Сломив красных под Кириковкой, Дроздовский полк стал продвигаться вперед, почти не встречая сопротивления.
Полк был посажен на подводы. Район сахарных заводов обогатил наши обозы подводами сахарного песку. Весь день, сидя на подводах, офицеры и солдаты держали на коленях котелки и деревянными расколовшимися ложками усердно взбивали «гоголь-моголь».
Лишь прапорщик Морозов «гоголя-моголя» не сбивал.
– Бегать и клянчить… Ну-у, господа, не очень это…
– Да кто ж клянчит, голова вы садовая?
Не сбивал «гоголя-моголя» и вольноопределяющийся Ладин. Впрочем, его никто в роте не замечал.
2-й офицерский Дроздовский полк развернулся в Дроздовскую бригаду, состоящую из 2-го и 4-го полков. Я остался во 2-м полку, но перешел в 6-ю роту, команду над которой принял поручик Ауэ, старый доброволец. С нами в 6-ю перешли все офицеры и солдаты 4-го взвода 4-й роты кроме поручика Барабаша, который стал помощником капитана Иванова, а вскоре и сменил его. Капитана Иванова где-то, кажется, под Тростянцом убило.
Достигший популярности, произведенный в полковники, Туркул был назначен командиром нашего 2-го полка. Полковника Румеля я больше не видел. Уже зимой, когда в армии свирепствовал тиф, мне рассказывали, что полковник Румель – бывший командир Дроздовского полка – умер забытым в теплушке какого-то санитарного поезда и что крысы отъели обе его щеки.
…По дороге клубилась пыль. Вода во флягах быстро нагревалась. Мы терпели жажду от деревни до деревни. Впереди головной роты шла команда конных разведчиков. Подъезжая к деревням, команда рассыпалась в лаву, а полк, не слезая с подвод, останавливался.
– Послушайте, а где война? – шутил Нартов. – По-сюш’ьте, как говорят гвардейцы…
Смело мы в бой пойдем
За Русь любимую, –
запевал, покачиваясь на подводе, Свечников.
И, как один, умрем
За неделимую! –
подхватывали идущие с нами эскадроны какого-то гусарского полка.
Мы прошли станцию Смородино, Басы, с двух сторон быстрым налетом взяли Сумы и, на ходу развертываясь в Дроздовскую дивизию, продвигались к Белополью.
Поля были сжаты. На кустах курчавились листы. Лето уже кончалось…
– Пехотным полкам всегда не везет! – ворчал унтер-офицер Филатов, когда, гремя по камням, подводы въезжали в узкие улицы Белополья. – Весь день трясись на подводе, потом последним въезжай в город! Нет, разве не досадно? Проклятые конники позанимали лучшие квартиры!
Мы подъехали к одноэтажному домику с задранной с одной стороны крышей.
– Не изба – конура собачья!.. – Филатов досадливо махнул рукой. – Не жизнь, – с жизнью и примириться можно, – жистянка! – И, соскочив с подводы, он вскинул на плечи два вещевых мешка.
– Извольте видеть, своих вещей мало! Ладин еще осчастливил. Один – чудаком, другой – дураком. Черт!..
На дворе возле колодца толпились солдаты. Нартов, произведенный в ефрейторы, распоряжался:
– По очереди! Подходи по очереди!
Он держал перед собой деревянное ведро, обгрызанное с краев лошадиными зубами. Солдаты, не отрываясь, пили медленно, как лошади…
Над дверью хаты висела ржавая подкова. О ступени, крытые пестрым ковриком, терлась желтая собачонка. Собачонка скалила зубы.
– А ну, хозяйка, гостей встречай-ка! – крикнул Филатов, вместе со мною входя в избу.
Через пять минут 1-е отделение уже сидело за столом и пило парное молоко.
– Рожа у хозяйки – овечья, да ничего: душа зато – человечья! Еще, господин прапорщик?
Солдаты гоготали.
За окном проходил полк. За подводами низко по земле ползло облако пыли. Лес штыков, золотой от солнца, был част и ровен.
