Тезис (как есть)
Соприкосновение с обратной стороной жизни
У нас семь дней жили три женщины. У одной дети: мальчик лет четырех и девочка – чуть больше двух годиков. Хотя бригадир упросил нас приютить лишь одну женщину. Ту, что с детьми.
– Не складывается у неё жизнь. – Сказал он. – Ушла от мужа. Жить негде. Она – ладно. Детей жалко. Пусть пару дней поживет в вагончике, пока не устроится куда-нибудь.
Но вместе с той, у которой дети, пришли и две женщины: длинная, грубоватая на язык и внешность, и толстушка лет восемнадцати.
Мы пустили всех. Предоставили им в распоряжение спальный вагончик, теплый, обжитой. Сами решили пожить в другом, списанном, где у нас кухня.
Мы и встретили их, как полагается – хорошим обедом. Но сидели вместе недолго. Дядя Леша, напарник, когда они, поев, оживились и, не стесняясь нас, стали курить и материться, нахмурился и ушел, сказав, что ему надо на вахту. Да и я, их сверстник, и, можно сказать, сам воспитанный улицей, тоже тогда пришел в оторопь, углядев на левой руке той, у которой дети, нелепую для женщины наколку «Не забуду мать родную».
Но еще больше поразил меня пацаненок, сынишка этой женщины. Быстро и жадно съев, что ему дали, он осовело оглядел стол, зевнул и потер кулачками глаза. Потом дернул мать за рукав и по-детски унижающе просительно указал взглядом на папиросы. Та, продолжая материться, автоматически высыпала папиросы на стол, а освободившуюся пачку отдала.
Бережно взяв её в обе руки и не отрывая от неё загоревшегося радостью взгляда, мальчик бочком сполз со скамьи на пол. Не вставая с четверенек, отодвинулся от стола к телевизору и, перестав что-либо вокруг себя замечать, торопливо достал из карманов тесных коротких брючек два помятых пустых спичечных коробка. Посопев, сцепил их проволочкой с пустой половинкой пачки из-под папирос в паровозик. И стал увлеченно возить его по комнате, издавая звуки, похожие на стук паровозных колес.
Остолбенело понаблюдав за ним, я почувствовал себя нехорошо, и мне так же, как дяде Леше захотелось быстро отсюда уйти. Но сделать этого без повода было неприлично. И я неожиданно для себя предложил мальчугану
– А пойдем ко мне, я тебе пароход сделаю.
Однако голос мой отчего-то прозвучал не как у нормальных людей, а – низко, глухо. Да еще я закашлялся. Мальчик, услышав меня, приостановился, затих. Затем настороженно быстро поднял глаза. А когда понял, что я обращаюсь именно к нему, в испуге нахохлился. И, опустившись ягодичками на пятки, прикрыл ладонями пустые коробки. Мне такая его реакция показалась смешной. Я, развеселившись, взбодрился, и сковавшее было меня оцепенение прошло.
Когда же мальчик вновь и с усилившимся испугом в глазах посмотрел на меня, я улыбнулся ему довольно-таки раскованно и приветливо. Он, не отрывая теперь от меня завороженного взгляда, собрался привычно скривиться в плаксивой беззвучной гримасе. Но потом вдруг тоже разулыбался и бурно обрадовался. Резво вскочил с пола, смело подошел ко мне и уверенно вложил мягкую теплую ладошку в мою ладонь. Я её слегка сжал и он как-то весь торжественно засветился изнутри. И уже сам разволновавшимся не по-детски голосом поторопил меня:
– Так, пошли тогда, что ли.
Идти нам надо было из одного вагончика в другой: метров десять. Но пока мы шли, не разъединяя рук, ладонь его успела вспотеть.
Я сделал ему пароход из большого газетного листа. Приняв от меня бумажную игрушку, он от изумления и распирающей его радости вновь перестал что-либо видеть вокруг себя. Держа непослушными полусогнутыми руками перед сияющим лицом бумажный пароход, осторожно, как если бы держал в руках тарелку с водой, опустился на колени. Согнувшись в спине, бережно, словно совершая какое-то таинство, уложил локти на кошму, и только после этого разъединил руки.
