Родись Лизонька Заикина на пять лет раньше, была бы ровесницей века.
От отца её, обывателя Петра Тимофеевича, умершего от чахотки, когда дочери не исполнилось и девяти, осталась характеристика, выданная околоточным надзирателем: «беспокойного характера, входил в неприличные звания суждения, имеет дух ябеды и расстраивает свое общество.» От матери, повивальной бабки, пережившей мужа всего на год, не осталось ничего, кроме принятых ею младенцев. Да, ещё хибара – от родителей малолетняя Заикина получила в наследство домишко в «мокром месте» у Горбатого моста – без фундамента, на две комнаты с кухней, с кудлатой сукой Трясцей в довесок.
Не на улице, под забором, и слава Богу.
Ну, раз такая комедия, значит, самое время для театра. Вернее, для глухого, заросшего бурьяном пустыря, пастбища лохматых коз, даже не подозревающего, что пришёл ему срок быть Театральной площадью. Ещё при жизни родителей Заикиной здесь заканчивался город. Дальше шёл провиантский магазин, за ним – ров, и наконец – вал. Где же ещё ставить театр, если не здесь?
Tak, сказал поляк Калиновский. Ja, согласился немец Штейн.
И скинулись на постройку.
Лучшего времени, чем декабрь, для открытия театра не нашли. Храм Мельпомены – деревянная мазанка в три яруса с галереей – печей не имел, так что зрители, включая первых лиц города, сидели в шубах, шапках и калошах. «Зябнешь, бывало, – отмечала почтенная публика, – угораешь, зал тёмный, скучный. Здесь дует, там каплет свечным салом. И камня на колонны пожалели. Поставили столбы, окрасили белой глиной!»
Но это почтенная, что с неё возьмешь? Надо быть ближе к народу. Вот, к примеру, вертлявой девчонке Заикиной, тайком пробиравшейся на представления мимо билетёров и капельдинеров, театр казался раем Господним. Она так и сказала великому Щепкину, когда Михаил Семёнович в антракте спектакля «Москаль-Чарiвнык» вышел на перекур. «Хочу, – говорит, – благодетель, в рай, актёркой. Дай дозволение!» Щепкин усмехнулся: «Рада душа в рай, да грехи не пускают! Малолетка ты, подрасти сперва!» Голенастая пигалица сморгнула, удрала бегом за кулисы и принялась там вольной волей шарудить, переставлять реквизит с места на место. Даже на сцену выскочила, дрянь этакая, сальные плошки в кучу сгребла. Её погнали взашей, она бегом к Щепкину, а тот возьми и передумай.
Замолвил словечко, взяли Заикину в труппу статисткой.
Через пять лет ей дали роль в щепкинском бенефисе «Наталка-Полтавка». Заикина к тому времени расцвела, налилась плотью, но, видно, недостаточно – просилась в «Дон Жуана», ей отказали. Порок, как известно, должен быть наказан: в финале трагедии с потолка на канатах спускалась адская фурия и увлекала соблазнителя в геенну огненную. Геенна, между нами, вряд ли находилась на небесах, но спуск фурии сочли куда более выразительным, чем явление снизу, из-под дощатого пола. Заикина спала и видела себя фурией. Узнав, что роль получила соперница, Лизка смолчала и даже не попыталась выдрать гадине все волосы. Такая покорность виделась подозрительной: ждали пакости. И пакость свершилась: на премьере канаты перепутались, фурия подбитой уткой кувыркалась в воздухе, тщетно пытаясь ухватить ошалелого Дон Жуана, и зал вторил этому цирку гомерическим хохотом.
В дальнейшем фурию играла Заикина, без происшествий.
Шли годы, ребром вставал вопрос нового театра. За дело рискнул взяться Людвиг Млотковский, актёр труппы Штейна. В распоряжении пана Млотковского было всё – энтузиазм, поддержка коллег, уважение горожан. Всё, кроме сущего пустяка – денег. И Млотковский обратился к Заикиной, на тот момент женщине зрелой, опытной, тридцати четырех лет от роду. Ясное дело, что деньгами Заикина его ссудить не могла, но про Елизавету Петровну в труппе болтали разное, и Людвиг, смурной от отчаяния, поверил. Заикина выслушала, поставила ряд условий, которые Млотковский принял, не чинясь, и кивнула: хорошо.