– Господин прапорщик, взгляните только, как четвертый батальон растянулся! – сказал Нартов, вытирая молоко с безусых, растрескавшихся под ветром губ. – Взгляните, мешки с сахаром, и еще – мешки.
– А что? На Украине ведь воюем! – Свечников тоже обернулся к окну. – А вот и апостол! – Он засмеялся. – Смотрите, непротивленца ведут.
За кухнями, на подводе с арестованными, без винтовки и в распоясанной шинели, сидел вольноопределяющийся Ладин. Он смотрел в небо, свесив ноги с подводы.
– Вещевой бы мешок ему снесть. Как-никак, ведь пятый день под арестом. Умыться, или что…
Солдаты взглянули на Филатова и, в ожидании очередной шутки, уже приготовились засмеяться. Но Филатов упрямо замолчал.
Стадо тихо. Лишь только один стакан звякал о горшок. Это Свечников опять уже наливал себе молоко.
Было утро… Я сидел на лавке и чинил распоровшийся подсумок. На улице, за открытым окном, гулял петух. Водил за собой трех кур с мохнатыми, как в штанах, лапами. Солдаты дразнили желтую собачонку. Она хватала их за ноги и злобно грызла сапоги.
– Олимпиада Ивановна, ну чего ж печалиться! – сказал я хозяйке, которая, охая и вздыхая, ходила по комнате. – Отнесете часы в починку, и дело с концом.
В первый же день нашей стоянки в Белополье мы с прапорщиком Морозовым узнали от Олимпиады Ивановны историю всей ее жизни. Радуясь новым людям, Олимпиада Ивановна рассказала нам и про своего мужа, расстрелянного каким-то проходившим через город атаманом, и про часы, подаренные мужу в день его 25-летней службы училищным сторожем, и даже про Наташку, девочку свояченицы, что помогала ей, теперь одинокой, по хозяйству.
– А знаешь, старуха на границе помешательства… Вот они – осколки быта, – сказал прапорщик Морозов после беседы с хозяйкой, уходя к себе во взвод. – Видел, как она часы покойника гладит? А сколько… черепков этих.
– Склеим, прапорщик.
– Не всё, брат, клеится, вот что!..
Когда я вернулся к себе в халупу, Олимпиада Ивановна была на кухне. Над открытым комодом в ее комнате стоял Свечников.
– Вы что это тут?
Свечников вздрогнул и быстро зажал в кулаке часы Никифора Степаныча.
– Добровольцев, сволочь, позорить! – и, схватив часы за цепочку, я рванул их. Цепочка порвалась, а часы, упав на пол, брызнули на коврик разбитыми стеклышками.
И вот уже второй день аккуратно собранные стеклышки лежали на комоде. Часы не шли…
…Желтая собачонка за окном жалобно повизгивала.
Кто-то дал ей сапогом под живот. Потом солдаты расступились, – очевидно, пропуская офицера.
– Олимпиада Ивановна, а есть у вас в городе часовщик? – вошел в комнату прапорщик Морозов.
– А как же, служивый! Есть, как же!.. Зелихман. На Торговой живет.
Прапорщик Морозов вынул бумажник.
Когда Олимпиада Ивановна побежала к Зелихману, мы подошли к окну.
– Выйдем, что ли?
– Эй, крупа! – кричали веселые кавалеристы, колоннами проезжая по улице. – Расступитесь! Конница идет!
– Мой ход. Мой! – горячился Свечников.
– Не зазнавайся! Валет, брат, что подпоручик, дамских боится ручек… Ход твой, да взятка моя.
Свечников проигрывал.
Прапорщик Морозов размазывал ногой жидкую грязь, нанесенную в комнату сапогами. «И откуда грязь? – думал я. – На дворе жара… земля растрескалась…»
– А дома ли тетка Лимпиада? – вдруг услыхал я чей-то тонкий, в гул солдатского смеха забежавший голосок.
На пороге стояла девочка. На ней было розовое, как весенняя черешня, платье. Коротенькая косичка не свисала вниз, а стояла на макушке, как опрокинутый вверх точкой восклицательный знак.
