Тут он стремглав побежал вперед, чтобы я не испробовал также на его голове – нет ли там гвоздей, а так как единственный фонарь был у него, мне пришлось галопом последовать за ним.
Утоптанный тысячами ног коридор шел сперва прямо на десять шагов, а потом сворачивал направо. На повороте я заметил над головой свет и убедился, что стою как бы на дне воронки, начинающейся на поверхности горы футов на сто над нами и имеющей в поперечнике около тридцати футов. Не знаю, как она могла образоваться – в точности такой же формы, как воронки для разливания пива по бочкам, причем мы, конечно, стояли в узком ее конце. Чистое, омытое грозой небо было усеяно звездами.
– Прекрасно, Ханс, – сказал я, осмотревшись в этой странной естественной западне, – где же твоя картина? Я что-то ее не вижу.
– Подождите немного, баас, месяц выйдет из облака, тогда вы увидите картину, если только ее никто не стер со времени моей молодости.
Я смотрел на облако, наблюдая зрелище, которое мне никогда не могло бы надоесть – восход великолепной африканской луны из потаенных чертогов мрака. Уже серебряные стрелы света пробивали небесную твердь, затмевая звезды. И вдруг выплыл загнутый край месяца и начал расти с необычайной быстротой, пока весь блестящий шар не встал со своего чернильного ложа. С минуту он еще покоился на краю тучи – дивный, совершенный! В одно мгновение наша яма наполнилась таким сильным и ярким светом, что при нем можно было прочесть письмо.
Я все забыл, поглощенный красотой этого зрелища. Наконец Ханс хрипло кашлянул и сказал:
– Теперь, баас, обернитесь и полюбуйтесь этой милой картинкой. Его протянутая рука указывала на обращенный к востоку склон скалы. Скажу без преувеличения, друзья мои, я чуть не упал. Случалось ли вам в кошмарном сне увидеть себя в аду и вдруг столкнуться enteteatete[6] с дьяволом? Так вот, передо мной был дьявол, какого не могло бы выдумать самое буйное, самое безумное воображение.
Представьте себе чудовище вдвое выше человеческого роста, то есть десяти – двенадцати футов, блистательно написанное той замечательной охрой, что составляет тайну художников-бушменов – белой, красной, черной и желтой. Глаза были сделаны из отшлифованного горного хрусталя. Представьте себе существо, подобное огромной обезьяне, перед которой самая крупная горилла показалась бы просто ребенком.
И все-таки это была не обезьяна, а человек – и не человек, а бес.
Как и обезьяна, оно было покрыто длинными серыми волосами, которые росли пучками. У него была красная косматая борода, как у человека. Самым ужасным были его конечности. Руки были ненормально длинны – как у гориллы. Пальцы были как бы соединены перепонками, и только на месте большого торчал огромный коготь.
Впоследствии мне пришло в голову, что эта картина могла изображать существо в беспалых перчатках, какие употребляются в этой местности при срезании тростника для заборов. Однако ноги, изображенные босыми, имели то же строение и также снабжены были когтем на месте большого пальца. Туловище было громадно. Если оно было срисовано с натуры, оригинал должен был весить не менее четырехсот фунтов. Мощная грудная клетка указывала на гигантскую силу. Живот был выпуклый, и кожа на нем собиралась в складки.
Однако – одна из человеческих черт – чудовище было опоясано вокруг чресел чем-то вроде негритянской мучи.
Таково было чудовище. Теперь о голове и лице. Не знаю, как их описать, однако попробую: на бычьей шее сидела отвратительная маленькая голова, которая, несмотря на растущую на подбородке длинную рыжую бороду и большой рот с торчащими на верхней челюсти павианьими клыками, имела странно женский вид. Это было лицо старой-престарой чертовки с орлиным носом; массивный, нависший, неинтеллектуальный лоб был непропорционально велик, а под ним горели жуткие, неестественно широко расставленные хрустальные глаза.
Это еще не все, ибо чудовище жестоко смеялось, и художник показал причину этого смеха: одной ногой оно попирало тело человека, огромный коготь глубоко впился в мясо. В одной руке оно держало мужскую голову, по-видимому только что оторванную от туловища. А другая рука волокла за волосы живую нагую девушку, нарисованную небрежно, как будто это деталь мало интересовала художника.
