Марк покачал головой.
– Нет? – спросил Петроний. – В худшем случае дело дошло бы до цезаря, и тогда ты можешь быть уверен, что, хотя бы благодаря моему влиянию, наш Меднобородый был бы на твоей стороне.
– Ты не знаешь Лигии! – возразил Виниций.
– Позволь тебя спросить, знаешь ли ты ее иначе, чем по наружности? Говорил ли ты с ней? Признавался ей в любви?
– Я видел ее сначала у фонтана, а потом еще два раза встретил ее. Помню, что во время пребывания своего у Авла я помещался в боковой вилле, предназначенной для гостей, и так как у меня была разбитая рука, то я не мог являться к общему столу. И только накануне отъезда я встретил Лигию за ужином и не мог ей сказать ни слова. Я должен был слушать Авла и его рассказы о победах, которые он одержал в Британии, а потом об упадке мелкого землевладения в Италии, которому еще Лициний Сталон старался помешать. Вообще я не знаю, способен ли был говорить о чем-нибудь другом, и ты и не воображай, что тебе удастся этого избежать, разве если ты предпочтешь послушать о распущенности нынешних времен. У них там в курятнике есть фазаны, но они их не едят на том основании, что каждый съеденный фазан приближает конец римского могущества. Другой раз я встретил ее у садовой цистерны, – она погружала в воду кисть тростника и кропила ею ирисы, которые росли вокруг. И клянусь тебе щитом Геркулеса: колени мои не дрожали, когда тучи парфян с воем неслись на наши отряды, но тут они задрожали. И, смутившись, как мальчик, который еще носит буллу на шее, я только глазами молил о жалости, но не мог произнести ни слова.
Петроний взглянул на него как бы с завистью.
– Счастливый! – сказал он. – Как бы жизнь и весь мир не были дурны, одно останется вечно прекрасным – это любовь!.. И ты не заговорил с ней? – прибавил он через несколько времени.
– Напротив. Придя немного в себя, я сказал, что возвращаюсь из Азии, что разбил себе руку под самым городом и нестерпимо страдал, но в ту минуту, когда мне приходится покидать этот гостеприимный дом, я вижу, что страдания в нем приятнее, чем наслаждения в каком-нибудь другом месте, и болезнь – лучше здоровья. Она слушала меня тоже смущенная и опустив голову и тростником чертила что-то на песке. Потом она подняла глаза, еще раз взглянула на то, что начертила, потом снова посмотрела на меня, как бы желая спросить о чем-то, и вдруг убежала, как дриада перед глупым фавном.
– У нее, должно быть, красивые глаза?
– Как море – и я утонул в них так же, как в море. Поверь мне, архипелаг далеко не такой лазурный. Тут скоро прибежал маленький Плавций и начал о чем-то расспрашивать. Но я не понял, чего он хочет.
– О, Афина! – воскликнул Петроний. – Сними с глаз этого юноши повязку, которую завязал ему Эрот, потому что иначе он разобьет себе голову о колонны храма Венеры! Слушай, ты – весенняя почка на дереве жизни, – обратился он снова к Виницию, – первая зеленая ветка винограда! Вместо того чтобы отправляться в дом Плавциев, нужно было бы отнести тебя к Гелоцию, у которого есть школа для незнающих жизни юношей!
– Чего ты, собственно, хочешь?
– А что она начертила на песке? Не имя ли Амура, не сердце ли, пронзенное стрелой, или что-нибудь в этом роде, из чего ты мог бы понять, что Сатир уже нашептывал на ушко этой нимфе разные тайны жизни? Как можно было не посмотреть на эти знаки!
– Я раньше надел тогу, чем ты думаешь, – сказал Виниций, – и прежде чем прибежал маленький Авл, я очень усердно рассматривал эти знаки. Ведь я же знаю, что и в Греции и в Риме девушки часто чертят на песке признания, которых не хотят выговорить их уста… Ну, угадай, что она начертила!
– Если не то, что я говорил, так не отгадаю.
– Рыбу.