Выпрямившись и не отрывая от пароходика взгляда, мальчик судорожно вздохнул и затих, переводя дух. Потом тихо, как если бы пробно, но почти точно как пароход загудел. Осторожно толкнул газетную игрушку вперед, загудев теперь увереннее и громче. И, наконец, ровно заурчав, будто работающий двигатель, плавно «поплыл» вокруг стола, время от времени останавливаясь, и завывая насколько хватало голоса. Протяжно, тоскливо и задушевно, как это во всем нашем свете умеют делать лишь пароходные гудки.
Вскоре эти его самозабвенные завывания приманили в наш вагончик и девочку. Возникнув в дверном проеме, она, покачиваясь на нетвердых ножках, просительно молча стала на меня смотреть. Я засмеялся и жестом пригласил её войти. Ловко перебравшись через высокий для неё порог, она прямиком, переваливаясь с ноги на ногу, как утка, протопала мимо меня к брату и тяжело плюхнулась на кошму рядом с ним.
Не обратив на сестру внимания, мальчик дернул за воображаемый шнур, завыл и, что-то про себя пробормотав, «поплыл» дальше. Девочка, оставшись одна, обиженно скривила губки, заморгала и стала выщипывать шерстинки из кошмы. А когда брат, сделав оборот вокруг стола, снова оказался рядом с нею, резко выкинула ручонки, схватила пароход и помяла его. Мальчик обомлел и замер. Не умея продохнуть застрявший в горле воздух, он лишь растерянно шевелил растопыренными пальчиками, медленно широко раскрывая для плача рот.
Я засмеялся, и хотел было сказать, что сделаю ему новый пароход, но он уже заревел во весь голос. И развернувшись, со всей силы ударил кулачком сестру по лицу – та тоже зашлась в громком плаче. Тогда я на них прикрикнул, и они как по команде перестали плакать, испуганно уставившись на меня. Я улыбнулся и сказал им, что сделаю два парохода: ему и ей.
Стоя рядышком у столика и наблюдая, как я, сминая и сдавливая газетные листы, делал из них игрушки, дети молчали и одинаково, почти в унисон участливо шумно сопели. Одинаково они обрадовались и когда я, стараясь сделать это торжественно, дал им по пароходику. Но, разыгравшись, вскоре перестали быть так душевно схожими. Мальчик, он как опять забылся и стал ползать вокруг стола, так и проползал до позднего вечера, пока его не позвали спать. И девочка поначалу, пристроившись за ним, не отставала от него: так же старательно урчала и выла, как он.
Но потом ей, видимо, надоело играть в мальчишечью игру. Она отползла в сторону и, подняв пароходик, поднесла его к лицу. Недоверчиво оглядела со всех сторон. И вдруг, содрогнувшись, нервно скомкала бумажную игрушку. Неприязненно обеими руками отбросила образовавшийся газетный комок от себя. Ненадолго замерла, капризно надув щечки и слегка набычившись. Затем, решительно вскинув головку, угрожающе широко замахнулась на брата. Но не ударила, когда он, сделав очередной круг, остановился возле неё и дразняще красиво «загудел», а сердито встрепенулась и поднялась. С забавным для её лет женским кокетством одернула платьице и криволапо, не оглядываясь, засеменила к выходной двери. Не останавливаясь, ловко перевалилась через высокий порог и с моих глаз исчезла. Больше ко мне в вагончик она играть ни разу не приходила.
А вот мальчик, наоборот – разве что только ночевал вместе с матерью, а днем, с раннего утра и до позднего вечера, когда приходила моя очередь заступать на вахту, проводил время у меня. В первые дни я с удовольствием привечал его и ему радовался. У меня ведь у самого сынишка такого же возраста, по которому я, не бывая дома из-за особенностей моей работы неделями, а то и по целому месяцу, успевал соскучиться. Поэтому возился с чужим ребенком, как если бы – с собственным. Поил его несколько раз на дню чаем со сгущенкой, давал посыпанные сахаром горбушки хлеба. А когда изнашивались бумажные кораблики, с которыми он, не уставая, ползал по кухонной кошме, тут же делал новые.