Неделю спустя купец Козьма Кузин, обуян демоном филантропии, выдал ссуду на строительство театра – сорок тысяч рубликов, во как, судари мои!
Млотковский на радостях напился, проспался, похмелился и явился к Заикиной во второй раз. Рассыпался в благодарностях, как положено, и пожаловался, что город отказывает ему в участке земли. Заикина погадала ему на кофейной гуще, поскольку карт ещё не приобрела, и сказала, что было, что будет, чем сердце успокоится.
Спустя шесть месяцев городская дума согласилась отвести Млотковскому участок земли для строительства театра. Земля, правда, осталась собственностью города, с ежегодной уплатой налога в двести рублей, но Млотковский от счастья прыгал до потолка. Прыгал, прыгал и напрыгал первый в городе каменный театр на тыщу зрителей. Три яруса, шестьдесят лож, сотня кресел в партере, печное отопление – столицы от зависти прикусили языки. Сцена освещалась не сальными плошками, а керосиновыми лампами – светочами прогресса – и на сцене этой блистала Елизавета Петровна Заикина, любимая дочь муз.
Впрочем, блистать она начала с некоторой досадной задержкой. Архиепископ Смарагд наотрез отказался освящать театр, полагая сие заведение греховным чуть больше, чем сверху донизу. Млотковский кинулся к Заикиной, прося совета, та в помощи отказала – как бы Елизавета Петровна ни кудесила, с архиереем связываться не хотела – но дала совет. «Ты же поляк,» – напомнила она Млотковскому. Поляк, согласился тот. «Значит, католик?» Католик, да. «Ну и обратись к ксёндзу! – гаркнула Заикина. – А Господь сам разберёт, где свои, где чужие!»
Ксёндз прибежал чуть ли не бегом. Он так всегда бегал, когда выпадал шанс сделать что-нибудь в пику суровому архиепископу.
Первый сезон открыли в августе – в декабре пусть дураки открывают! – спектаклем в память актёра Волкова, по пьесе князя Шаховского. Заикина сыграла ни мало, ни много Её Императорское Величество, самодержицу всероссийскую Екатерину II, к которой, как многим было известно, актёр Волков хаживал в кабинет без доклада.
На банкете, устроенном в честь открытия, выпив шампанского, Заикина предрекла, что театр простоит триста лет, если снаружи останется прежним. Ей вняли: знали за Елизаветой Петровной умение глянуть в самую мякотку вещей. Реконструкции театра с тех пор устраивались каждые десять лет – зрители жаловались на плохую акустику и отсутствие фойе, актеры сетовали на тесноту гримерных – но перемены затрагивали лишь внутренние части здания, фасад же оставался практически неизменным.
Когда в левом крыле театра решили обустроить кондитерский магазин Жоржа Бормана, дочь Млотковского – здание перешло к ней по дарственной записи – поступила с умом, первым делом обратившись к Заикиной. Борманы – это было серьёзно, их компания имела право наносить на этикетки государственный герб – двуглавого орла. Кроме престижа, это давало защиту от подделок – просто за подделку купец-мошенник отделывался штрафом, а за подделку герба шел на каторгу. По уму, следовало соглашаться, не раздумывая, но Заикина упёрлась – затребовала планировку магазина, с пристрастием допросила кондитеров, что где будет стоять. В итоге она всё-таки дала добро. В этот же год Заикина купила свою первую колоду карт – «малую девицу Ленорман» – а вскоре и вторую, «большую девицу», с «Наставлением для гадания складными картонками».
Играла она с этого времени всё реже, а гадала всё чаще. Роли сузились до амплуа комических старух, к засаленным «девицам» добавились «Испанец и амазонка», затем карты Таро, стремительно набиравшие популярность. Этой колодой Заикина гадала архитектору Михайловскому, который явился спросить: может ли он придать фасаду театра черты французского ренессанса? Заикина долго бродила по кабинету, перекладывая безделушки с места на место, потом раскинула карты и кивнула: можете, сударь мой!
Архитектор остался доволен, Заикина – тоже. Недовольной осталась только дочь Млотковского – сразу после ремонта фасада она овдовела, потом город потребовал возврата долгов, и Вера Людвиговна сдала театр внаём. Началась многолетняя тяжба по вопросу о возможности заложения и перезаложения здания театра в Городском банке для покрытия долга. Театр отошёл к внучке Млотковского, та затеяла очередную перестройку, уже не справляясь у Заикиной, можно это делать или нельзя, и результат не замедлил сказаться – финансовый крах встал на пороге незваным, дурно пахнущим гостем.