– Как ты сказал?
– Я говорю: рыбу. Означало ли это, что до этой минуты у нее в жилах текла холодная кровь? – не знаю. Но ты, который назвал меня весенней почкой на дереве жизни, наверно, сумеешь лучше разгадать этот знак.
– Carissime![12] Об этом спроси Плиния. Он знаток по части рыб. Если бы старый Апиций был еще жив, может быть, он также мог бы что-нибудь рассказать тебе об этом, потому что в течение своей жизни съел больше рыб, чем может их вместить Неаполитанский залив.
Но дальнейшая беседа прекратилась, потому что они очутились на людной улице, и шум мешал их разговору. Миновав Vicus Apollinis, они повернули на Forum Romanum[13], где в ясные дни, перед заходом солнца, собирались толпы праздного люда, чтобы погулять между колоннами, рассказать новости и послушать их, посмотреть на знатных людей, которых проносили мимо в носилках, и, наконец, заглянуть в лавки с золотыми вещами, с книгами, в меняльные лавки, посмотреть на материи и бронзовые изделия и всякие другие, которыми полны были дома, обнимающие часть рынка, расположенного напротив Капитолия. Часть Форума, прилегающая к отвесу горы, уже окуталась тенью, но колонны храмов, расположенных выше, блестели на ярком фоне лазури, а нижележащие бросали продолговатые тени на мраморные плиты. Зданий и колонн было так много, что взоры терялись среди них точно в лесу: казалось, им всем было тесно рядом. Одни громоздились над другими, разбегались вправо и влево, взбирались на холмы, прижимались к дворцовой стене или друг к другу, наподобие больших и маленьких, толстых и тонких, золотистых и белых стволов, то расцветающих под архитравом цветом аканта, то украшенных ионическим завитком, то заканчивающимися дорическим квадратом. Над этим лесом сверкали цветные триглифы, из-за тимпанов выступали статуи богов с вершин, крылатые золоченые колесницы, казалось, хотели улететь туда, в эту лазурь, которая спокойно охватывала этот огромный город храмов. Посередине рынка и по краям его текла людская река: толпы прохаживались под арками базилики Юлия Цезаря, сидели на ступенях храма Кастора и Поллукса и кружились около маленького храма Весты, напоминая разноцветных мотыльков и жуков, кружащихся на мраморном фоне. Сверху, по широкой лестнице, со стороны храма, посвященного «Jovi optimo maximo»[14], набегали новые волны. Вблизи Rostrae слушали каких-то ораторов, там и сям слышались выкрики торговцев, продающих плоды, вино или воду, перемешанную с фиговым соком, зазывания обманщиков, продающих чудодейственные лекарства гадальщиков, которые сообщали, где укрыты клады, толкователей снов. Кое-где к общему шуму примешивались звуки систры, египетской самбуки или греческой флейты. В других местах больные, благочестивые или убитые горем люди несли жертвы в храмы. Среди групп людских, в ожидании жертвенного зерна, слетались целыми стаями голуби, издали походя на серые подвижные пятна; они вдруг взлетали, громко хлопая крыльями, потом снова опускались на освободившиеся от людей места. От времени до времени толпа расступалась перед носилками, в которых виднелись красивые женские лица или головы сенаторов и патрициев, с как бы застывшими и окаменевшими чертами лица; разноязычная толпа громко называла их имена, прибавляя к ним прозвища, издевательства или похвалы. Беспорядочную толпу по временам раздвигали мерным шагом отряды солдат или стражи, наблюдающих за уличным порядком. Греческий язык слышался так же часто, как и латинский.