– Наташка! – догадался прапорщик Морозов и ласково улыбнулся.
– К Олимпиаде Ивановне, милая?
– К тетке.
– А ее нет!
Минутку девочка молчала.
– А у нас на дворе тоже солдаты!..
– Ну и сказала! По существу! – засмеялся Филатов, взглянув на нее из-за развернутых веером карт. – Из пулемета да бомбой! – ни в село ни в город, – ни в бровь ни в глаз!
– Только наши с лошадьми. Конные наши… Ну и крику!
– Кто ж, Наташка, кричит? Солдаты?
– Соловейчик кричит, портной. Солдаты его за бороду таскают. Давай, кричат, деньги, жидовская твоя харя!
Прапорщик Морозов встал.
– Я выйду!..
…Я долго глядел на грязные следы, оставленные им в комнате.
Нартов стоял под воротами, положив подбородок на ствол винтовки. Дневалил.
Я вышел на улицу. Ночь была тревожная. Сна не было.
На дворе, не раздеваясь, при патронташах и подсумках, спали солдаты. Роту каждую минуту могли поднять и бросить на позицию. Бой подкатился к самому Белополью. Было слышно, как трещат пулеметы. Отдельные ружейные выстрелы раздавались и в городе.
«И кто это стреляет?» – подумал я.
Нартов смотрел на восток. По другую сторону улицы бродил дневальный 1-го взвода. Тоже то и дело подымал голову. Всех дневальных, всех рот и эскадронов, у белых и у красных, из ночи в ночь мучат те же мысли: скоро ли утро?
Но звезды в небе еще не бледнели. Их золотые потоки скользили вдоль темного неба. Вдоль тишины над крышами скользил ветер…
Я уже входил в ворота нашего двора, когда услыхал вдруг тревожный оклик Нартова:
– Эй, Синюхаев, откуда?
Сквозь темноту улицы бежал длинный, тощий вольноопределяющийся 5-й роты.
– Красные под городом – вот что случилось!.. Да отвяжись! Связной я. Некогда.
И, вскинув под руку винтовку, Синюхаев побежал дальше.
– Синюхаев, эй, Синюхаев! – вновь закричал Нартов. – Да подожди ты! Эй! Что за пальба в городе?
Винтовка Синюхаева звякнула.
– Гусары – мать их в сердце! – отходят. Часовщика изловили. Кто? Да гусары! Схватили жида за шиворот и мордой в стекло оконное. Ну, бегу. Пальба? Ах, господи! Некогда! Да первый эскадрон по второму бьет. Каждому, черт дери, часики хочется!
– Эй! Что случилось? – подбежал дневальный 3-го взвода.
Но Синюхаев уже скрылся в темноте.
Светало… Прапорщик Морозов сидел во дворе своего взвода.
– Нет, говорят, отходить не будем, – сказал он, когда я передал ему разговор Нартова с Синюхаевым. – Туркул бросит в контратаку. Только что у меня поручик Ауэ был. Из штаба… – На минуту прапорщик Морозов замолчал. – Но я о другом… За Ладина побаиваюсь, – уже тише продолжал он. – В штабе кавардак, – где там теперь возиться!.. Поделом или нет – не нам судить… А жалко!
«И откуда это запоздалое толстовство!» – думал я, вспоминая, как неделю тому назад вольноопределяющийся Ладин, бросив винтовку на землю, отказался идти в разведку.
«Эх! Не поздоровится!..»
По дороге, взбрасывая копытами красную пыль, летел конный ординарец.
– Строиться! – крикнул он, и красная пыль за ним понеслась дальше.
Мозоль попала под складку портянки. Хорошо бы переобуться, да где там!
– Реже!
«В бой, – говорил постоянно поручик Ауэ, – рота должна идти, как на учение».
– Ре-же!.. Ать, два!..