Я и на четвертый день с утра был еще с ним вполне приветлив. Но днем пришли на кухню готовить обед загостившиеся у нас женщины, и настроение у меня испортилось. Потому как они, матерясь и ведя между собой обычный похабный разговор, не обращая внимания на ползающего тут же на полу мальчика, не видом, ни голосом не показывали мне, что собираются скоро от нас уходить. И когда мальчик, заездив очередной пароходик, при них попросил у меня сделать ему новый, я хмуро и отрывисто ответил, что кончились газеты, хотя что-что, а газеты у меня были…
Женщины не ушли от нас и на пятый день. А на шестой вечером привели (и где они только их нашли здесь) двух пожилых забулдыг, и пропьянствовали с ними всю ночь. Утром, собираясь заступать на вахту, дядя Леша обнаружил, что продукты, выданные нам на две недели, кончились, выругался и в сердцах накричал на меня:
– Довольно! Сегодня же прогони их отсюдова!
Оставшись без завтрака, я на женщин рассердился тоже. Но прогонять сразу не стал, а решил с утра съездить на мотоцикле в город и на свои деньги подкупить продуктов: чаю, сахару, хлеба. Вернувшись, стал караулить, когда кто из женщин выйдет из вагончика. Ждал довольно долго. Видимо, все они отсыпались после ночной пьянки. Только где-то в четвертом часу, наконец, вышла длинная и то, возможно, по нужде, потому как была сонная и опухшая. Но я, тем не менее, её окликнул и, чувствуя себя неловко и в то же время, сильно возмущаясь и волнуясь, выговорил ей, что продукты у нас кончились. И что, мол, пора им честь знать, так как договаривались мы с бригадиром пустить их пожить у нас всего на два дня…
Нетерпеливо переминаясь с ноги на ногу и с похмелья непосредственно и запанибратски держась за низ живота, длинная слушала меня рассеянно. Но когда поняла, что я от неё хочу, пренебрежительно хмыкнула, задумчиво пошевелила губами и, обдав тяжелым неженским перегаром, перебила:
– Ладно, глуши. Завтра все уйдем.
Услышав от неё такое конкретное обещание, я отступился. Хотя и не почувствовал себя удовлетворенным, не поверив в то, что они уйдут завтра, потому как уходить им было некуда. Живя у нас, они так и не нашли, да и, похоже, не искали себе работу, где могли бы на первых порах устроиться жить в общежитии. Да и испортившаяся в последние дни погода не благоприятствовала уходу: то был долгий дождь, то ветер. А за последнюю ночь похолодало так, что замерзла вода в умывальнике во дворе у летнего обеденного стола…
Однако утром, проснувшись и первым делом почему-то выглянув в окно, я увидел всех: детей и женщин – молчаливо толпящимися между вагончиками под навесом. Одежда на них была та же, в которой они пришли к нам, то есть по-летнему легкой, а потому не защищала от холода. Длинная, хмурая и сосредоточенная, прогнувшись в плоской спине, держала ладони подмышками и слегка пританцовывала. Та, которая мать, тесно прижимала к себе обеими руками, покрытыми пупырышками, сжавшуюся у неё на груди девочку с отрешенным выражением лица, грея её о себя и греясь об неё сама. Мальчик, в коротких брючках и рубашке без рукавов, в независимой позе стоял рядом, держа руки в карманах и безропотно дрожа задранными острыми плечиками…
Не было среди них только толстушки, а они её, наверное, ожидали. Потому что, когда та, наконец, вышла из-за угла, улыбающаяся и краснощекая от морозца, поправляя на ходу трусы под платьем, все молча тронулись с места. И я, вдруг расстроено взволновавшись оттого, что они уходят, не попрощавшись, быстро по-армейски надел брюки, куртку, всунул босые ступни в стоптанные старые полуботинки. Шумным ударом толкнув от себя дверь, перешагнул через неудобно высокий порог.
На шум ржаво открывшейся двери разом обернулись все. «Адью!» – Дурашливо крикнула длинная и энергично потрясла над головой сцепленными в рукопожатие ладонями. Остальные женщины молча скользнули по мне отрешенно-равнодушными взглядами и, отвернувшись, ускорили шаг. Лишь мальчик явно обрадовался моему появлению. Он выпустил из кулачка материнскую юбку и, спотыкаясь, торопливо побежал ко мне, что я даже подумал, что он бросится мне на шею. Но он не добежал до меня трех метров, перешел на шаг и по-взрослому протянул руку для прощания. Я, растроганный, пылко сжал её.