– Хорошенькая картинка, баас? – ухмыльнулся Ханс. – Теперь баас не скажет, что я лгу, целую неделю не скажет.
Я смотрел и смотрел, пока в изнеможении, почти в обмороке не опустился наземь.
– Вы смеетесь надо мной, молодой человек (это обращение относилось ко мне, пишущему эти строки), так как, без сомнения, вы уже решили, что картина была работой какого-нибудь бушмена с пылким воображением, который сошел с ума и увековечил адское видение своего больного мозга. Конечно, на следующее утро я и сам пришел к этому заключению, хотя впоследствии отказался от него.
Место было дикое и одинокое – ужасное место, рядом с ямой, полной человеческих костей; мертвая тишина нарушалась лишь отдаленным воем гиены и шакала, а я перенес в этот день столько испытаний. К тому же, как, быть может, вы заметили, лунный свет отличается от дневного, то есть некоторые из нас ночью больше подвержены страху перед таинственным, нежели днем. Как бы то ни было, я почувствовал дурноту и сел. Мне показалось, что меня сейчас стошнит.
– Что это, баас? – спросил наблюдательный Ханс, все еще посмеиваясь. – Если бааса тошнит на меня, то пусть он не обращает внимания – я повернусь спиной. Меня самого стошнило, когда я в первый раз увидел Хоу-Хоу – вот как раз здесь, – добавил он, указывая пальцем на какой-то камень.
– Почему ты называешь эту тварь Хоу-Хоу, Ханс? – спросил я, стараясь совладать с естественным рефлексом своего кишечника.
– Потому что это ласкательное имя, баас, данное, вероятно, его мамашей, когда он был маленьким.
Тут меня всерьез чуть не вырвало – мысль о том, что у этой твари была мать, доконала меня, как вид и запах куска жирной свинины во время морской качки.
– Откуда ты знаешь? – буркнул я.
– Потому что мне говорили бушмены, баас. Их отцы тысячу лет назад видели издали этого Хоу-Хоу, и они из-за него оставили эту местность, так как не могли по ночам спокойно спать – совсем как какой-нибудь бур, когда приходит другой бур и селится в шести милях от него, баас. Бушмены говорили, что праотцы их даже слышали Хоу-Хоу – он бил себя в грудь и разговаривал, за несколько миль было слышно. Но думаю, они лгали; вероятно, они ничего не знали о Хоу-Хоу и не знали, кто нарисовал на скале его портрет, баас.
– Ты совершенно прав, Ханс, – ответил я. – А теперь на этот вечер с меня довольно твоего приятеля Хоу-Хоу – идем спать.
– Да, баас, но все-таки взгляните на него еще разок на прощание, баас. Не каждую ночь увидишь такую картину, а вы сами, баас, захотели прийти посмотреть.
Мне опять захотелось дать Хансу пинка, однако я вовремя вспомнил о гвоздях в его кармане. Я встал и дал знак вести меня назад.
Больше я не видел этого «портрета» Хоу-Хоу или Вельзевула – назовите его как угодно. Правда, я собирался вернуться еще раз; чтобы подробнее рассмотреть чудовище при дневном свете. Однако наутро при мысли о переходе через пропасть я решил удовлетвориться воспоминаниями о первом впечатлении. Оно, говорят, всегда самое лучшее – подобно первому поцелую, как заметил Ханс, когда я привел ему эти соображения.
Но я не мог забыть Хоу-Хоу, это исчадие ада преследовало меня. Я не мог объяснить возникновение картины только полетом расстроенного дикарского воображения. По сотне признаков я считал ее (ошибочно, как я убежден теперь) произведением бушменского искусства; и я не сомневался, что ни один бушмен, даже в белой горячке, не мог бы извлечь такое чудовище из недр собственной души – если только есть душа у бушмена. Нет, кто бы он ни был, художник изобразил то, что он видел в действительности.
На это указывало много деталей. Так, у Хоу-Хоу на правом локте была опухоль, как от ушиба. Один коготь на руке – кажется, на левой – был сломан и расщеплен на конце. Далее, на виске был рубец, и как раз над ним – пучок ржаво-серых волос был раздвоен посередине и свешивался по обе стороны дьявольского женского лица. Художник, должно быть, заметил этот изъян и изобразил его, верный оригиналу. Конечно, думал я, он не мог выдумать сам эти детали.