Виниций, который давно не был в городе, с любопытством глядел на этот человеческий муравейник и на этот «Forum Romanum», который господствовал над людской волной и в данную минуту был залит ею. Петроний как бы угадал мысль своего спутника и назвал форум «гнездом квиритов без квиритов». Действительно, местные жители как бы пропадали в этом сборище всевозможных племен и народов. Тут были и эфиопы, и светловолосые великаны с дальнего севера, британцы, галлы, германцы, косоглазые обитатели Серикума, краснобородые жители Евфрата и Инда с бородами, окрашенными в кирпичный цвет, сирийцы с берегов Оронта с черными ласкающими глазами, высохшие, как кость, жители аравийской пустыни, евреи с запавшей грудью, египтяне с вечной равнодушной улыбкой на лице, нумидийцы, африканцы, греки из Эллады, которые наравне с римлянами господствовали над городом, но завоевавшие его знанием, искусством, умом и плутовством, греки с островов и из Малой Азии и из Египта, Италии и Нарбоннской Галлии. Среди рабов с проколотыми ушами не было недостатка и в свободных праздных людях, которых цезарь забавлял, кормил и даже одевал; немало было здесь и вольных пришельцев, которых привлекала легкость жизни большого города и надежда наживы; тут не было недостатка в купцах и жрецах Сераписа с пальмовыми ветками в руках; тут были и жрецы Изиды, к алтарю которой приносили больше жертв, чем в храм Зевса Капитолийского, жрецы Кибелы, несущие в руках золотистую кукурузу, и жрецы странствующих божеств; танцовщицы восточные, с блестящими головными уборами, и продавцы амулетов, укротители змей, халдейские маги, наконец, люди, не имеющие никаких занятий, которые каждую неделю приходили сюда за хлебом, дрались из-за лотерейных билетов в цирках, проводили ночи в развалившихся домах заречного квартала, а теплые и солнечные дни – в крипто-портиках, в грязных трактирах Субурри, на мосту Мильвия, или перед инсулами зажиточных людей, откуда им иногда выбрасывали остатки со стола рабов.
Петрония знали хорошо в этой толпе. До слуха Виниция беспрестанно доносилось: «Hic est!» – «это он!» Его любили за щедрость, но популярность его особенно возросла с тех пор, когда узнали, что он перед цезарем ратовал против смертной казни, к которой была приговорена вся «фамилия» префекта Педания Секунда, т. е. все рабы, без различия возраста и пола, за то, что один из них убил в минуту отчаяния этого тирана. Правда, Петроний громко повторял, что ему было, в сущности, совершенно все равно и что он говорил об этом с цезарем в частной беседе, как arbiter elegantiarum, эстетическое чувство которого возмущалось против этой варварской резни, достойной каких-нибудь скифов, а не римлян. Тем не менее народ, который возмутился против этой казни, с той поры полюбил Петрония.
Но Петроний не дорожил этим. Он помнил, что народ любил также и Британника, которого Нерон отравил, и Агриппину, которую он приказал казнить, и Октавию, которую задушили в Пандатарии, предварительно вскрыв ей жилы в горячей ванне, и Рубелия Плавта, который был изгнан, и Тразея, который ежедневно ждал смертного приговора. Любовь народа скорее можно было считать дурным предзнаменованием, а Петроний, несмотря на весь свой скептицизм, не был чужд предрассудков. Он пренебрегал толпой вдвойне: как аристократ и как эстетик. Люди, от которых пахло сушеными бобами, носимыми за пазухой, и которые вечно хрипели и потели от игры в мору по перекресткам улиц и в перистилях, не заслуживали в его глазах названия людей. Не отвечая ни на рукоплескания ни на посылаемые ему воздушные поцелуи, он рассказывал Марку о деле Педания, глумясь над изменчивостью уличной сволочи, которая через день после грозного возмущения рукоплескала Нерону, приехавшему в храм Зевеса Статора. Перед книжной лавкой Авирна он приказал остановиться и, вышедши из носилок, купил разукрашенную рукопись, которую отдал Виницию.
– Это тебе подарок, – сказал он.
– Благодарю! – отвечал Виниций. – Сатирикон? – спросил он, взглянув на заглавие. – Это что-то новое. Чье это?
– Мое. Но я не хочу идти по стопам Руффина, историю которого я должен тебе рассказать, или по стопам Фабриция Вейента; поэтому об этом никто не знает, и ты никому не говори.