– Мы с тобой не тужим, для веселья служим, – шутил, перегнувшись к соседу, унтер-офицер Филатов. – День в карты играем, день по врагу стреляем…
– Отставить разговоры!.. Ре-же! – И поручик Ауэ обернулся ко мне: – Прапорщик, подтяните!
Под моими глазами качалась сутулая спина рядового Бляхина, несколько дней тому назад переведенного к нам из комендантской команды.
«И в ногу ходить не умеет, – думал я, – и штыком болтает…»
– Прапорщик Морозов! – вновь закричал ротный. – Научите Бляхина носить винтовку. На одиночном…
– Ре-же!
Около штаба полка мы остановились.
Прапорщик Морозов, временно оставшийся за ротного, роты распускать не хотел. Послать к колодцу по одному штыку со взвода…
– За водой! Живо!
Я также пошел к колодцу – переобуться и омыть до крови растертую ногу.
Филатов и еще два солдата, с головы до ног обвешанные флягами, возились над ведром. Наполняя фляги, они топили их под булькающей водой. Но фляги легкими поплавками вновь всплывали кверху, ударяя солдат по пальцам. Филатов смеялся.
Бляхин, посланный от 1-го взвода, бродил немного поодаль, по огороду. Набивал огурцами карманы широких штанов.
– Гляньте-ка! – вдруг крикнул он, склонившись над грядкой. – Солдат тут лежит!
Подбородком в землю, под черным саваном мух, разжав брошенные в кровь ладони, у ног Бляхина лежал Ладин. Бляхин пытался заглянуть ему в лицо, гнал мух, толстой корой облепивших небритые щеки расстрелянного. Но мухи, сытые и тяжелые, не улетали. Только подымались и, вися в воздухе, лениво и сонно гудели. Филатов снял фуражку.
– Свой ведь, господи! – перекрестился…
– Свой, говоришь? – Бляхин медленно повернул к нам плоские, как медяки, глаза. – Жаль своего человека… Видно, долго человек мучился… А коль не допущать этого желательно, так не в грудь, говорю, – в ухо целить нужно… Боком и – раз! Гладко!..
Рота на дороге уже подравнивалась. И опять:
– Ре-же!..
На окраине города стоял серый, заплеванный грязью дом, навалившись на дорогу разнесенным крылечком. В пыли под окном лежали осколки стекла. Над выломанной дверью болталась полусодранная вывеска:
– Прощайся с часами, Олимпиада Ивановна! Кончено! – сказал кому-то за мной вольноопределяющийся Нартов.
– Конники их по очереди носить будут. Во-и-ны!..
– Во-и-ны!..
– Отставить разговоры! – бросил из строя Свечников.
Нартов посмотрел на него и улыбнулся:
– У петуха – перья, у дурака – форс… Эх, ты-и!..
За пригорком прыгала ружейная пальба… Поручик Ауэ бродил по перрону. Скучал.
– В бой, так в бой!.. Нечего!..
Прапорщик Морозов крутил папиросу за папиросой. Скучал тоже… Я вышел с ним на вокзал, где, составив винтовки, расположилась 5-я рота.
– Забавно, ребята!.. – рассказывал Синюхаев собравшимся вокруг него солдатам. – Штаб она, понимаете, ищет… Какой тебе, старая, штаб?.. А она: главный!.. Да по делу какому? За часами я, служивые!.. Забавно! – Он засмеялся и, сняв малиновую дроздовскую фуражку, стал о колени стряхивать с нее пыль.
– Идемте, ребята! Сейчас старуха к батальонному пошла. У батальонного часы требовать хочет. Давай часы, и никаких гвоздей! К генералам, говорит, пойду! К главным.
– Что? Ну конечно, спятила!..
– И никто не знает, какие часы да откуда…
– Олимпиада Ивановна! – узнали мы, но подойти к ней не успели.
– В ружье!
