bannerbannerbanner
Нюансеры

Генри Лайон Олди
Нюансеры

Полная версия

Подарок Заикиной был воистину царским.

– Я закурю? – спросил Алексеев.

Не верю, подумал он. Убей бог, по сей час не верю.

– А и курите, батюшка, – обрадовалась Неонила Прокофьевна. – Курите на доброе здоровье! Матушка-покойница, чай, себе тоже в папироске не отказывала. Так и померла, с папироской-то. Во сне померла, праведница.

2
«Да, грабят! Прямо сейчас!»

Когда в кассовый зал вломились грабители, и главарь скомандовал: «Руки вверх! Это налёт!» – Иосиф Кондратьевич Лаврик, служащий Волжско-Камского банка двадцати трёх лет от роду, как раз наклонился поднять упавший бланк. По этой случайной причине он и не был замечен налётчиками. Пригибаясь, словно под вражеским обстрелом, скрываясь от бандитов за стойкой, Лаврик выскользнул в боковой коридор и закрылся в чулане рядом с кабинетом управляющего.

В чулане было темно, хоть глаз выколи. Пахло то ли кошками, то ли мышами, а может, теми и другими сразу. В носу отчаянно свербело, и Лаврик прилагал богатырские усилия, чтобы не чихнуть и не выдать себя. Со стороны зала до него долетали приказы грабителей, топот и шарканье ног, случайные возгласы.

Слава Богу, не стреляли.

У Станислава Евграфовича телефон в кабинете! Вне сомнений, управляющий слышит, что творится в зале. Должен слышать! Сейчас он позвонит в полицейское управление, вызовет помощь. Управление напротив, через площадь, долго ждать не придётся… Лаврик прислушался. За стенкой царила тишина. Что же управляющий медлит?! Испугался, решил затаиться? А может, вышел куда? Придётся самому, с заходящимся сердцем подумал Лаврик. Он начал собираться с духом, но до конца собраться не успел: в коридоре громыхнули шаги. Скрипнула дверь в кабинет Станислава Евграфовича.

– …ключ где?

– …в столе держат-с.

– …бери и пошли!..

Кабинет пуст, понял Лаврик. Звонить в полицию некому. Так что же? Пусть грабят, пусть забирают всё на здоровье? Уходят с добычей?!

– …в зале сейф. В кассовом зале!..

– …веди.

Хлопнула дверь. Шаги удалились в конец коридора. Вот он, шанс! Пока бандиты заняты сейфом, в коридор никто и не глянет. Всего-то и надо: одну дверь открыть, в другую юркнуть.

Лаврик выждал ещё немного, прислушиваясь к голосам из кассового зала. Когда замок сейфа приглушённо лязгнул, Лаврик осторожно выглянул из чулана. Вроде, никого. Три заполошных удара сердца – и он в кабинете управляющего. Замер, прислушался. Нет, не бегут, не грозятся. Не суют под нос револьвер, суля разнести голову…

Телефон!

Телефон в Волжско-Камском банке установили недавно, и шести месяцев не прошло. По всему городу таких аппаратов было раз-два – и обчёлся. В резиденции губернатора, ясное дело, в здании городской думы, у промышленника Трепке, в банках Волжско-Камском и Земельном – и в полицейском управлении. Может, ещё у кого из отцов города – этого Ося не знал. В Волжско-Камском всех служащих в обязательном порядке обучили правилам обращения с чудом прогресса, но до сих пор телефонным аппаратом пользовался один лишь управляющий, и то редко.

Пригодилась наука, подумал Лаврик

– Алло, дайте полицейское управление!..

Он то понижал голос, боясь, что его услышат грабители, то повышал, боясь, что не услышит телефонистка:

– Срочно! Из Волжско-Камского банка звонят. Нас грабят!..

– Вас грабят? Повторите.

– Да, грабят! Прямо сейчас!

– Соединяю…

Слава Богу, в полиции Лаврику поверили сразу. Не сочли за пьяницу или дурного шутника. Спросили, сколько налётчиков. Лаврик не знал. Больше трёх, а насколько больше…

– Выезжаем, – уведомили на том конце провода.

И дали отбой.

Оставалось ждать, пока прибудет полиция. Кабинет Станислава Евграфовича подходил для этого куда лучше вонючего чулана. Вряд ли сюда снова кто-нибудь сунется. Не успел Лаврик утереть взмокший лоб, как снаружи завизжали, заголосили свистки городовых. И следом – крики, топот ног. Неужто примчались?! Вот ведь молодцы! Ну, сейчас полиция задаст жару этим проходимцам!