– А ты еще говорил, что не пишешь стихов, – сказал Виниций, заглянув в середину рукописи, – а я тут вижу прозу вперемежку со стихами.
– Когда ты будешь читать, обрати внимание на пир Тримальхия; что касается стихов, то они мне опротивели с тех пор, как Нерон стал писать поэму. Вителий, видишь ли, для облегчения желудка засовывает себе палочки из слоновой кости в горло, другие с той же целью употребляют перья фламинго, намоченные в оливковом масле или в настое трав… Я читаю стихи Нерона, а результат один и тот же: потому я могу их похвалить если не с чистой совестью, то с чистым желудком.
Тут он остановил снова носилки перед золотых дел мастером Идоменом и, покончив у него с драгоценными камнями, приказал нести себя прямо к дому Авла.
– По дороге я расскажу тебе историю Руффина, чтобы объяснить тебе, до чего может дойти авторское самолюбие, – сказал Петроний.
Но, прежде чем он успел начать свой рассказ, они повернули на Vicus Patricius и совершенно неожиданно очутились перед домом Авла.
Молодой и рослый привратник – «janitor» – отворил им дверь, ведущую в прихожую; сорока, сидевшая в клетке, повешенной над этой дверью, приветствовала их визгливым «salve!»[15] При переходе их из вторых сеней в атрий Виниций сказал:
– Заметил ли ты, что привратник здесь без цепей?
– Это странный дом, – отвечал вполголоса Петроний. – Ты, вероятно, знаешь, что Помпонию Грецину подозревают в исповедании восточного суеверия, основанного на почитании какого-то Христа. Кажется, эту услугу оказала ей Криспинилла, которая не может простить Помпонии, что ей на всю жизнь хватило одного мужа. – Univira!..[16] В нынешнее время легче в Риме найти блюдо рыжиков из Норикума. Ее судили домашним судом.
– Ты прав, что это странный дом! Потом я расскажу тебе, что я здесь слышал и видел.
Тем временем они очутились в атрии. Раб-atriensis[17], заведующий атрием, послал номенклатора объявить хозяевам о приходе гостей, и одновременно с этим слуга пододвинул им кресла и скамеечки под ноги. Петроний, который, воображая себе, что в этом мрачном доме господствует вечная скорбь, никогда не бывал в нем, теперь с изумлением оглядывался вокруг, как бы сознавая свою ошибку, так как атрий производил скорее веселое впечатление. Сверху сквозь большое отверстие падал целый сноп яркого света, который, отражаясь в фонтане, преломлялся на тысячи искр. Квадратный бассейн имплювий с фонтаном посередине, предназначенный для стока дождевой воды, которая во время непогоды падала через отверстие, был окружен анемонами и лилиями. По-видимому, лилии пользовались особенною любовью в этом доме, потому что их были целые кусты: белые и красные, – голубоватые ирисы, нежные лепестки которых были как бы посеребрены водяной пылью. Среди влажного мха, в котором спрятаны были горшки лилий, виднелись небольшие бронзовые статуи, изображающие детей и птиц. В одном из углов лань, также вылитая из бронзы, наклонила свою головку, заплесневшую от сырости, к воде, точно желала напиться. Пол в атриуме был мозаичный, стены, частью выложенные красным мрамором, частью с расписанными на них деревьями, рыбами, птицами и грифами, приятно тешили глаз игрой красок. Дверные косяки были украшены черепахой и даже слоновой костью; у стен, между дверями, стояли статуи предков Авла. Во всем сказывалось довольство, но не расточительность, благородное и не бьющее в глаза.
Однако Петроний, который жил гораздо роскошнее и пышнее, не мог здесь найти ни единой вещи, которая бы неприятно разила его глаз, и с этим именно замечанием он обратился было к Виницию, но в эту минуту раб-velarius[18] отодвинул занавес, отделяющий атрий от таблина[19], и в глубине показался поспешно идущий к ним Авл Плавций.