Тогда мальчик подошел ко мне вплотную. И как-то по интимному притихнув, постоял, не шевелясь, со мной еще некоторое время. Но потом вдруг, забеспокоившись, стал короткими рывками выдергивать свою руку из моей, ставшей непослушной. Выдернув, он бросил на меня полный то ли отчаяния, то ли какого-то нервного упрека быстрый взгляд. И не задерживаясь больше, бросился догонять мать, спускающуюся узкой крутой тропой к каналу.
Глядя ему вслед, я непроизвольно поднял для прощания руку и, слегка подрагивая пальцами, подождал, когда он обернется. Но впопыхах, или по какому-нибудь специальному умыслу мальчик ни разу не обернулся. И когда, спустившись, тоже исчез с моих глаз, мне сделалось на душе больно, пусто и муторно.
Весь тот день я провел в непривычном странном: одновременно полуподавленном, полувзвинченном – настроении. Не желая ничего делать и даже выходить из вагончика, я, пока не пришел мой черед заступать на вахту, понуро ходил, скрипя старыми половыми досками, взад и вперед. А когда надоедало ходить – лежал одетым на незаправленной кровати, безучастно разглядывая обшарпанные стены и потолок, и думал.
Вернее, мысли, они сами по себе, высекая одна другую, появлялись в моем сознании. Я лишь – как-то уж чересчур прилежно сопереживал тому, что мне думалось. В душе моей тоже что-то было не так, что-то было все же воспалено в ней. То ли чувство вины, то ли жалости, то ли, возможно, и оба сразу эти два чувства сострадания, мучая, болели. То ли что-то и вовсе мне непонятное… Потому как я, начав думать, правда, сразу же как-то безысходно и жалостливо об одном мальчике, которому делал бумажные пароходы, к вечеру додумался аж до того, что стал считать, что все рождающиеся дети – заведомо бесправны.
Бесправны, потому что они, когда формируются как личности, вынуждены строить себя по образу и подобию своих родителей. Ни с кем из других взрослых у них нету же постоянного душевного контакта. А среди родителей встречаются ведь такие, что было бы лучше без исключения всем, если таких родителей вообще не было на свете. Действительно, разве справедливо, что родившимся детям, ничем не провинившимся и не сделавшим ничего выдающегося – воздается по жизни не одинаково. Тем, кому повезло с родителями – бывает и ласка, и воспитание, и душевная поддержка на долгие годы. А тем, кому не повезло – ничего этого нет…
Находить хоть какие-нибудь приемлемые ответы на такие вопросы мне не хватало ни ума, ни духа. И, наверное, поэтому все последующие дни у меня продолжала сильно болеть душа. Особенно мучительно – когда ложился спать. И в моменты, когда, оказавшись не у дел, оставался с собою наедине. Что даже стало казаться, будто эта муторная, а временами – кинжально острая душевная боль уже никогда меня не отпустит.
Но за два дня до окончания смены в первой половине дня к нам по пути из города заехал знакомый парень, который работал на соседнем земснаряде. Парень был с продуктами, но картошки ни в ларьках, ни на базаре найти не смог – и попросил нас поделиться. Выглядел он утомленным и осунувшимся. Хихикая, пояснил, что третьего дня он уже докупал продукты, но они кончились, потому как помимо трех женщин, которые жили у нас и теперь живут у них, к ним каждый вечер съезжаются гости.
В его словах мне не почувствовалось упрека или подковырки. Но все же я отчего-то болезненно устыдился, вспомнив, как прогонял этих женщин, зная, что им негде будет жить. А со стыда засуетившись, как бы великодушно предложил парню забрать у нас всю оставшуюся картошку и помог переложить её из ящика, где она хранилась, ему в сумку. Но потом, оправившись, сам полу с подковыркой, полу с сочувствием спросил у него: и каково им с такими женщинами?
Задав такой вопрос, я рассчитывал, что словоохотливый парень подробно мне все расскажет. Но он лишь молча надул щеки и, выдувая с натугой воздух, закатил вверх глаза. После чего утомленно помолчал, отведя от меня взгляд, и стал прощаться. А когда уехал, у меня в растревоженной душе вновь образовалась звенящая муторная пустота. Я снова, как в прошлый раз, целый день из-за неё промаялся без дела. А, в конце концов, когда стемнело, и во мне вдруг что-то словно взорвалось, решил немедленно съездить к соседям и воочию посмотреть как они там…
Не зная для чего мне это надо и о чем, приехав, буду говорить, разгорячено переоделся в выходные брюки и куртку. Пока переодевался, думал лишь о том, что в любом случае вернусь до окончания дядьлешиной вахты, а посему можно и не говорить ему, что уезжаю. Эти мысли еще сильнее заставляли меня торопиться. И я в какие-нибудь три-четыре минуты так себя распалил, что, когда завел мотоцикл и, включив фару, с ревом рванулся с места, мне показалось, что помчался не по земле, а по воздуху. Хотя дорога местами была прямо-таки рискованно узкой, а местами – через камыши в болотце.