– Ну, театр, положим, не закроют, – вслух предположил Алексеев. – В крайнем случае отойдёт под городское управление. Но Заикина-то какова! Вас послушать, Неонила Прокофьевна, так театр всем обязан ей, и только ей!
– Святая, – мамаша перекрестилась. – Бог нашептывал.
– Святая, – поддакнула дочь.
Алексеев не ответил. Оладьи Неониле Прокофьевне удались исключительные, а если со сметаной, так и вовсе хоть рта не раскрывай! В смысле, не закрывай. Короче, жуй да помалкивай. Зато мамаша трещала без умолку. С её слов выходило, что на покойнице Заикиной мир стоял, как на черепахе. Сам Алексеев был лишен счастливой возможности видеть Заикину на сцене – когда он впервые посетил город Х, Елизавете Петровне было за семьдесят – но ясно помнил, что никто из здешних театральных деятелей не упоминал при нём актрису-гадалку: хоть в мистическом контексте, хоть в реалистическом.
Ишь ты, фасад нельзя перекраивать!
– Я сейчас уйду, – предупредил он мамашу. – Сразу после завтрака. Выдайте мне ключи, если куда-то собираетесь. Впрочем, выдайте в любом случае, пригодятся. Или у вас нет запасных? Я могу заказать в слесарной мастерской.
– Мы тоже, – откликнулась мамаша.
Реплика прозвучала с загадочным пафосом.
– Что – тоже? Тоже можете заказать ключи?
– Любезный… э-э…
Дочь вжала голову в плечи. Алексеев смотрел на мамашу, раздувшуюся от волнения, как лягушка перед лицом опасности, понимал, чего та ждёт, на какой ответ его вызывает, выталкивает, словно помощник режиссёра – начинающего актёра из-за кулис на сцену. Ладно, решил он. Пускай.
– Констатин Сергеевич. Я уже представлялся.
– Ну да, ну да. Любезный Константин Сергеевич, прошу вас!
Чувствуя, как душевное спокойствие, еще недавно парившее на высоте, стремглав летит под гору, будто мальчишка на салазках, Алексеев покорно тащился за мамашей. Широким жестом Неонила Прокофьевна распахнула дверь в комнату, где проживала вместе с дочерью:
– Вот!
В комнате царил погром. Тут и там валялась разбросанная одежда: платья, кофты, юбки, туфли, пара валенок, калоши, шляпки, давно вышедшие из моды. Бесстыдно открытые взгляду, красовались льняные сорочки, корсет, нижняя юбка с обручем из китового уса, лиф с обвисшими шнурками, панталоны – побольше на завязках, поменьше на пуговицах – чулки шерстяные, подвязки, короче, интимные предметы дамского туалета оптом и в розницу. Нарочно, понял Алексеев. Чтобы я увидел. Хорошо, я вижу. Я даже подчеркну, что вижу. Дамы старались, надо подыграть.
Он выпучил глаза и сипло задышал.
– Вот! – мамаша указала на баул, чьё чрево было до половины набито разномастным барахлом. Реплики Неонилы Прокофьевны не отличались разнообразием, как и жесты. – Не извольте беспокоиться!
Алексеев пожал плечами:
– Я, в общем-то, и не беспокоюсь.
– Вот! Сегодня же мы съедем, будьте уверены!
Щётка, подумал Алексеев. Неужели это она переставила мою зубную щётку? Чепуха, ей-то зачем?
– Куда вы съедете? Вам есть куда перебраться?
Он знал, что скажет мамаша. И не удивился, услышав:
– Это не должно вас беспокоить.
– И всё-таки?
– Моя двоюродная сестра живёт за кладбищем.
– Частный дом?
– Одно слово, что дом. Хата, мазанка, колодец на улице. Муж сестры был против: у них дети, трое, старший летом сыграл свадьбу. Жену привёл, живот огурцом, в апреле рожать! Ничего, разместимся. Родные люди, не кот начихал! Стану за младенцем ходить, отслужу…
– Родные люди, – эхом откликнулась дочь. – Тётя добрая.