Это был человек, приближавшийся уже к закату жизни, с седой головой, но бодрый, с энергичным лицом, несколько напоминавшим голову орла. Теперь на его лице можно было прочесть изумление и даже беспокойство, вызванное неожиданным посещением приятеля Нерона, его собеседника и наперсника.
Но Петроний был слишком светский и проницательный человек, чтобы этого не заметить, и поэтому после первых приветствий он со свойственным ему искусством непринужденно и просто объяснил, что он пришел поблагодарить за те заботы, которые были оказаны здесь сыну его сестры, и что только благодарность служит причиной его посещения, на которое давало ему право его давнишнее знакомство с Авлом.
Авл со своей стороны стал уверять Петрония, что он желанный гость, а что касается благодарности, то он и сам чувствует ее, хотя, наверное, Петроний не догадывается по какому поводу.
Действительно, Петроний не догадывался. Напрасно, подняв к верху свои ореховые глаза, силился он припомнить хоть малейшую услугу, оказанную им Авлу или кому-нибудь иному. Он не мог ничего вспомнить, кроме той, которую намеревался оказать теперь Виницию. Помимо его желания могло случиться что-нибудь подобное, но только – помимо.
– Я люблю и очень уважаю Веспасиана, – отвечал Авл, – которому ты спас жизнь, когда однажды он, на свое несчастье, заснул во время чтения стихов цезаря.
– Наоборот, это было для него большое счастье, – возразил Петроний, – потому что он их не слышал, но я не отрицаю, что оно могло закончиться несчастьем. Меднобородый во что бы то ни стало хотел послать к нему центуриона с дружеским поручением вскрыть себе жилы.
– А ты, Петроний, высмеял его.
– Это правда или, вернее, нет! Я сказал ему, что если Орфей умел песнями усыплять диких зверей, то его победа равносильна, если он сумел усыпить Веспасиана. Меднобородого можно порицать, но с тем условием, чтобы в маленьком порицании заключалась большая лесть. Наша милостивая Августа Поппея очень хорошо это понимает.
– Теперь, к несчастью, такие времена, – сказал Авл. – Вот у меня спереди не хватает двух зубов, которые мне выбил камнем британец, и поэтому я плохо выговариваю, а все-таки я скажу, что в Британии я провел самые счастливые дни…
– Потому что это были дни побед! – прибавил Виниций.
Но Петроний, испугавшись, что старый вождь начнет рассказывать о своих былых походах, переменил предмет разговора. Он рассказал, что в окрестностях Пренесты крестьяне нашли мертвого волчонка о двух головах, что третьего дня во время последней бури молния сорвала угольник с храма Луны, что было неслыханным явлением в столь позднюю осень; что некий Котта, который рассказал ему об этом, прибавил, что жрецы этого храма предсказывают на основании этих знамений падение города или, по крайней мере, гибель великого дома, и что это несчастье можно отвратить только чрезвычайными жертвами.
Авл, выслушав рассказ, заметил, что такими предостережениями нечего пренебрегать. Что боги в самом деле могут быть разгневаны преступлениями, переполнившими чашу, – в этом не было бы ничего удивительного, а в таком случае искупительные жертвы совершенно уместны.
– Твой дом, Плавций, не особенно велик, – отвечал на это Петроний, – хотя в нем и живет великий человек; мой же слишком велик для такого ничтожного владельца, но и он в сущности довольно незначителен. Если же идет речь о разрушении какого-нибудь большого дома, например, вроде «domus transitoria»[20], то стоит ли нам приносить жертвы, чтобы предотвратить его разрушение.
Плавций ничего не отвечал на этот вопрос; осторожность его несколько кольнула Петрония, потому что при полном отсутствии понимания разницы между добром и злом он никогда не был доносчиком и с ним можно было разговаривать совершенно безопасно. Поэтому Петроний снова переменил предмет разговора и стал расхваливать жилище Плавция и хороший вкус, господствующий в доме.
– Это старое помещение, – отвечал Авл, – в котором я ничего не изменил с тех пор, как оно перешло ко мне по наследству.