Вдоль красных от вечернего солнца рельсов шли роты. Впереди рот вырастал бугорок. Две березки на нем обрисовывались все яснее и яснее…
– Ре-же! – командовал поручик Ауэ…
Разбив красных за Белопольем, дроздовцы пошли на северо-восток – к станции Кореново. Дроздовская бригада уже развернулась в Дроздовскую дивизию, причем 2-й офицерский полк был переименован в 1-й стрелковый имени генерала Дроздовского, а 4-й – во 2-й. Команду над вновь сформированным 3-м полком принял полковник Манштейн – «безрукий черт», в храбрости своей мало отличавшийся от Туркула. Он не отличался от него и жестокостью, о которой, впрочем, заговорили еще задолго до неудач. Так однажды зайдя с отрядом из нескольких человек в тыл красных под Ворожбой, сам, своею же единственной рукой, он отвинтил рельсы, остановив таким образом несколько отступающих красных эшелонов. Среди взятого в плен красного комсостава был и полковник старой службы.
– Ах, ты, твою мать!.. Дослужился, твою мать!.. – повторял полковник Манштейн, ввинчивая ствол нагана в плотно сжатые зубы пленного. – Военспецом называешься! А ну, глотай!
Перейдя около Кореново линию железной дороги, 1-й Дроздовский полк вновь встретил упорное сопротивление красных, которые бросили в бой матросские части. В первый раз за время моей службы в полку дроздовцам пришлось окопаться.
…Всплыло утро. Над узкой, как Стоход, Снакостью клубился туман. Мы только что отбили третью за ночь атаку матросов. У меня вышел табак, и, пользуясь затишьем, я заполз в окопчик прапорщика Морозова.
– Что ты скажешь? – спросил я, слюнявя цигарку.
– Хорошо дерутся…
– Нет, я не о том!.. Я о Манштейне…
Но Морозов не успел ответить. К окопчику подползал рядовой 1-го взвода Степун.
– Господин прапорщик, прикурить разрешите?
Прапорщик Морозов протянул ему огонек.
– Разрешите, господин прапорщик, спросить?..
– Что, брат?
– Разрешите узнать, правда ли, что Козлов уже казаками занят?
– Да, взят… Генералом Мамонтовым.
Степун вздохнул.
– Что это ты? А?
– Моя деревня под Козловом будет…
– Ну?
– Да вот боюсь я, как бы не грабили они, – казаки-то наши…
Вдоль окопчиков полз Филатов. Раздавал патроны.
– Меньше, братва, стреляй. Бери в плен, Манштейну товар доставляй…
Туман за окопами редел.
Над Снакостью – перед окопами – туман рассеялся только в полдень.
Опять – густо, цепь за цепью, наступали матросы. Без перебежек, не ложась, шли они по открытой, плоской равнине. Нами был пристрелян каждый кустик, и ближе как на шестьсот шагов матросы подойти не могли. Но редела и наша окопавшаяся цепь.
Наблюдая за стрельбой своего взвода, я приподнялся из-за окопчика.
– Свечников, головы не прятать! – закричал я, заметив, что Свечников стреляет не целясь, уйдя с головою за бруствер и журавлем колодца выставив вверх винтовку.
– Свечников! Свечнико-ов!
Но Свечников еще глубже ушел под бруствер. «Ну, я его!» Я вскочил и пошел к его окопчику.
– Ложись, ложись! – закричал мне прапорщик Морозов.
Но было уже поздно. Меня подбросило и с новой силой ударило о землю. Кажется, я вскрикнул.
Минуту я пролежал тихо, следя, как из правой ноги густым потоком струилась боль. Портянка в сапоге намокала. «Надо встать. Добьет…» Но встать я не мог – раненая нога вновь тянула к земле.
– …А ну, здоровой подсобите… Так!.. Здоровой ногой!..
Нартов волочил меня в кустарник… За кустарником поднял и, обняв за плечи, повел на перевязочный пункт.
Над бузиной около дороги метались воробьи. Тощая собака в канаве трепала какой-то длинный окровавленный бинт. С заборов сползало солнце.
Я прыгал на одной ноге, правым плечом навалившись на левое Нартова.