Ненавижу, вздохнул Алексеев. Себя ненавижу, всю эту дрянную ситуацию. И ведь знаю, знаю доподлинно, по какому сценарию разыграна оперетка, каждую ноту могу назвать по имени, и тем не менее – ползу в колее, по обрыдшему рисунку роли. Милосердие? Ерунда, причём здесь милосердие! Она давит из меня сочувствие, как сок из яблока, а я просто не хочу выглядеть сатрапом, жестоким тираном, изгнавшим женщин на мороз. Когда родилась Кира, жена стала звать её Кирой Дарьевной, а меня Дарием Гистасповичем[19] – якобы из-за имени дочери, но я-то знаю, почему на самом деле! Качество остроты сомнительное, зато подтекст ясен, как божий день. Перетерпеть пять минут стыда? Потом – квартира пустая, одной заботой меньше? Нет, пятью минутами я не отделаюсь, я знаю себя, самоеда, я буду вспоминать, терзаться, хотеть всё переменить, переиграть… Позже, не сейчас, в другой раз. Я уеду, оставлю распоряжения, всё случится без меня.
– Ну что же вы, право? Куда вы торопитесь?
– Мы женщины честные, – с достоинством произнесла мамаша. Она расхаживала по комнате, лавируя между кроватью (одной на двоих, отметил Алексеев), столиком-хромоножкой и грудами жалкого имущества. Руки Неонилы Прокофьевны жили отдельной, особой жизнью: брали, роняли, перекладывали. Без цели, без смысла, а казалось, что с целью и смыслом. – Нас здесь держали из милости. Теперь другое дело, теперь Елизавета Петровна, светлый ангел, в раю, пряники кушает. А наша дороженька…
Она замолчала. Поднесла платок к сухим глазам. Слова «…в самое пекло» повисли в воздухе. Два воздушных шара, больших и чёрных, и один шарик поменьше. Узкий луч софита подбирался к ним, будто спица.
– Успеется, – отмахнулся Алексеев. – Положите вещи на место.
Больше всего на свете он желал прекратить скользкую сцену, задёрнуть занавес и убраться из квартиры прочь. Квартира Заикиной вдруг показалась ему западнёй, ловушкой, из которой следует бежать, от которой следует избавиться, и как можно быстрее. Написать дарственную? Оставить жильё двум несчастным женщинам? Репортёры растащат благодеяние по газетам, мир умилится, вытрет скупую слезу…
Сам не зная, зачем, он толкнул ногой баул, задвинув его под стол, и наваждение рассеялось. Я деловой человек, сказал себе Алексеев. Меня театром не напугаешь. Да ещё таким пошлым театром! Пусть живут, пока я вступлю в права. Захочу сдать или продать квартиру – велю съехать. И даже не я велю, а доверенное лицо. Поручу брату, Юра местный, ему и приехать не в труд, и связи опять же, знакомства…
– Благодетель! Отец родной!
Приживалки рассыпались в благодарностях, напрочь теряя лицо, столь неумело созданное предыдущей картиной отъезда. Не слушая восхвалений, Алексеев вышел в коридор. В гостиницу, думал он. В гостиницу, сейчас же.
– Прощения просим, нет свободных нумеров.
– Как нет?
– Как есть, нет! То есть совсем.
– Ни одного?
– Ни единого!
«Большая Московская», расположенная на углу Клочковской и Купеческого спуска, была не первой гостиницей, в которую Миша пытался поселиться. Вот вам и большая, в сердцах плюнул Клёст, выходя из гостиницы вон. Большая, малая, а мест всё одно нет! Злым волчарой налетел ветер, взвыл, кусая за уши. Втянув голову в плечи, Миша в сотый раз пожалел, что сменил тёплую шапку-ушанку на щегольской котелок. Клёста знобило, трясло. В аптеках, куда он совался, ивовой коры не нашлось. Вместо неё предлагали какое-то патентованное немецкое снадобье по совершенно грабительской цене. При саквояже, полном денег, Миша отказывался: не хотел, чтобы его запомнили богатеньким дурачком. Стакан горячего вина с пряностями в трактире, случившемся на пути, помог, но не надолго. Клёст снова отчаянно зяб, глаза слезились от ветра; он ничего не видел сквозь мутные стёклышки пенсне.
– В гостиницу, господин хороший?
Рядом, лихо взвихрив снег из-под полозьев, остановились сани.
– Да.
Миша поперхнулся табачным дымом, закашлялся.
– Так давайте свезу! Недорого возьму.
Даже не спросив цены, Клёст молча полез в сани.
