Желая быстрее отыскать друзей, дабы поведать им о чудном ручье и поделиться соображениями о ТАЙНЕ, ЛЮБВИ и КРАСОТЕ, Сережа вознамерился возвратиться к сероводородной луже. Но решил не спускаться вниз по течению, каким путем пришел сюда, а пойти напрямик, через пустынное плато, вдающееся в пойму длинным острым клином. Его не смутило, что одет он был в одни коротенькие выгоревшие на солнце и давно высохшие серые трусики. И при подъеме на обрывистый пойменный берег мог ободраться об острые торчащие из обрыва, словно ребра доисторических животных, корни коряг. Да еще до крови оцарапаться о колючие кусты верблюжьих колючек и об ощетинившиеся, словно насупленные ежи, ороговевшие иглы солянок. Для него и его друзей лазить напролом через колючие пойменные заросли было делом обычным. Надо лишь найти в обрывистом пойменном берегу какую-нибудь расщелину, по которой можно было бы взобраться вверх, подтягиваясь за торчащие из обваливающейся земли извилистые сухие корни, похожие на окаменевших змей. Наметанным глазом быстро отыскал в обрыве расщелину шириною метра полтора. Но чрезвычайно густо заросшую солянками и верблюжьей колючкой. Да еще отчего-то неприятно напомнившую неопрятную женскую подмышку с торчащей из неё густой волосяной растительностью.
Поморщившись, Сережа решил не подниматься по ней. В таких густо заросших укромных тенистых уголках любят хорониться змеи, пережидая зной. Невольно ярко представились свернувшиеся подковами короткохвостые эфы с выраженными крестами на маленьких треугольных головах и вальяжные тяжеловесные свирепые гюрзы с толстыми и короткими пружинистыми телами, способными молниеносно выбросить чуть ли не на метр вперед тяжелые разинутые пасти с торчащими, как клыки у саблезубого тигра, изогнутыми ядовитыми зубами… Тем не менее Сережа обратил внимание, что расщелина имеет странную для естественной природы – правильную геометрическую форму. Заинтриговавшись, подошел поближе, и теперь отчетливо разглядел, что её одряхлевшие и осыпавшиеся от времени параллельные бока явно имеют искусственное происхождение. Похоже, в стародавние времена это был рукотворный спуск к запруде. А, следовательно – еще одно подтверждение тому, что в то время, когда были сооружены шлюз-перемычка и запруда, культурные люди приходили сюда принимать сероводородные ванны, спускаясь вниз с пойменного берега…
По обыкновению мигом загоревшись исследовательским азартом, Сережа забыл о неприязни, которую мгновение назад вызывала у него расщелина. И решил-таки подняться на пойменный берег по ней. Легкомысленно не боясь расцарапаться о колючие заросли до крови, или даже быть смертельно ужаленным ядовитой змеей, коли неосторожно наступит на неё босою ногой. Впрочем, может быть, он и не стал бы пробираться через густые заросли расщелины. А удовлетворил исследовательский пыл тем, что в упор осмотрел её осыпающиеся стены и поводил по ним ладонью, чтобы на ощупь уловить исходящее от них излучение древности. Но этого он сделать не смог, потому что лежащая горкой под расщелиной осыпавшаяся земля оказалась рыхлой. И когда Сережа попробовал взбираться по ней, она осыпалась, словно барханный песок. А рядом не оказалось торчащих корней, за которые можно было, схватившись, потягиваться, и хотя бы на пузе доползти до расщелины. После нескольких безрезультатных попыток Сережа вынужденно откорректировал первоначальное намерение, и решил подняться на пойменный берег в любом возможном месте, а в расщелину спуститься сверху…
В поисках подъема на крутой пойменный берег пришлось отойти довольно далеко от шлюза-перемычки. И когда подъем был найден, Сережа, не задумываясь, тут же стал бедово карабкаться наверх. Не обращая внимание на то, что голое тело царапалось о длинные, оканчивающиеся, словно острыми стальными наконечниками, ороговевшие иголки солянок и о кусты верблюжьей колючки, колющих, как стекловата, тонкими обламывающимися и остающимися в теле крошечными иголками. Морщась и превозмогая боль уколов, взобрался на дряхлый, осыпающийся обрывистый пойменный берег. И оказавшись наверху, принялся с остервенением расчесывать надсадно ноющие уколотые места. С чувством воодушевленного удовлетворения выпрямился, поглядел по обыкновению вдаль. И тут, словно получив удар обухом по голове, потрясся так, что напрочь забыл обо всем на свете. И о расщелине, которую намеревался исследовать, спустившись в неё сверху вниз; и о ручье, оставшемся внизу; и о чудных водорослях; и о расколотом кувшине с высыпавшимися из него странными монетами; о шлюзе-перемычке; и о глубокой запруде с аккуратно зацементированными бережками…
