! – вдруг быстро ответил тот, не по-солдатски кивнув головою.
– Здрасьте, здрасьте! – улыбнулся я. – Как звать тебя, молодец?
Санитар подумал и, не торопясь, поправил фуражку без кокарды.
– Ленц моя фамилия будет. Иохан Ленц.
– Немец?
– Та-а! Семля немного под Саратов есть. Из колонистов будем. Та-а, Ленц, Иохан.
Я опять улыбнулся:
– Молодец, Ленц! – и хлопнул его по плечу: – Спасибо за службу. Что – санитар?
– Wo-o… В золдат зачислен.
– А какого полка?.. Куришь?..
– Мы первого Катериноштатский немецкого имени Карл Либкнехт, курим.
– Ах ты, милая голова! – засмеялся Нартов. – Первый Катериноштадтский курить изволит! Ах ты, Либкнехт ты!..
– Смотри-ка, везде люди! – сказал за нами кто-то.
– Пленный ведь, а сколько людей спас! О Господи!..
…С дверей срывались сосульки. Стены теплушек были пробиты инеем. Бежал сквозняк…
– …Нет, подпоручик Морозов, бросьте меня водить по этому леднику!..
– …Подпоручик Морозов! Бросьте!..
…Во всех теплушках, уткнувшись головами под шинели, лежали замерзшие корниловцы, безрукие и безногие.
– Подпоручик Морозов! Ехать нужно!.. Уже поздно, Николай Васильевич…
Подпоручик Морозов меня не слушал. Мне стало страшно.
– Николай Васильевич!
Мне показалось, подпоручик Морозов сходит с ума.
– Нартов!.. Эй, Нартов!..
Над крышами поезда грузно бежал ветер… Подошел Нартов, и вскоре бронепоезд «Россия» медленно подходил ко взорванному мосту.
– На насыпь осторожней! Эй, вы там!.. Не так, – головой вперед… Вот… Так вот… Правильно!.. А ну, который это?
– Одиннадцатый, господин поручик!
Было уже темно. На рельсах синими блестками плескалась луна. Над рельсами, играя с ослабевшим ветром, бежал снег.
– Двенадцатый?.. А Свечников где?.. Где Руденко?
– Эй, Свечников!.. Руден-ко!..
…тринадцатый, четырнадцатый…
Пятнадцатый раненый тяжело хрипел…
– Осторожнее! Не растрясывай! Нартов, да поддержи же!
Когда уже и шестнадцатого раненого подняли на площадку, появились наконец Руденко и Свечников. Они волочили два тяжелых мешка.
– Что это? – удивленно спросил я.
– Магги… Ну и запасов там!.. Надо б вернуться, господин поручик.
Я взглянул на часы.
– Залезай, шакалы!..
Мы поднимались на площадку, ерзая животами о промерзлую броню.
На площадке невозможно было ни присесть, ни встать на колени. Раненые заняли слишком много места. Мы стояли глухой стеной, обхватив друг друга за пояса.
Черная снежная равнина быстро и круто скользила из-под поезда. Мне казалось, она срывается вниз и горбатой, бешеной волной бьет под колеса.
– Держись! Эй! Крепче!..
Высоко поднятая за нами четырехдюймовка чертила над горизонтом какие-то широкие круги и полукруги. И вдруг:
– Стой!.. Эй, стой!..
– Стой!..
За криком – вверх – взвился ветер и сразу же сорвался, сбитый внезапным выстрелом в небо.