Ехали недолго. Извозчик, сволочь, заломил три гривенника, но Миша заплатил, не торгуясь. Его уже не интересовало, как он выглядит, кем его запомнят. Что за гостиница? «Астраханская»? Оглядевшись, Клёст с тревогой обнаружил: отель стоит на Николаевской площади, аккурат напротив ограбленного вчера Волжско-Камского банка. Уйти от греха подальше? С другой стороны, кто станет его здесь искать? Может, оно и к лучшему…
Он поднялся по ступенькам, решительно толкнул дверь. Звякнул колокольчик, на Мишу пахну̀ло блаженным теплом.
– Милости просим, проходите!
Запотевшие стёкла пенсне размазали лицо портье, издевательски окружили его радужным нимбом. Мише почудилось: перед ним – убитый кассир, за безвинную гибель возведённый в ангельский чин. Отправили назад, на грешную землю? Донимать своего убийцу?
Нет уж, донимать – это по части бесов.
– Нумер изволите-с?
Не спеша с ответом, Клёст снял пенсне. Протёр стёклышки носовым платком, закрыл глаза, помассировал веки, водрузил пенсне обратно на нос – и лишь теперь взглянул на портье. Кассир? Ничего общего. Ну, кроме волос, старательно напомаженных и зализанных на пробор. Чёрные брюки со стрелками, жилетка синего атласа; самоварное золото пуговиц надраено до ослепительного блеска. Портье – румяный парень с рожей прожжённого плута – изогнулся в угодливом полупоклоне.
– Изволю.
– Сей секунд! Как вас записать прикажете?
Портье исчез, возник за стойкой, раскрыл потрёпанную книгу учёта постояльцев. Обмакнул перо в чернильницу.
– Суходольский Михаил Хрисанфович.
– Чиновник? По купеческой линии-с?
– Разъездной торговый агент товарищества «Владимир Алексеев».
Фамилия, имя, отчество – всё было настоящим, как в паспортной книжке. Вдруг в связи с ограблением полиция учинит в окру̀ге проверку документов? Рисковать Клёст не желал.
– …Алексеев, – повторил портье, заканчивая писать. – Ну вот, всё в ажуре. Отдельных нумеров, к сожалению, нет…
Убью, подумал Миша. Застрелю из «француза».
– …но могу предложить вам разделить нумер с Грищенковым Тимофеем Ивановичем, купцом из Самары. Нумер хороший, тёплый, о двух комнатах. Недорогой…
Портье замялся.
– Договаривай, шельмец. Что не так? Грязь? Течёт?!
– Да что вы такое говорите? Нумера у нас отменные, не извольте сомневаться! Другое дело – сосед…
– Что – сосед?
Портье вздохнул:
– Пьющие они. Уж четвёртые сутки как. Гулянки до утра закатывают, прямо в апартаментах. Песни орут, девок требуют, а девки – шампанского. Двух постояльцев споил, которые подселялись. Но ежели вы не против весёлого времяпровождения…
Он заговорщицки подмигнул Мише.
– Против! Ночью я спать хочу.
– Понимаем. Чай, сами ночью спим.
– Других номеров нет? Без купеческих гулянок?
– Тут такое дело-с…
Портье снова замялся. Стало ясно: если другие номера и есть, с ними тоже не всё путём. Миша бросил взгляд в окно: у входа стояли сани со знакомым извозчиком. Похоже, Миша был не первым, кого тот привозил в «Астраханскую». Ждал, пройдоха, знал: надолго здесь постоялец не задержится. А тут и мы, значится: куда изволите? С вас три гривенника, господин хороший…
Звякнул колокольчик. Громко топая, отряхивая снег с ботинок, вошёл фраер одних с Мишей лет. Всё совпадало: рост, комплекция, пенсне, густые, рано начавшие седеть волосы…
«Брекекекс! – услышал Клёст. – Чего хочу? Тебя!»
Неприятный холодок вполз за воротник. Клёст ошалело помотал головой, с опозданием уверившись: губ новоприбывший не разжимал. Да что ж это такое?! То убитый кассир, то брекекекс с изюмом! Выспаться, срочно нужно выспаться: без соседей, без гулянок…
– Милости просим! – портье ковровой дорожкой расстелился перед новым гостем. – Нумер изволите-с?
Клёст шагнул к фраеру:
– Любите ночные гулянки? Водка, песни до утра?