Что же тогда послужило ему моделью? Я упоминал о Нголоко, которые, если допустить их существование, были страшными обезьянами неизвестного зоологам вида. Тогда Хоу-Хоу мог бы быть наиболее развитой и совершенной особью этих обезьян. Но едва ли, потому что это чудовище было скорее человеком, чем гориллой, несмотря на когти. Или, может быть, мне следовало бы сказать, что скорее всего это был бес.
Новая мысль осенила меня: может быть, это был бог бушменов, только я никогда не слышал, чтобы бушмены поклонялись иному богу кроме собственного желудка. Впоследствии я спросил об этом у Ханса, но он не смог ответить, так как бушмены, с которыми он жил в пещере, ничего ему на этот счет не говорили. Однако к картине они приближались, лишь укрываясь от неприятеля, и не любили ни зря о ней говорить, ни смотреть на нее. Однако, – добавил Ханс с обычной своей проницательностью, – Хоу-Хоу мог быть богом какого-нибудь другого народа, не имеющего ничего общего с бушменами.
Еще вопрос: к какому времени относится это произведение? Краски прекрасно сохранились, но все же оно могло быть очень древним. Бушмены не знали, кто нарисовал картину и что она изображает, и только утверждали, что она существует «давно-давно-давно!» Но у народа, не имеющего письменности, происшедшее пять-шесть поколений назад считается глубокой древностью. Одно было несомненно: что картина, изображавшая финикийский набег на крааль, нарисована до Рождества Христова, в этом я уверен, так как наутро внимательно ее рассмотрел. А краски на ней были столь же свежи, как на «Чудовище».
Далее, на его изображении над левым коленом обломился осколок камня, и я заметил, что вновь образовавшаяся поверхность была так же выветрена, как и скалы, окружавшие картину.
С другой стороны, картина с финикийцами находилась в более закрытом помещении и была меньше подвержена влиянию воздуха, чем Хоу-Хоу, который, таким образом, должен был состариться быстрее.
Всю ночь я видел во сне ужасного Хоу-Хоу. Мне снилось, что он жив и вызывает меня на бой; снилось, что кто-то умоляет меня освободить ее (именно ее, а не его) от власти зверя; снилось, что я сражаюсь с чудовищем и оно повергло меня и должно оторвать мне голову. Но тут что-то произошло – не знаю что… и я проснулся в холодном поту.
Надо сказать, что находился я в то время недалеко от зулусских границ, совершая свою обычную торговую экспедицию. До грозы я собирался оставить Землю Зулу в стороне и отправиться на север от Претории, к менее искушенным дикарям, которые не раздумывая дали бы за мои товары более высокую цену. Однако после визита к Хоу-Хоу я изменил свои планы, изменил по двум причинам. Во-первых, молния убила двух моих лучших быков и я хотел приобрести на их место новых без лишних расходов, в счет старых долгов среди зулусов.
Вторая же причина находилась в связи с проклятым наваждением – с этим Хоу-Хоу. Я был убежден, что только один человек мог бы сообщить мне что-либо о нем (если только вообще это было возможно), а именно старый Зикали, колдун Черного ущелья, Тот-Кому-Не-Следовало-Родиться, как называл его Чака, великий зулусский вождь.
Это был величайший, могущественнейший знахарь в Земле Зулу. Никто не знал, когда он родился; он был, несомненно, очень стар. Его имя Открывающего Пути в течение нескольких поколений наводило страх на туземцев. Много лет, чуть ли не с моей молодости, мы с ним были друзьями, хотя, конечно, я понимал, что он пользуется мною в личных своих целях, как это выяснилось, когда все было сделано и колдун восторжествовал над зулусским королевским домом и привел его к гибели.
Однако Зикали, как мудрый купец, всегда той или иной монетой щедро расплачивался с теми, кто ему служил (как и с теми, кого он ненавидел). Мне он платил историческими справками и сведениями, касающимися тайн этой страны, которую мы, белые, со всей нашей наукой, так мало знаем. Итак, я решил отправиться к Зикали за сведениями о картине в пещере и о ее происхождении. Я, как вы догадываетесь, всегда грешил любопытством к такого рода вещам.