А потрясся он так потому, что перед ним, на гладком, будто отутюженном солнечным гигантским утюгом, глиняном плато, на удалении в метрах восьмистах стояло странное, отливающее зловещей лунной краснотой огромное строение. Но разглядеть его внимательно было никак невозможно. Гладкая выжженная подчистую плотная глиняная поверхность плато походила на гигантское матовое зеркало. И мощно отражая рассеянные, но чрезвычайно жгучие и острые солнечные лучи, настырно слепила глаза, вынуждая их обильно заслезиться. К тому же на всем обозримом пространстве подчеркиваемо зловеще гарцевали, извиваясь, как змеи во время своей змеиной свадьбы, длинные полупрозрачные струи зноя. Отчего голое плато походило на призрачное морское дно, густо поросшее тянущимися вверх колеблющимися студенистыми водорослями. И сам густой серый и тоже будто выгоревший на солнце воздух походил на воду, текущую извилистыми юркими струйками снизу вверх…
Судорожно зажмурившись, Сережа растер глаза, пытаясь побыстрее осушить их от слез и унять надсадную резь ослепления. Но и не преминул отметить себе, что никакого строения на этом плато прежде не было. И что, возможно, перед ним – обыкновенный, хоть и своеобразный мираж, какие возникают на гигантских, залитых солнцем открытых пространствах, вводя перегревшихся на солнце людей в опасное смущение. Едва оправившись от ослепления, он поднес к глазам сложенную защитным козырьком правую ладонь, засветившуюся сразу же таинственной прозрачной краснотой. Внимательно оглядел плато перед собой и убедился, что он и тут находится на незнакомом месте… Потому как плато было чрезвычайно гладким, как военный плац, словно его разровняли скрепером. А затем обильно заливали водой, отчего глина слиплась и, высохнув, сделалась подобно бетону. Тогда как раньше здесь была мусорная свалка с похожими на заброшенные могилки холмиками окаменевшего мусора, на которых росли настырные, высасывающие живительную влагу своими десятиметровыми корнями из глубинных подпочвенных вод изумрудно-зеленые кусты верблюжьей колючки.
Теперь же тут не было растительности, даже чахлых, похожих на щетинки небритого неделю мужчины, выгоревших по весне эфемеров. Которые с марта по май, когда идут дожди и солнце не нагревает воздух выше тридцати градусов, густо растут везде, где есть хоть щепотка земли. Даже гребни глинобитных заборов, а тем более мазанные глиной крыши кладовых и сараев превращаются в естественные цветущие клумбы. Тут же земля вместо растительности была густо покрыта никогда прежде невиданными черепками. Будто кто-то нарочно разбил тысячи тысяч глиняных обожженных и покрытых глазурью кувшинов, тарелок, чашек и всевозможной иной глиняной утвари на мелкие кусочки. Равномерно, будто сумасшедший сеятель – зерна, разбросал по всему плато. И теперь они, как маленькие матовые зеркальца, мертво и многозначительно рассеивали вокруг себя блестки свирепого зенитного июльского солнца…
Когда же Сережины глаза достаточно пообвыкли к отражаемым глиняными черепками свирепо слепящим солнечным лучам и перестали обильно слезиться, он собрался с духом и посмотрел вдаль. Дабы убедиться, на месте ли остался красный мираж, который увидел давеча. Увидев его снова, смог на этот раз разглядеть сквозь колеблющийся, словно тяжелая морская вода, серо-синий воздух, что возвышающееся над плато огромное красное строение напоминает выраженной формой трапеции заброшенную гигантскую печь для обжига кирпича. В подтверждении этого углядел в некотором отдалении от неё и огромную кучу выбракованного кирпича: расплавленного в печи до жидкого состояния, потекшего и слипшегося намертво один с другим. Изогнутые и оплывшие грани кирпичей напоминали гладкой, как стекло, поверхностью какие-то причудливые изразцы. Отчего и сама кирпичная куча походила не на кирпичный мусор, а – на сотворенную из производственных кирпичных отходов величественную абстрактную скульптуру.