Когда отдернут был занавес, отделявший атрий от таблина, дом можно было видеть насквозь, так что через таблин, расположенный за ним перистиль и большой зал, называемый «oecus», виднелся сад, который издалека казался светлой картиной в темной раме. Веселый детский смех долетал оттуда в атрий.
– Ах, – сказал Петроний, – позволь нам вблизи послушать этот искренний смех, столь редкий в наше время!
– Охотно, – отвечал Плавций вставая, – это мой маленький Авл и Лигия играют в мяч. Но что касается смеха, мне кажется, Петроний, что вся твоя жизнь проходит в нем.
– Жизнь достойна смеха, и поэтому я смеюсь, – отвечал Петроний, – но этот смех звучит иначе.
– Впрочем, Петроний, – прибавил Виниций, – не смеется по целым дням, а по целым ночам!
Разговаривая таким образом, они прошли по всему дому и очутились в саду, в котором Лигия и маленький Авл играли в мячи; рабы, предназначенные исключительно для этой игры, сферисты, подымали мячи с земли и подавали их играющим. Петроний бросил быстрый мимолетный взгляд на Лигию, а маленький Авл, узнав Виниция, подбежал к нему. Виниций, проходя, склонил голову перед красивой девушкой, которая так и осталась с мячом в руке, с несколько растрепавшимися волосами, немного запыхавшись и зарумянившись. Но в садовом триклинии, заросшем плющом, виноградом и жимолостью, сидела Помпония Грецина, и все пошли к ней поздороваться. Хотя Петроний и не бывал в доме Плавция, но был знаком с ней, так как он встречал ее у Антистии, дочери Плавта, у Сенеки и Полиона. Он не мог побороть в себе чувства изумления, которое вызывали в нем ее грустное, но спокойное лицо, благородство ее осанки, движений, речи. Помпония до такой степени противоречила его понятиям о женщине, что этот человек, самоуверенный, как никто в целом Риме, и испорченный до мозга костей, не только питал к ней полное уважение, но даже терял в ее присутствии свою самоуверенность. Так и теперь, благодаря ее за заботы о Виниции, он невольно употребил выражение «domina»[21], которое никогда не приходило ему в голову, когда он разговаривал, например, с Кальвией, Криспиниллой, с Скрыбонией, с Валерией, Солиной и другими великосветскими женщинами. После обычных приветствий Петроний стал жаловаться на то, что Помпония так редко показывается в свете, что ее нельзя встретить ни в цирке, ни в амфитеатре. Она спокойно отвечала ему, положив руку на руку своего мужа:
– Мы стареемся и оба начинаем все больше любить домашнюю тишину.
Петроний хотел возражать, но Авл Плавций прибавил своим свистящим голосом:
– И нам все больше кажутся чуждыми люди, которые даже наших римских богов называют греческими именами.
– Боги с некоторого времени превратились в риторические образы, – ведь риторике учили нас греки, поэтому мне самому легче сказать, например, Гера, чем Юнона.
Сказав это, он взглянул на Помпонию, как бы желая дать понять, что в ее присутствии он и думать не может о другом божестве, и сейчас же начал возражать на то, что она сказала о старости:
– Действительно, люди скоро стареются, но те, которые живут совершенно другою жизнью; кроме того, есть лица, о которых Сатурн как бы забывает.
Петроний говорил это совершенно искренно, потому что Помпония Грецина хотя и переступила через полдень жизни, но сохранила необычайную свежесть лица, и так как она, кроме того, обладала небольшой головкой и мелкими чертами лица, то минутами, несмотря на темную одежду, несмотря на степенную осанку и скорбь, казалась еще совсем молодой женщиной.