Тем не менее, доехал благополучно, да еще в пути сумел для себя обставить это дело так, будто еду ни просто в гости. А – чтобы предложить женщинам помощь в устройстве их на работу, где дают общежитие. И вот когда во мне пробилось желание помочь им, я от охватившего меня восторженного облегчения даже запел во все свои расправившиеся легкие. Приехав, без каких-либо уже колебаний и задержек обтер забрызганные дорожной грязью полуботинки. Сразу же уверенно пошел к вагончику, в котором в одной из комнат ярко светились занавешенные газетами окна.
Войдя без стука, как это принято у нас, земснарядчиков, в прихожую и учуяв солярный запах вперемежку с застоявшимся духом дешевого крепленого вина, я, неприязненно сморщившись, замешкался. В сердцах ругнул себя за то, что упустил из виду предположить, что женщины могут оказаться пьяными. И вести с ними серьезный разговор о том, как им жить дальше, будет бесполезно. Но в нерешительности постояв и не услышав возбужденных пьяных голосов, а только – негромкую музыку, шагнул-таки к дверному проему, из которого широким лучом вырывался яркий электрический свет. И остолбенел…
В середине комнаты прямо под слепящей двухсотпятидесятиватной лампочкой без плафона и абажура под энергичную восточную музыку танцевали, тесно обнявшись, медленное танго совершенно голая, словно в бане, толстуха и незнакомый мне парень, азербайджанец, или чеченец, одетый в рубашку навыпуск и пижамные брюки, заправленные в дырявые носки. Рядом, у телевизора, на простыне сидела, по-восточному скрестив ноги, голая длинная женщина. Она играла, судя по доске и расставленным на ней фигуркам, в шахматы с одним, а может быть разом и со всеми тремя сидящими напротив неё сосредоточенно думающими полураздетыми парнями…
Некоторое время никто из них меня не замечал. И мне надо было бы тотчас уйти, чтобы приехать завтра поутру, или вообще никогда больше сюда не приезжать. Но я отчего-то не смог этого сделать, пока был незамеченным. А когда меня увидела толстуха, уйти оказалось еще труднее. Ноги, будто во сне, когда знаешь, что надо немедленно бежать прочь – словно бы отмерли.
Толстуха, явно меня узнав, еще больше ошарашила тем, что в моем присутствии повела себя так, как если бы была не голая, а одетая. Не отрывая от меня доброжелательного, но в то же время какого-то чрезмерно тяжелого взгляда, она сделала брезгливое выражение лица и стала вырываться из вялых длинных рук навалившегося на неё кавалера. Вырвавшись и продолжая неотрывно на меня смотреть, на неуверенных ногах бочком отошла к длинной. Отыскала вслепую пальцами её узкое костлявое плечо и, придерживаясь за него, вознамерилась сесть. Но, наклонившись, потеряла равновесие и грузно завалилась на спину, похабно вскинув вывернутые неестественно белые, как тесто, ноги.
–Чё ломаешься? – Не поднимая головы, глухим замедленным голосом спросила у неё длинная.
– Я – не… Он – сам… – Также глухо и сильно замедленно, будто магнитофон, когда он не тянет, промычала толстуха, делая попытку подняться. – Я – не… Надо – надо… Он…
– А-а – Равнодушно протянула длинная и заматерилась.
Толстуха хихикнула, как если бы закашлялась, перевернулась набок, приподнялась на сильных руках и, дернувшись, перевела туловище в вертикальное положение. Поерзав, уселась поустойчивее. Отыскала меня выпуклыми глазами, замедленно приветливо улыбнулась и, приглашая войти и сесть рядом с нею, легонько ударила ладонью по простыне. Я – не пошевелился. Тогда она изобразила на лице добродушное недоумение и, поморгав белесыми ресницами, стала манить меня, махая к себе руками.