Не веря, что мираж может выглядеть настолько отчетливо, Сережа в недоумении сморщился и закрыл глаза, не зная, что теперь думать. Сама печь, коли она действительно – не мираж, выглядела знакомой, будто он видел её прежде и даже бывал в ней неоднократно. Впрочем, это ему могло почудиться, потому что такая же точно по форме печь для обжига кирпича, но гораздо меньше по размеру и с такой же кучей выбракованного кирпича, напоминающей абстрактную скульптуру – существует в действительности. Она и поныне возвышается над пустынным плато, которое подступает к поселку с северной стороны. Её полтора века назад соорудили колонисты, когда строили тут чуть ли не первую в русской империи гидроэлектростанцию для обеспечения электричеством царской резиденции. Чтобы стены плотины, электростанции, шлюзов и всевозможных сооружений для поддержания жизни обслуживающего персонала: мельницы, бани, жилых домов с узорными заборами, туалетами и даже аккуратно выложенными руслами поливных арыков были прочными и могли простоять века, как египетские пирамиды – и был нужен добротно обожженный кирпич. В те давние времена печь, заполненная под самый верх сырым глиняным кирпичом, дважды в неделю возгоралась бурным пламенем, достигающим небес. И делалась похожей на огнедышащий вулкан: это в ней с мерным ревом горели, словно порох, спрессованные тюки сухой верблюжьей колючки. Которая по обыкновению, загоревшись, сначала исторгала густой, похожий на паровозный пар, приятно пахнущий дым, возносящийся к небу, а затем ослепительно вспыхивала чистым, как стекло, желтым пламенем, жара которого и на расстоянии ста метров терпеть было невозможно…
После грандиозного строительства деятельная жизнь поселка сконцентрировалась на обслуживании плотины и гидроэлектростанции. А печь для обжига кирпича от долгого неупотребления стала приходить в запустение, ветшать и обваливаться. И превратилась в притягательное место для поселковой детворы. Тут, на отшибе поселка, у полуразрушенной печи для обжига кирпича, на огромном пустыре, местами поросшем густым и обычно высыхающим к лету полутораметровым бурьяном и скученными шарами перекати-поле, а местами голым, как бритая голова ортодоксального туркмена – и протекала сладкая таинственная многозначительная жизнь поселковой ребятни. Здесь в летние каникулы ребята упоенно играли в прятки и всякие иные детские азартные игры до глубоких сумерек, которые всякий раз неожиданно скоротечно обрывались кромешной темнотой. На небе, как на прожженной углями простыне, выступали огромные сияющие, словно алмазы, яркие звезды. А погрузившийся в густой мрак пустырь чуть ли не со всех сторон угрожающе оглашался истомно-пронзительным воем шакалов. Возле каждого кустика, в каждом заметном проеме сухих чуток еще светлых зарослей мерещились парные настороженные глаза пустынных ночных зверей, зловеще мерцающие красным фосфорическим светом. Ребята возвращались в поселок, затаив дыхание от сковывающего их чуть ли не первобытного страха. Шли домой, не разбирая дороги, скорее наугад, чем с осознанной целенаправленностью, чуя обострившимся обонянием едкий запах тлеющих кизяков. Которые их родители подожгли в оцинкованных тазиках и поставили дымиться во дворах, дабы отгонять белым дымом назойливых и невыносимо больно жалящих москитов.
Запах кизячного дыма был для поселковых детей слаще всех иных существующих в мире запахов. Да и тот первобытный страх, который порою до судорог сковывал их, когда они ночами возвращались в поселок – тоже казался сладким страхом. Вспоминая о нем на следующее утро, они взахлеб смеялись над собой и друг над другом. И, вообще, все их невероятно острые чистые детские переживания, так или иначе связанные с той заброшенной полуразвалившейся печью для обжига кирпича – были несказанно сладки. Потому как ТОГО, что им доводилось переживать на пустыре, не было и в помине в повседневной поселковой жизни, руководимой и контролируемой взрослыми, давно и необратимо окостенело воспринимавшими жизнь.