Между тем маленький Авл, который во время пребывания Виниция у нее в доме очень подружился с ним, подошел к нему и стал упрашивать его поиграть с ними вместе в мяч. Вслед за мальчиком в триклиний вошла и Лигия. Освещенная пробивающимся сквозь листву плюща дрожащим солнечным светом, она показалась теперь Петронию более красивою, чем при первом взгляде, и действительно похожею на какую-то нимфу. Так как до сих пор Петроний еще ни слова не сказал ей, то он встал, наклонил перед ней голову и вместо обычных приветствий стал цитировать слова, которыми Одиссей встретил Навзикаю:
Если одна из богинь ты, владычиц пространного неба,
То с Артемидою только, великою дочерью Зевса,
Можешь сходна быть лица красотой и станом высоким;
Если ж одна ты из смертных, под властью судьбины живущих,
То несказанно блаженны отец твой и мать, и блаженны братья твои…
Даже Помпонии понравилась изысканная вежливость этого светского человека. Что касается Лигии, то она слушала его смущенная, не смея поднять глаз. Но мало-помалу в углах ее рта заиграла задорная улыбка, на лице отразилась борьба между девичьей стыдливостью и желанием ответить, – очевидно, это последнее желание превозмогло, потому что, взглянув вдруг на Петрония, она ответила ему словами той же Навзикаи, без остановок, точно заученный урок:
– Странник, конечно, твой род знаменит, ты, я вижу, разумен… – И, повернувшись на месте, убежала, как испуганная птичка.
Теперь была очередь Петрония изумляться: не ожидал он услышать гомеровские стихи в устах девушки, о варварском происхождении которой он слышал от Виниция. Он вопросительно взглянул на Помпонию, но та не могла ответить ему, потому что с улыбкой глядела на старого Авла, на лице которого выражалась гордость.
Он не мог скрыть этого чувства. Во-первых, он полюбил Лигию как собственного ребенка, а во-вторых, несмотря на свои староримские предубеждения, восстановлявшие его против греческого языка и его распространения, он считал знание его верхом воспитанности. Сам он никогда не мог хорошенько научиться ему, о чем он тайно очень сожалел, а потому был очень рад, что этому изящному человеку и вместе с тем писателю, который считал его дом чуть ли не варварским, ответили в нем стихом и языком Гомера.
– У нас есть в доме педагог-грек, – сказал он, обратившись к Петронию, – который учит нашего мальчика, а девушка прислушивается к его урокам. Это еще птенчик, но милый птенчик, и мы очень привязались к ней.
Петроний глядел сквозь ветви плюща и винограда в сад на играющих в мяч. Виниций сбросил тогу и в одной тунике только подбрасывал мяч, который Лигия, стоявшая против него с поднятыми руками, старалась поймать. С первого взгляда девушка не произвела на Петрония сильного впечатления. Она показалась ему слишком тонкой. Но с той минуты, когда он в триклинии присмотрелся к ней вблизи, он подумал, что именно такою бы могла быть утренняя заря, и, как знаток, понял, что в ней есть что-то необыкновенное. Он все принял во внимание и все оценил: и розовую прозрачную кожу, и румяные губы, как бы сложенные для поцелуя, и небесные, как морская лазурь, глаза, и алебастровую белизну лба, и пышность темных волос, отливающих янтарем или коринфской медью, и стройную шею, и божественную покатость плеч, и всю тонкую гибкую фигуру, юную, как юный май и только что распустившийся цветок. В нем проснулся артист и поклонник красоты; он понял, что под статуей этой девушки можно было бы подписать: «Весна». Вдруг он вспомнил Хризотемиду и готов был засмеяться. С своей золотой пудрой на волосах и насурьмленными бровями она показалась ему вдруг совершенно увядшей, чем-то в роде пожелтелой розы, теряющей свои лепестки. А между тем за эту Хризотемиду завидует ему весь Рим. Потом он вспомнил Поппею – и эта прославленная Поппея тоже показалась ему бездушной восковой маской. Эта девушка, с танагрскими чертами лица, походила не только на весну, – она напоминала и лучезарную Психею: казалось, лучи просвечивали сквозь ее розовое тело.
«Виниций прав, – подумал Петроний, – а моя Хризотемида стара, стара… как Троя!» – и, обратившись к Помпонии Грецине и показав на сад, сказал:
– Я теперь понимаю, domina, что имея таких детей, вы предпочитаете свой дом цирку и пиршествам на Палатинском холме.