С большим трудом нам удалось собрать четырнадцать наших быков, разбредшихся в поисках укрытия от грозы. Наконец все они были найдены – целые и невредимые, не считая нескольких ранений от града. Удивительно, как эти животные, предоставленные самим себе, инстинктивно находят защиту против враждебных сил природы.
Итак, мы запрягли быков и поехали прочь от этой замечательной пещеры. Много лет спустя, когда Ханса уже не было в живых, я пробовал опять отыскать ее и не нашел. Может быть, горный обвал завалил устье воронки, где была картина, а возможно, что я ошибся и искал не на том склоне горы – в этой местности множество совершенно одинаковых склонов.
К сожалению, я не располагал временем. И никого я не встретил, кто бы знал эту пещеру. Возможно, что она была известна только бушменам и Хансу, которые уже все умерли, и это очень обидно, принимая во внимание замечательные рисунки, которые в ней находились.
Помните, я говорил вам, что перед самой грозой мы повстречали толпу кафров, отправлявшихся на какое-то торжество. Проехав около полумили, мы нашли труп одного из этих кафров, убитого молнией, а может быть градом – не знаю. Очевидно, спутники его были так напуганы, что бросили товарища без погребения. Так что пещера сослужила нам добрую службу, укрыв нас от грозы.
Я опущу подробности моей поездки по Земле Зулу – от обычных поездок она отличалась только медленностью, так как мои четырнадцать быков едва тащили тяжело нагруженный фургон. Однажды мы застряли, переправляясь через реку Уайт-Умфолози, около Нонгельской скалы, подымающейся над заводью. Я никогда не забуду случая, сделавшего меня невольным свидетелем ужасного зрелища.
Застряв среди брода, мы вдруг увидели на вершине Нонгельской скалы толпу мужчин, человек двести, которые тащили двух молодых женщин. Я навел на них бинокль и пришел к заключению, что женщины были слепы или, скорее, ослеплены.
Не успел я ничего предпринять, как палачи схватили женщин за руки и столкнули их с утеса. С жалобным стоном несчастные скатились по обрыву в глубокий омут, где их схватили крокодилы. Я ясно видел выскользнувших гадов, которые всегда сторожат здесь добычу, так как эта скала – излюбленное место казни у зулусских правителей.
Исполнив свое ужасное дело, палачи – их было пятнадцать человек – спустились к броду мне навстречу. Признаться, я даже обрадовался возможности столкновения, ибо зрелище этого зверства возмутило меня. Однако, узнав, что фургон принадлежит мне, Макумазану, они стали олицетворенной любезностью, вошли в воду и, уцепившись за колеса, благополучно вытащили нас на другой берег.
Я спросил их главаря, кто были казненные девушки. Он уверял, что это были дочери Мпанды, самого царя. Я не стал спорить, хотя, зная благодушие Мпанды, не поверил, что он мог так обойтись со своими детьми. Затем я спросил, за что их ослепили. Вожак ответил, что это было сделано по велению принца Кетчвайо, фактического правителя зулусов, за то что преступницы «смотрели, куда не должно».
Из дальнейшего разговора выяснилось, что несчастные девушки влюбились в двух юношей и бежали с ними вопреки приказу короля – или, вернее, Кетчвайо. Их поймали, прежде чем они успели достичь границы Наталя, где они были бы спасены; юношей убили на месте, а девушек предали суду с вышеописанным результатом. Так кончился их медовый месяц!
Главарь весело рассказывал мне, что выслан отряд убить отца и мать провинившихся юношей со всеми, кого найдут в их краале. Надо положить конец подобным соблазнам «свободной любви», – прибавил он, – просто непонятно, что сделалось с зулусской молодежью – они становятся слишком независимыми, развращаемые примером натальских зулусов, которым белые позволяют безнаказанно делать что угодно.
Итак, вздохнув над современным вырождением, этот закоренелый старый консерватор, взяв понюшку табаку, сердечно со мной распрощался и ушел, напевая песенку, вероятно собственного сочинения, так как в ней говорилось о дочерней любви. Я удовольствием всадил бы ему пару пуль в спину, но это было небезопасно. К тому же он был только исполнителем-чиновником, типичным порождением железного режима зулусских правителей того времени.