А тут, у заброшенной печи для обжига кирпича, жизнь протекала у них по детскому, развиваясь в полном согласии с их миропониманием и мировосприятием. Взрослых здесь не было, и взрослым здесь делать было нечего. Ранней весною, где-то в конце февраля – в начале марта, когда солнце становилось ласково жгучим, ребята приходили сюда после уроков полакомиться высунувшимися из влажной земли длинными зелеными усиками невероятно вкусного по весне дикого лука. (Благо, школа находилась на отшибе: между поселком и раскинувшимся до горизонта пустынным глиняным плато) Или – пособирать первые весенние шампиньоны, целенаправленно бродя по неоглядному пустырю, внимательно всматриваясь под кусты тамариска, эриантуса, черкеза или солянок, растущих вразброс на голой глиняной поверхности. А увидев вылупившиеся из рыхлой земли белые нежно замшевые на ощупь шляпки шампиньонов, непременно заливисто огласить восторженным голосом округу: «Гриб нашелся! Гриб нашелся! Гриб нашелся!» А иногда и бесцельно прийти сюда, чтобы всласть полюбоваться изумительно голубым небом, не выгоревшим еще до цвета грязной белой простыни, и потому одинаково чистым как в зените, так и по горизонту. И конечно же – сладко помечтать, лежа на теплой земле. Разглядывая пышные, как взбитые хлопковые скирды, огромные кучевые облака. Медленно меняющие на глазах причудливые формы и превращаясь то в гигантского белого медведя со вскинутой вверх для дружеского приветствия мохнатую лапищу. То в голову степного богатыря, защищенную остроконечным шлемом. То в скоростную автомашину самой последней марки, которую вчера вечером показывали по телевизору. И, наконец, а это было как само собой разумеющееся – обнажиться до трусов, открывая первыми в поселке сезон загорания на солнце. И уже в первый день по обыкновению лихо обгореть до волдырей. А вернувшись домой затемно, наскоро поужинать, а заодно пообедать и, пожаловавшись родителям на невыносимое жжение, показать красные, как начищенный медный таз, плечи и спину. Чтобы мать, отец или старшая сестра смазали их столовым уксусом или кислой простоквашей.
Да и летом, во время длинных и самых любимых ребятами каникул, они нередко приходили сюда, на пустырь, к заброшенной печи для обжига кирпича в свирепое полуденное пекло. В это время в поселке вымирала жизнь. Взрослые предавались полуденному сну, а пустые улицы надсадно гудели, вибрируя в унисон со струящимся ввысь от иссушенной земли густым призрачным зноем. Это было самое таинственное время суток. Когда, казалось, солнце, безжалостно испепелив любое проявление жизни, само тоже, словно красная жалящая оса, сжималось и забивалось, прячась от собственной свирепости, в самую высокую точку в зените. Тогда даже доброжелательный красный цвет печи для обжига кирпича зловеще мерцал на фоне выгоревшего неба, похожего на застиранную до дыр вылинявшую скатерть, которую приезжий киномеханик Сапар вывешивал на стену поселковой управы, чтобы показывать бесплатное кино. К полудню печь, а точнее сказать, её стены нагревались на открытом солнце так, что о них можно было обжечься, ежели нечаянно коснуться локтем или ладонью. Приходя в полдень к ней, ребята вытаскивали из находящейся рядом старой шакальей норы, оборудованной под тайник, свитый из украденных бельевых веревок канат. Спускали его до первого яруса продольных перемычек, на которые, когда печь функционировала по прямому назначению, укладывался для обжига в ровные ряды сырцовый кирпич. И ловко скользя по болтающемуся канату, словно маленькие юркие обезьянки, спускались вниз.