– Не страшно, господин прапорщик! – сказал фельдшер, наскоро сделав мне перевязку. – Ранение междукостное… Ну, трогай! – Он положил мне под голову мой надвое распоротый сапог и махнул рукой, подзывая следующую, еще не нагруженную подводу. Наша тронулась.
– Прощай, Нартов! Спасибо!
Некоторое время Нартов шел рядом с нами.
– Ну, иди в бой… С богом!..
Подвода пошла быстрее. Раненые застонали.
…Кажется, мы уже подъезжали к вокзалу. Глаза мои были закрыты. Палило солнце.
– Да говорят, не налезай! Пошла вон! – отгонял кого-то возница.
– Мне про генерала, служивые, узнать бы… про главного…
Я открыл глаза.
За подводой, перегнувшись к нам, шла черная от загара и пыли Олимпиада Ивановна…
Поезд шел, раскачиваясь…
В Сумах наши три санитарные теплушки включили в состав пассажирского.
– Негодяи! К самому хвосту, негодяи, прицепили! Ну и трясет! – ворчал раненный в плечо поручик Бронич. – И солому сменить ленятся… Эй, санитары!
– Господи! Бог ты мой!.. Го-спо-ди!.. – Молодой солдат-кавалерист, раненный в живот, шаркал по полу разжатыми ладонями. – Санитар, испить бы!.. Са-ни-тар!..
– Санитар, эй! – подхватил кто-то.
– Санитар!
– Сестра!
– Сволочи!..
В теплушке, кроме раненых, никого не было.
…Над крышей гремел ветер. Когда на каких-то маленьких станциях поезд останавливался, за черной щелью наших дверей гудели телеграфные провода. Но вот провода загудели с обеих сторон теплушки.
Мы приближались к Харькову.
В Харькове мы подъехали к пассажирскому вокзалу.
– Испить бы, о го-спо-ди, и-испить!..
– Вот подожди, разгружать будут.
Я подполз к тяжелой двери. Окровавленный и грязный солдат-марковец помог мне раздвинуть ее, и я выглянул на перрон.
Из соседних вагонов выходили пассажиры. Сейчас же за нашей дверью рыхлая, со всех сторон закругленная дама взасос целовала какую-то плоскую девицу в шляпке с васильками. Мимо них, потряхивая коробкой конфет, пробежал высокий седой мужчина в английском пальто нараспашку. Два толстяка в пенсне подзывали пальцами носильщика.
– Господа! Позовите врача. Господа, да послушайте!..
К теплушке никто не подошел.
– Э, вы там – с чемоданами! Тыловое сало!..
Наконец вагоны рвануло.
– Это же это же это же, черт черт знает, что такое!.. Мане-врируют!.. Ой, трясет!.. Доктор! Это же черт… ой, док-тор!..
Поручик Бронич схватился за ключицы, качнулся вперед, но вагоны опять рвануло, и он повалился спиной на солому. Солдат-марковец стоял на коленях. Тоже раскачиваясь, пытался держать перевязанную руку на весу.
– А для ча страдать и маяться? Для ча это, коль они по справедливости не поступают?.. – ворчал он глухо. – Буржуев, как водится, повыпускали, а на разгрузку опосля только, мать их в тринадцать гробов чертову дюжину!
– Го-спо-ди, испить бы!.. О, господи-и-и!
…Поезд разбивали. Наши теплушки подбрасывало и толкало.
– Ах, так! – вдруг не выдержал поручик Бронич. – Так?.. – И, выхватив наган, он стал стрелять в потолок теплушки – раз! раз! раз!
– Доктор-р-р!..
Когда на вокзале Харьков-Товарная нас наконец стали разгружать, солдат-кавалерист уже не просил пить. На носилки его не положили. Взвалили на плечи.
«Мертвый!..»
По разгрузке работали санитары-студенты. Нога моя ныла. Мне казалось – брезент носилок пропитан кровью, и я закрыл глаза.
– Да вы ли это? Какая встреча!..
С повязкой Красного Креста вокруг рукава надо мной стоял Девине. Я взглянул на него, удивленный:
– Вы?