У зулусов мне никак не удавалось достать выхолощенных быков. Слышал я, будто один белый торговец обменял свою упряжку на молодых быков, так как его животные стали хромать или заболели – не помню. По слухам, они скоро оправились; но никто не знал, где они теперь. Наконец знакомый вождь посоветовал мне обратиться к Открывающему Пути, то есть к Зикали, так как он был всеведущ, а волы проданы были в его краях.
Все еще находясь под наваждением Хоу-Хоу, я к тому времени оставил было мысль посетить старого знахаря; я заметил, что каждый раз он мне непременно навязывал какое-нибудь трудное и неприятное приключение. Однако последняя новость заставила меня вернуться к первоначальному плану, тем более что и у остальных моих быков показались признаки болезни. Итак, посоветовавшись с Хансом, я потащился к Черному ущелью, куда было два дня езды.
Подъехав к устью этого пустынного ущелья, я оставил скот на попечение Мавуна и Индуки, а сам в сопровождении Ханса отправился к хижине колдуна.
Ущелье, конечно, нисколько не изменилось, и все же оно, как всегда, поразило меня, точно я увидел его впервые. Едва ли во всей Африке найдется более дикая и мрачная лощина. Древние верили, что каждая местность имеет своего гения или духа; в Черном ущелье мне всегда вспоминалось это поверье. Но какой же гений обитает в этой страшной расселине? Мне думается, некое воплощение – нет, неосязаемая сущность Трагедии, окаянная душа, чьи крылья поникли под тяжестью неискупленного, неисповедимого преступления.
Но что прибегать к мифам и воображать невидимого обитателя, когда Зикали, Тот-Кому-Не-Следовало-Родиться, был жителем этой подобной могиле пропасти. Конечно, он был олицетворенной Трагедией и его седая голова была увенчана «неисповедимыми преступлениями». Многих этот отвратительный карлик довел до гибели и многих еще обречет на смерть, из года в год оплетая врагов своей паутиной. И все же этот грешник только мстил, только воздавал за перенесенные страдания; жены и дети его были убиты, племя его раздавлено жестокой пятой Чаки, и он поставил своей жизненной целью сокрушить ненавистную ему династию. Даже для Зикали можно было найти оправдание.
Размышляя таким образом, я шел вверх по ущелью. За мной следовал мой верный Ханс, еще более, чем я, подавленный окружающей обстановкой.
– Баас, – сказал он вдруг глухим шепотом, – баас, не кажется ли вам, что Открывающий Пути и есть Хоу-Хоу, съежившийся от старости до размеров карлика, или что в него переселился дух Хоу-Хоу?
– Нет, не думаю, – ответил я, – потому что у Зикали пальцы как у всех людей, но думаю, что он один может указать, где найти Хоу-Хоу – он или никто.
– Тогда, баас, я буду надеяться, что и он это позабыл или что Хоу-Хоу отошел на небо, где костры горят без дров. Потому что, баас, мне очень не хочется повстречаться с Хоу-Хоу; от одной мысли о нем у меня холодеет в животе.
– Да, ты охотнее поехал бы в Дурбан и повстречался там с бутылкой джина, которая согрела бы тебе внутренности, Ханс, а также и голову, и отправила бы тебя на недельку в царство хмеля, – заметил я к случаю.
Тут мы повернули за угол и подошли к краалю старого Зикали. Как всегда, оказалось, что он меня ждал, ибо на страже стоял его высокий телохранитель, который отдал мне честь поднятием копья. Мне думается, Зикали рассылал по окрестностям разведчиков: он всегда был прекрасно осведомлен, когда, откуда и зачем прихожу я к нему.
– Отец Духов ожидает тебя, инкоси Макумазан, – сказал телохранитель. – Он приглашает желтого человека, носящего имя Свет-Во-Мраке, сопровождать тебя, и примет вас немедленно.