Именно там, на большой глубине, куда никогда не попадали прямые солнечные лучи, и откуда всегда исходила сырая затхлая прохлада – и была для поселковых ребят самая таинственная, многозначительная, а потому особенно сладкая человеческая жизнь. Там всё было не так, к чему они привыкли в обычной поселковой повседневности, и что было изучено ими вдоль и поперек, а потому – словно заученное наизусть стихотворение, давно навевающее глухую скуку. Там, в глубокой яме, и исследовать было нечего: в любое время года она выглядела одинаково, разве что только бывала светлее или темнее в зависимости от времени суток. Её ребристый пол покрывал толстый слой серой слежавшейся пыли, похожей на грязную вату. Её оплавленные до стеклянных кроваво-красных потеков толстые кирпичные стены были вечно влажными гладкими и жесткими, как стекло. Нацарапать на них свои имена можно было только алмазным стеклорезом, стащенным из родительского ящика с инструментами. Тем не менее привыкнуть к её полу и стенам было невозможно, потому как при каждом спуске в неё таинственно чудилось, будто эта яма – незначительная часть какой-то особенной совершенно неведомой людям жизни. А основная, самая интересная жизнь – пребывает за стенами и под полом печи, куда проникнуть никаким образом невозможно. Но ТО, что нельзя было зреть внешним, обычным, зрением, подросткам великолепно виделось зрением внутренним. Яма в заброшенной печи для обжига кирпича была несказанно мила им, потому как всегда, когда они спускались в неё, чуть ли не принуждала предаваться упоительным фантазиям. А для ребят, перерастающих из детства в отрочество, нет ничего слаще, чем отдаться всею расправившейся душой завораживающему полету фантастических грез, похожих на сказочные сновидения наяву! Пусть даже при этом они сидели вокруг маленького, тихо потрескивающего костерка, в котором пекли стащенную из домашнего погреба картошку, ведя обычные разговоры. Но всё их взрослеющее естество отчетливо переживало острейшее наслаждение от непосредственной причастности к таинственному бытию, которое доселе было ведомо только по долгим счастливым и обстоятельным детским снам…
И вот теперь перед глазами Сережи, слезящимися от въедливых жгучих лучей, стояла такая же заброшенная печь для обжига кирпича. Но была она раза в три с половиной выше, и пустырь вокруг был покрыт не выгоревшей пустынной растительностью, а усыпан блестящими, как осколки стекла, рукотворными черепками. Невольно тужась умом, Сережа пытался объяснить себе, как же на месте, где, прежде не было ничего, кроме окаменевших мусорных куч, поросших верблюжьей колючкой, возникла еще одна красная печь для обжига кирпича? И тут только вспомнил о ручье, оставшемся в пойменной расщелине, о водорослях в нем, ведущих себя, будто животное существо, о высыпавшихся на дно ручья из расколотого кувшина монетах и драгоценных камнях. А затем, наконец, и о ПРАМАТЕРИ, устроившей ему театральное представление на ручье. Обрадовавшись воспоминанию, словно негаданно встретившемуся хорошему знакомому, воодушевленно предположил, что, начатое у ручья, чудное театральное представление продолжается… И теперь ПРАМАТЕРЬ сотворила тут, на огромном пустынном плато, огромную кирпичную печь для обжига кирпича, чтобы он в ней, взрослой уже Печи, смог постичь ТО, что постигал в прежней, детской, Печи. А именно – ТУ сокрытую таинственную жизнь, которая ТАЙНО осуществлялась за стенами и полом Печи, и которая поныне исподволь томила и сладко мучила его исследовательский дух.
Стремительно восхищаясь от сладких предощущений, Сережа превозмог резь в слезящихся от жгучего света глазах и вынудил себя внимательно вглядеться в возвышающееся над плато огромное сооружение. И вновь неземная тяжелая и где-то даже зловеще светящаяся кирпичная краснота, размываемая призрачными струйками зноя, похожими на колеблющуюся на ветру прозрачную камышовую стену – потрясла его. Ибо выглядела печь теперь даже больше, чем минуту назад. Сережа почувствовал себя перед ней пустынным сусликом, стоящим на задних лапках перед сфинксом. Тут же, словно нарочито пугая его, между ним и мерцающим зловещей краснотой огромным сооружением прокатились с громыхающим шумом – два огромных, в десять, а то и в пятнадцать человеческих ростов, тугих шара перекати-поля, похожих на гигантские мотки колючей проволоки.