От неожиданного вопроса у фраера встопорщились усы, а брови взлетели под самый обрез каракулевой шляпы. Мише такая шляпа совсем бы не помешала.
– Зависит от компании. А вы, никак, предлагаете?
Молодец, отметил Клёст. За словом в карман не лезет.
– Не я, он, – Миша кивнул на портье. – Я-то и сам не любитель.
В карих глазах фраера блеснуло понимание.
– Сосед-гуляка? Да, я бы тоже отказался.
Портье хотел вмешаться, оправдаться, но фраер остановил его жестом. Жест вышел на загляденье, портье аж язык прикусил.
– Вам сегодня тоже не везёт? Давно селитесь?
– Да уж третий час, – вздохнул Миша.
– Мы с вами коллеги, право слово. В «Асторию» не ходите: мест нет. Я только что оттуда. Съезд горнопромышленников, дерутся за кредиты.
– Благодарю за предупреждение. Увы, «Астория» мне в любом случае не по карману.
Сейчас Мише по карману была любая гостиница, но демонстрировать это он не желал. Откуда у скромного «бегунка» деньги на «Асторию» или «Гранд-Отель»? Туда Клёст даже не совался. «Астраханская» – предел того, что торговый агент мог себе позволить, не привлекая лишнего внимания.
– Ну, тогда тот факт, что в «Гранд-Отеле» прорвало водопровод, вас не слишком огорчит. Полдюжины номеров затопило, да. А я, признаться, огорчился изрядно: на «Гранд-Отель» я рассчитывал. Там и кухня замечательная, и апартаменты…
– «Большую Московскую» вычёркиваем, – не остался в долгу Миша. – Воздух спёртый, я едва не задохнулся. Одна дама так и вовсе в обморок упала.
– Не пойду, и не просите! – фраер замахал руками. – В «Националь» даже не заглядывайте: какие-то башибузуки – небось, конкуренты наняли! – побили едва ли не все стёкла. Представляете? Пока новые не вставят да не протопят как следует, делать там нечего.
– А в «Петербургской», представьте себе, самогонный аппарат стоит! Прямо в центральном холле! Амбре от него – на всю гостиницу. При мне постояльцы жалобой грозили: в полицию, а то и самому губернатору!
– К «Европе» не подойдёшь! Канавы завалены мусором, навозом, уличных фонарей нет…
– В «Санкт-Петербурге» на стенах плесень… И форточек нет!
– В «Вене» провизию хранят рядом с клозетом.
– Что вы говорите?
– Ей-богу! Вонища! И не поймёшь, что воняет больше.
Оба расхохотались. Ощутив внезапный прилив симпатии к товарищу по несчастью, Миша протянул руку:
– Разрешите представиться: Суходольский Михаил Хрисанфович. Торговый агент товарищества «Владимир Алексеев».
– Даже так? – брови фраера взлетели выше прежнего. Лицо его оказалось чрезмерно выразительным, как у актёра. – Алексеев Константин Сергеевич, к вашим услугам. Душевно рад знакомству!
Фраер крепко пожал руку Мише, ошалевшему от такого опасного курьёза, и поинтересовался:
– А вы, простите, по канители агентствуете? Или по шерсти?
– Шерсть, – ответил Миша.
Он чувствовал, что вступает на зыбкую почву. Но если о шерсти Клёст имел хоть какое-то отдалённое понятие, то в канители он разбирался, как свинья в апельсинах.
– У Юрия Сергеевича служите?
– Ну, я птица полёта низкого, на верхах не летаю, – ушёл Клёст от прямого ответа. – Наше дело малое: отправили – поехал, велели – договорился.
Проверяет, напрягся он. Мало ли, вдруг и нет никакого Юрия Сергеевича?
– Как вы полагаете, Михаил Хрисанфович…
Фраер придвинулся, взял Мишу за пуговицу:
– Есть ли смысл перенести мериносовое овцеводство из Донского края в Сибирь? Или лучше в Среднюю Азию?
– Несомненно в Азию, – с воодушевлением откликнулся Миша. – Это прекрасная идея.
– Вот и я так думаю. Спасибо, ваша поддержка для меня очень много значит. Я суеверен, – фраер улыбнулся. – Раз случайный знакомый говорит, что идея прекрасна, значит, так тому и быть. Однако, куда же податься? Ума не приложу!