– А как же! Работаю. Как же! – быстро заговорил он. – Искупаю, так сказать, вину перед родиной. А вас и не узнать, господи!.. Ваш дядя… Да я сейчас же…
– И вас не узнать! – перебил его я. – Толстеете? Ну, ничего, ничего… искупайте!.. Видно, впрок вам идет…
Желая казаться обиженным, Девине заморгал глазами.
Потом нас понесли.
Над освещенной фонарями площадью летали клочья грязных бумаг. Какой-то мальчишка свистел, засунув в рот два пальца.
Город жил своей жизнью.
В палате распределительного пункта пахло потом и гноем.
Я лежал на одной койке с поручиком Броничем. Свободных мест не было.
К вечеру привезли новых раненых, тоже дроздовцев, но 2-го полка, изрубленных шашками червонных казаков, прорвавшихся к нам в тыл под Суджей.
– Гнались за обозами, и – по головам, по головам!.. – рассказывал раненый писарь с мутными, как у плотвы, глазами. – Ну, господа офицеры, и время же, позвольте доложить вам! Чтоб писарей да рубили!..
Под утро запах гноя стал сильнее. Перебил даже запах йода. И опять мне казалось – гноем пропитаны и тюфяки, не покрытые простынями, и красные без наволок подушки, и грубые рубашки, без пуговиц и тесемок.
– С буржуев бы постричь следовало!.. – Солдат-марковец не имел даже своей койки, а потому ругался то в одном, то в другом углу палаты. – Чтоб так да страдать!.. Да задаром!..
– В операционную!.. В операционную несите!.. – кричал за дверью доктор. – Остолопы!.. Назад!.. Не четырех же зараз, остолопы!..
За окном палаты уже светало. В коридоре было еще темно. В дверях толпились растерявшиеся санитары. Электрическая лампочка за дверью перегорела.
– Сюда!.. Да людей несете, – не толкаться… – кричал из темноты доктор. – Ос-то-ло-пы!..
– Я, прапорщик, уже позвонила, – сказала мне под утро дежурная сестра. – 35–43?.. Верно?..
Но дядя пришел только ввечеру.
Лежа на спине, я рассказывал ему о последних боях. Когда же, удивленный его молчанием, повернул к нему голову, то увидел его наполовину съехавшим со стула, с головой, уроненной на белый, крахмальный воротник.
– Сестра!.. – закричал поручик Бронич. – Здесь человеку дурно!.. Сестра!..
Дядя не вынес запаха гноя…
Я дергал дядю за руку, ставшую вдруг мягкой и влажной.
– Да что это?.. Господи!.. Да встань, наконец!.. Да встаньте!..
– Ты!.. Опять – буржуи, буржуев!.. – кричал за моей спиной поручик Бронич. – Да я тебя, большевик, выучу! Встать, как полагается!..
Наконец подбежала сестра.
– …Замашки твои большевистские! – все еще кричал за мной поручик. – Твои… твои… Встать, матери твоей черти!
Сестра около нашей койки возилась над дядей, а в дверь палаты вносили все новых и новых раненых.
Дядя пришел вновь только через два дня. В палату войти он побоялся. Я взял костыли и вышел в коридор.
– Сейчас поедем, – объявил мне дядя. – Нечего ждать у моря погоды. Я уже переговорил с главным врачом. Ну и в хороший лазарет я тебя устроил. О, замечательный лазарет! Таких у нас раз-два и обчелся. Имени генерала Шкуро. Не слыхал? В Технологическом!..
– Не сердитесь и не осуждайте, – говорила через десять минут сестра, застегивая мне шинель. – Недостаток рук… Дисциплины никакой… Ну, прощайте. А костыли верните… Нет у нас лишних… Пришлете?.. Ну, хорошо… До свиданья…
Держась одной рукой за перила, другой опираясь на костыль, я медленно сходил с лестницы. Дядя шел рядом. Гордо держал в руке мой второй костыль. В подъезде стояла молодая, хорошенькая сестра. Возле нее – человек шесть санитаров-студентов…