Судорожно зажмурившись и тряхнув головой, Сережа пронзительно почувствовал, что его доверчиво распахнувшаяся душа для радушного общения с Печью – вдруг больно обожглась, будто соприкоснулась с ядовитым излучением неведомого мертвецки холодного равнодушия. И исходила эта напористая холодность от стоящей зловещим красным колосом взрослой Печи для обжига кирпича. Почудилось, будто в этом гигантском краснокаменном монстре таятся какие-то коварные опасности, которое могут изничтожить его, раздавив, будто козявку, и даже этого не заметить. Из глубины души в сознание Сережи дыхнуло леденящим страхом. Цепенея, он отчаянно подумал, что надо немедленно бежать отсюда. А коли раздразненный исследовательский азарт и принудит вернуться, то можно прийти с дедом, или с кем-нибудь из взрослых. Однако обмякшие отяжелевшие ноги отказались повиноваться, будто он оказался в вязком кошмарном сне, когда пронзительно чуешь смертную опасность и знаешь, что надобно бежать отсюда прочь, а ноги не слушаются…
Не позволяя однако себе запаниковать, Сережа надсадно растер выкатившиеся на ресницы слезы и, преодолев страх, дерзко взглянул вперед, дабы прямо сейчас увидеть на ТО, что испугало его. И тут увидел, вообще, немыслимую картину, похожую на сновидение, мираж, галлюцинацию, но никак не на явь. К огромному красному сооружению по зловеще поблескивающему плато в направлении от места, где они с друзьями час назад лежали в сероводородной луже, двигался вытянувшейся вереницей караван. Но состоял он не из верблюдов, лошадей, ослов, или иных вьюченных животных, которые возможно и ходили здесь сотни лет тому назад. А – из каких-то невиданных насекомых, со слегка наклоненными вперед туловищами, как у кузнечиков, и с длинными, как у пауков-почтальонов, тонкими подламывающимися при ходьбе лапками…
Не в силах оторвать от ужасающего зрелища окаменевшего взгляда, Сережа определил-таки, что тела у идущих к огромной Печи для обжига кирпича гигантских насекомых наклонены вперед потому, что идут они против сильного ветра. Возможно даже против – буйной пыльной бури, норовящей сбить с ног всякого осмелевшего идти против неё. Хотя самого ветра и даже какого-либо дуновения заметно не было: длинные, будто прозрачные морские водоросли, струи зноя, заслоняющие караван, тянулись, как при безветрии, вертикально вверх. Правда, едва они углядели, что Сережино внимание обратилось на них, тотчас, как непосредственные дети, оказавшиеся перед телекамерой, принялись манерничать, гримасничать, извиваться, демонстрируя при этом свое врожденное искусство исполнения замысловатого танца живота.
Их дурачество подействовало на Сережу успокаивающе. Он собрался было даже в ответ улыбнуться. Но тут будто кто-то со стороны грозно прикрикнул на струйки зноя, и они пристыженно перестали кривляться и дурашливо вихлять бедрами. Сережа быстро посмотрел в сторону предполагаемого окрика и снова остолбенел. Ибо увидел идущую впереди каравана Никитину троюродную сестру Леру, которая под стать взрослой Печи для обжига кирпича была и вовсе гигантского роста. Шла она, наклоняясь вперед, будто закрываясь от порывистого ветра и пыли правой рукой, а левой – держала за руку, ведя за собой, какое-то немыслимое существо, похожее на огромное белое яйцо или гигантский кокон тутового шелкопряда. Следом, держась за руки и, выстроившись друг дружке в затылок, шли еще два таких огромных белых кокона. Овальные одинаковые тела их были наклонены вперед под углом приблизительно в пятьдесят градусов. А на огромных покатых плечах торчали маленькие зеленые головки с огромными, как у стрекозы, глазами и подвижными, как у богомола, челюстями.
Последний идущий кокон был несколько крупнее и держал он в тонкой, где-то даже истонченной, человеческой руке кованную серебряную цепочку, за которую, как на поводке, тянул упирающихся одетых в выгоревшие короткие трусики стриженных наголо трех мальчишек лет тринадцати… И совершенно не веря своим глазам, Сережа узнал в этих мальчишках Вадика, Никитку и что вообще было немыслимо – самого себя, пытающегося высвободить шею из широкого застегнутого кожаного ошейника, к которому была прикована серебряная цепочка. Чувствуя, как все его внутренности, обрываясь, куда-то катастрофически проваливаются, Сережа углядел впадающим в прострацию взглядом, что ноги у Леры, трех коконов и трех мальчишек – несоразмерно длинные, тонкие, со множеством коленных чашечек, вывернутых задом наперед. Отчего все они шли, широко растопырив подламывающиеся ноги, будто только что родившиеся телки… А когда уразумел, что эта фантастическая процессия недвусмысленно напоминает известную картину полубезумного художника Сальвадора Дали «Искушение святого Антония», предположил, что снова зрит театральное представление, которое разыгрывается для того, чтобы он понял для себя что-то чрезвычайно жизненно важное. От этого предположения внутреннее напряжение в нем ослабло: резко обмякнув телом, он медленно опал на землю…