– Да, – ответила она, смотря в ту сторону, где были маленький Авл и Лигия.
А старый вождь стал рассказывать историю девушки и то, что он много лет назад слышал от Ателия Гистера о лигийском народе, живущем на мрачном севере.
Между тем в саду игра была кончена и некоторое время все трое прохаживались по песчаным дорожкам, выделяясь на темном фоне кипарисов и мирт, как три белые статуи. Лигия держала маленького Авла за руку. Походив немного, они сели на скамью около рыбного садка, занимающего середину сада, но через минуту Авл сорвался с места и стал пугать рыбу в прозрачной воде, а Виниций продолжал разговор, начатый во время прогулки.
– Да, – говорил он низким, дрожащим голосом. – Едва я сбросил претексту[22], меня послали в азиатские легионы. Я не знал ни жизни, ни любви. Помню несколько стихов Анакреона и Горация, но не сумел бы так, как Петроний, сказать стихи в ту минуту, когда разум немеет от восторга и не находит собственных слов. Мальчиком я ходил в школу Музония, который говорил нам, что счастье состоит в том, чтобы желать того, чего желают боги, и, следовательно, зависит от нашей воли. Но я думаю, что есть другое, большее и лучшее счастье, которое не зависит от нашей воли, потому что только любовь может дать его. Этого счастья ищут и сами боги… Вот и я, Лигия, который до сих пор не знал любви, иду по их следам и ищу ту, которая захотела бы дать мне это счастье…
Он замолчал, и некоторое время слышен был только легкий плеск воды, в которую маленький Авл бросал камешки, чтобы пугать рыбу. Но через минуту Виниций снова заговорил, еще более мягким и тихим голосом:
– Ты ведь знаешь Тита, сына Веспасиана. Говорят, что, едва выйдя из детского возраста, он полюбил Веронику и что тоска по ней чуть не засосала его… Так и я умел бы любить, Лигия!.. Богатство, слава, власть – это один звук, дым! Богатый всегда найдет более богатого, славного затмит более славный, могущественного – более могущественный. Но разве сам цезарь, разве даже боги могут испытывать большее наслаждение или быть счастливее, чем простой смертный в ту минуту, когда у своей груди он чувствует дыхание другой дорогой груди или когда его целуют уста любимые… Любовь, Лигия, равняет нас с богами!
Она слушала с тревогой, с изумлением и с таким чувством, точно внимала звукам греческой флейты или цитры. Минутами ей казалось, что Виниций поет какую-то чудную песнь, которая льется ей в душу, волнует ее кровь и охватывает сердце каким-то томлением, страхом, какой-то неизъяснимой радостью. Ей казалось также, что он говорит что-то такое, что было раньше в ней самой, но что она не умела объяснить себе. Она чувствовала, что в ней пробуждается что-то, что дремало до этой минуты, и что теперь неясный, туманный сон принимает все более определенный вид, все более прекрасный, желанный…
А тем временем солнце давно уже перешло за Тибр и стояло низко за Яникульским холмом. На неподвижные кипарисы пал багровый свет, и весь воздух был как будто насыщен им. Лигия подняла свои голубые глаза на Виниция, как бы проснувшись от сна, и вдруг, в отблеске вечерней зари, склоненный с трепетной мольбой в глазах Виниций показался ей более прекрасным, чем все люди, чем все римские и греческие боги, статуи которых она видала на фронтонах храмов. А он легко взял ее руку и спросил:
– Разве ты не догадываешься, Лигия, зачем я говорю тебе об этом?..
– Нет, – прошептала она так тихо, что Виниций едва расслышал.
Но он не поверил ей и, все сильнее притягивая к себе ее руку, он прижал бы ее к своему сердцу, которое билось в груди его, как молоток, под влиянием страсти, и прямо излил бы ей свою любовь, если бы в эту минуту на дорожке, окаймленной миртами, не показался старый Авл.