Я кивнул головой в знак согласия, и человек повел меня к воротам в ограде, окружавшей большую хижину Зикали. Он тронул их древком копья, и они отворились, словно сами собой. Мы вошли во двор. Из мрака выскочила какая-то тень, закрыла за нами ворота и исчезла. Перед дверьми хижины, скорчившись у костра, сидел карлик. Он укутался в каросс. Его большая голова с висящими по обеим сторонам седыми космами волос – совсем как изображение Хоу-Хоу – наклонена была вперед; огонь, на который он пристально смотрел, отражался в его впалых глазах. С полминуты колдун не замечал нашего присутствия. Наконец, не подымая глаз, он заговорил глухим, ему одному свойственным голосом.
– Почему ты всегда так поздно приходишь, Макумазан, когда солнце уже покинуло хижину и становится холодно в тени. Ты знаешь, я не переношу холода, как и все старики, и я хотел даже не принимать тебя.
– Я не мог прийти раньше, Зикали, – ответил я.
– Ты должен был подождать до утра; или, может быть, ты боялся, что я умру за ночь – но я этого не сделаю. Я проживу еще много ночей, Макумазан. Итак, ты здесь, маленький белый скиталец, непоседливый, точно блоха.
– Да, я здесь, – ответил я в раздражении, – у тебя, Зикали, сидящего на одном месте, словно жаба на камне.
– Хо-хо-хо! – засмеялся карлик тем глухим, отзывающимся в скалах хохотом, от которого меня всегда пробирал мороз по коже. – Хо-хо-хо! Как легко тебя раздразнить. Сдерживай свою злобу, чтобы она не понесла тебя, как твои быки на днях под грозой. Что нужно тебе? Ты всегда приходишь, когда тебе что-нибудь нужно от того, кого ты назвал однажды старым мошенником. Значит, я сижу на месте, как жаба на камне? Откуда ты знаешь? Разве блуждает только тело? Разве дух не может блуждать далеко-далеко – даже на всевышнем небе и в той подземной стране, где, говорят, можно снова встретить умерших? Прекрасно, чего же тебе надобно? Стой, я сам скажу тебе, Макумазан, о ты, который так дурно объясняешься, воображая, что говоришь по-зулусски не хуже туземца. Чтобы говорить на этом языке, надо думать на нем, а не на вашей глупой тарабарщине, на которой нет слов для многих понятий. Человек, мои снадобья!
Из хижины вынырнула чья-то фигура, поставила перед карликом мешок из кошачьей шкуры и удалилась опять. Зикали опустил в мешок свои когтевидные пальцы, вытащил несколько пожелтевших от старости костей, небрежно кинул их перед собой на землю и только тогда взглянул на них.
– Ха! – сказал он. – Я вижу что-то насчет скота; да, тебе нужны быки, леченные, не дикие, и ты надеешься достать их здесь. Какой же ты принес мне подарок? Фунт сладкого заморского табака? – (Табак я действительно принес, но только четвертинку, а не фунт.) – Теперь – прав я насчет быков?
– Да, – сказал я в изумлении.
– Это тебя удивляет? Хорошо, я тебя объясню, откуда старый мошенник знает все, что тебе нужно. Ведь у тебя двух волов убило молнией. Естественно, что ты желаешь раздобыть новых, тем более что оставшиеся, – тут он бросил взгляд на кости, – ранены градом и больны – кажется, красной водянкой. Да, старому мошеннику нетрудно догадаться, что ты хочешь достать быков. Только глупые зулусы объясняют такие догадки колдовством. А табак ты мне всегда приносишь. Опять – никакого колдовства.
– Никакого, Зикали. Но как ты узнал, что молния убила волов?
– Как узнал я, что молния убила твоих дышловых волов, Капитана и Немца? Разве ты не великий человек, о котором все говорят? Перед грозой ты встретил толпу свадебных гостей, а потом нашел одного из них мертвым. Кстати, он умер не от молнии и не от града. Молния его оглушила, а умер он ночью от холода. Ведь ты любопытный, тебе, верно, хотелось это узнать. Конечно, кафры все мне сказали. Опять – никакого волшебства… Вот как мы, знахари, достигаем славы – надо только уметь видеть и слышать. К старости, Макумазан, ты можешь стать искусным знахарем – говорят, по ночам ты занимаешься нашим ремеслом.