– Туточки у нас, господа, отдельный нумер есть, – подал голос забытый обоими портье. – На две приятные друг другу персоны-с. Может, вы и заселитесь? Тишины желаете, покоя, уже и познакомиться успели…
Фраер погрозил пальцем:
– Ты договаривай, каналья! Какой у тебя подвох имеется?
– Ну вот, сразу подвох, – портье заюлил, отвёл взгляд. – Обижаете! Без вины виноватите-с! И вовсе не подвох, а кот.
– В смысле – кот?
– Ну, кот. Здоровый такой котяра, наглый. Забрался в апартаменты и уходить не хочет. Уж мы его и ловили, и гоняли – ни в какую. Дворника ободрал, страшно смотреть…
Фраер расхохотался, Миша тоже хмыкнул. Он-то думал, что за сегодня в гостиницах всего навидался.
– Невелика помеха! – заявил фраер, отсмеявшись. – Или выживем, или уживёмся. Верно, Михаил Хрисанфович?
Миша отмолчался. Алексеева-соседа он опасался: а ну как начнёт снова шерстяные беседы вести? Другой раз можно и не выкрутиться. Отказаться наотрез? Тоже подозрительно. Если что, решил Клёст, скажусь уставшим или больным. Чистая правда, между прочим! Скажусь и попрошу не беспокоить.
– Давай, показывай свои кошачьи апартаменты!
Номер оказался на первом этаже, вторым по коридору. Портье долго ковырялся ключом в скважине. В недрах двери щёлкало, лязгало, скрежетало, словно портье отпирал порядком заржавевший банковский сейф. В Волжско-Камском кассир и то быстрее управился, некстати вспомнилось Мише. Наконец в замке щёлкнуло по-особенному, и портье потянул створку на себя, укрывшись за ней и пропуская гостей вперёд.
Шельмец прятался не зря. Стоило кандидатам в постояльцы шагнуть за порог, как сбоку метнулся, яростно шипя, клубок чёрно-бело-рыжей шерсти. Кот от души деранул когтями одного, другого: Алексеева – за рукав пальто, Клёста – за левое запястье. Царапины набухли кровью, с опозданием пришла боль. Миша скрипнул зубами, едва не выронив саквояж, сунул здоровую руку в карман за «французом» – пристрелить чёртову тварь! – но вовремя опомнился. Кот словно почуял: отскочил, припал к полу. Жёлтые глазищи горят огнём, пасть оскалена, когти впились в измочаленный коврик:
«Не подходи, порву!»
– Да ну тебя, братец! – фраер замахал на кота руками. – Всё, всё, уходим!
Толкаясь, оба выскочили за дверь.
– Видали-с? – с мальчишеским восторгом осведомился портье. Дверь он поспешил захлопнуть и запереть на ключ. – Не кот, тигра лютая!
И тут фраер взорвался, да так, что искры полетели:
– Эта твоя тигра Михаила Хрисанфовича измордовала! Живо тащи бинты и йодную настойку!
– Думаю, вам стоит отправиться на Екатеринославскую, в гостиницу Монне, – участливым тоном предложил Алексеев, пока портье щедро поливал водкой (ни йодной настойки, ни спирта не нашлось) и бинтовал Мишины царапины. – У них места всегда есть.
– Монне?
– Бывший постоялый двор купца Буткова. Мебель подержанная, но завтраки отменные, от двадцати копеек. Балык, расстегайчики, даже икра…
– Поедемте вместе? – предложил Клёст
Втайне он надеялся, что фраер откажется.
– Благодарю за предложение, но я – пас. В принципе, крыша над головой у меня есть, можно не суетиться. А с Екатеринославской мне ездить не с руки, далековато-с.
Последнее слово фраер произнёс, точно копируя повадку портье.
Ну да, подумал Клёст. Ты, мил человек, богатенький, а Монне, небось, ещё та дыра. Брезгуешь? Бог в помощь. А нам бы лишь номерок свободный сыскался – отлежаться в берлоге, и чтобы про шерсть разговоров не вести.
На ступеньках гостиницы они распрощались, и Клёст кликнул извозчика:
– На Екатеринославскую, к Монне. Больше двух гривенников не дам!
– Дайте хоть с пятаком!
– Обойдёшься, хитрован.
– Воля ваша, господин хороший, – ничуть не смутился извозчик. – Садитесь, поехали.
И хлестнул лошадь:
– Брекекекс!
– Что? – взвился Миша.
Нет, ничего. Почудилось.