Посмеиваясь надо мной таким образом, колдун сгреб кости, взглянул на них и сказал:
– Что напоминают мне эти вещицы? (Это, Макумазан, орудия моего ремесла; ими мы, знахари, отвлекаем внимание приходящих дураков, чтобы легче было читать в их сердцах). Они напоминают мне нагромождение скал, горный склон – смотри! – вот тут, посредине, яма, словно зев пещеры. Ты укрылся от бури в пещере. О да! Как ловко я это угадал! Никакого волшебства – простая догадка! Но что же ты увидел в пещере? Что-нибудь необычное, должно быть. Этого кости мне не скажут. Я должен догадаться как-нибудь иначе. Постараюсь угадать, чтобы преподать большому мудрецу урок нашего искусства – показать, как мы, пройдохи, знахари, морочим дураков. Но, может быть, ты сам скажешь мне, Макумазан?
– Не скажу, – обрезал я, понимая, что старый карлик издевается надо мной.
– Что же, догадаюсь сам. Подойди сюда, ты, желтая мартышка. Садись между мной и костром, чтобы свет проходил насквозь, – я буду читать, что происходит в твоей крепкой голове. О Свет-Во-Мраке, пролей луч света в мою темноту.
Ханс неохотно подошел и сел на корточки, тщательно избегая касаться колдовских костей. Свою изодранную шляпу он прижал к животу, словно защищаясь от сверлящего взгляда Зикали, под которым он беспокойно ерзал и даже покраснел сквозь морщины, как молодая женщина под испытывающим взглядом будущего супруга, желающего удостовериться, годится ли она ему в жены.
– Хо-хо! Мне кажется, что ты и до грозы знал эту пещеру – впрочем, это понятно, иначе как бы вы нашли ее впопыхах – и она имеет какое-то отношение к бушменам, как все пещеры этой страны.
Что оказалось в пещере – вот в чем вопрос. Не говори, я сам узнаю. Странно, мне пришла в голову мысль о картинах. Впрочем, ничего странного – бушмены часто разрисовывают стены пещер. Не кивай головой, желтый человечек, это слишком облегчает задачу. Смотри мне в глаза и ни о чем не думай. Много картин и одна главная, да. К ней трудно пробраться… даже опасно… Твое собственное изображение, сделанное бушменом давно-давно, когда ты был молод и красив, желтый человек?
Опять ты качаешь головой. Держи ее тихо, чтобы мысли не перемутились, как вода на ветру. Во всяком случае, это было изображение чего-то отвратительного, о, гораздо более крупного чем ты. Ах, оно растет, растет! Теперь я овладел этим. Макумазан, стань рядом со мной, а ты, желтый человечек, повернись спиной к огню. Ба-а! Он, плохо горит, а в воздухе холодно! Я его раздую ярче.
С этими словами он вынул из мешка щепотку какого-то порошка и высыпал его на золу. Потом он протянул свои костлявые пальцы!! словно грея их над огнем, и медленно поднял руки. Огонь вспыхнул, подпрыгнул на три – четыре фута. Карлик опустил руки, и пламя спало. Опять он поднял руки, и пламя вспыхнуло, на этот раз гораздо выше. Это манипуляцию он проделал три раза. Огонь поднялся столбом на пятнадцать футов и так остался гореть, ровно, как в лампе.
– Теперь смотри на огонь, Макумазан, и ты тоже, желтый человечек, – сказал Зикали новым, незнакомым голосом, словно во сне, – и скажи, что ты в нем видишь, ибо я ничего не могу разглядеть. Мне; ничего не видно.
Я смотрел и в первую минуту ничего не видел. Затем из огня вырос какой-то смутный образ. Он колыхался, менялся, принимая все более определенные очертания, четкие и реальные. И вот перед собой, вытравленного в огне, я увидел Хоу-Хоу – таким, каким он был изображен на пещерной скале, только, как мне показалось, живым, потому что глаза его сверкали. Хоу-Хоу, глядящего, как демон в аду. У меня сперло дыхание, однако я выстоял твердо. Но Ханс вскрикнул на своем исковерканном голландском языке:
– Всемогущий! Это же уродливый старый бес! – и с этими словами упал навзничь и лежал тихо, онемев от ужаса.
– Хо-хо-хо! – засмеялся Зикали. – Хо-хо-хо! – И двенадцати раз стены ущелья отозвались: «Хо-хо-хо!»