Звон стекла.

Выстрелы со стороны парадного входа.

За стрельбой Лаврик не сразу расслышал шаги в коридоре. Кто-то уверенно, быстро, но не бегом прошёл к чёрной лестнице. Налётчик? Дождавшись, пока шаги стихнут, Лаврик выглянул в коридор, никого не увидел – и крадучись двинулся следом за неизвестным.

Чего хотел молодой кассир? Проследить за грабителем? Кликнуть городовых? Выбраться из здания, унести ноги от греха подальше?

Увы, этого мы так и не узнаем.

* * *

Мешок оказался вместительным.

Миша Клёст, гастролёр, назвавшийся подельникам французским именем Гастон, смотрел, как в мешок сыплются деньги. Пачки, перетянутые банковскими бандерольками, пригоршни разноцветных ассигнаций, золотые монеты. Мише было не впервой следить, что называется, в три глаза: за кассирами, за дураками-подельниками – ещё отчебучат чего невпопад! – за звуками, доносящимися с улицы. Внутренние Мишины часы, точные как швейцарский хронометр фирмы «Павел Буре», отсчитывали оставшееся время.

Позицию у края стойки он занял не зря. Отсюда просматривался коридор, уходивший к чёрному ходу. В итоге от Миши не укрылось, как некий молодой человек скользнул по коридору и нырнул в дверь кабинета управляющего. Клёст знал, что в кабинете имеется техническая новинка – телефон. Не просто знал – выяснил загодя. «Сейчас будет звонить в полицию,» – с удовлетворением отметил Клёст. Это его устраивало больше чем полностью. Уходить всё равно придётся раньше, ещё до явления полиции. Опасное шевеление вокруг банка Миша чуял нутром. В этом не крылось ни капли мистики – в такие моменты волчьи чувства Клёста обострялись до чрезвычайности, в отличие от слуха тупой бестолковой шантрапы, взятой им на дело.

Скрип снега под подошвами. Сколько людей?

Четверо, может, пятеро.

Голоса. Стук доски, вставляемой в ручки входной двери.

Когда раздались свистки, и рыжий увалень, поставленный на стрёме у окна, запоздало гаркнул: «Шухер! Фараоны!» – Клёст был готов к завершению дела. Дождавшись, пока бо̀льшая часть налётчиков бросится к парадному входу, он прихватил мешок с деньгами, сунул добычу под мышку и тихо скользнул в боковой коридор.

Уходить было рано. Как сказал бы военный, Миша нуждался в отвлекающем манёвре – и очень рассчитывал в этом на своих одноразовых подельников.

Шушера не подвела. Отыграла, как по нотам, отведенные им партии. Гулкие удары в барабан – нет, не открыть жиганам дверь, никак не открыть! Сольная ария и хор: «Гады! Законопатили!» Звон тарелок – разлетелось стекло. Контрапункт рожков и флейт – трели свистков. Крещендо револьверных выстрелов…

Внутренние часы сыграли марш. Вылезла кукушка, уведомила: ку-ку. Не торопясь, но и не мешкая, Миша Клёст прошёл пустым коридором к чёрной лестнице. Спустился на два пролёта, аккуратно приоткрыл дверь. Та скрипнула: петли смазывали, но без лишнего усердия. Миша оглядел двор из-под ладони, щурясь, чтобы не слепил свет одинокого фонаря.

Никого.

Он всё наметил заранее. Семь шагов до сарая-пристройки, где хранятся лопаты, мётлы и прочий дворницкий инвентарь. Встать за углом. Наскоро проверить карманы – не забыл ли чего. Достать из-за пазухи примятую фетровую шляпу-котелок. Расправить, разгладить. Порядок. Лохматый треух – долой. Тяжёлый кожух – долой. Под кожухом Миша был облачён в бежевое пальто-коверкот. Жарко, неудобно, двойная одежда сковывала движения, но игра стоила свеч. Пальто вкупе с котелком превращало усача-деревенщину в преуспевающего мещанина, торгового разъездного агента, как в случае нужды представлялся Миша.

Кстати, об усах.

Поморщившись, Клёст отодрал накладные усы – хороший клей, зар-раза! – и швырнул их в сугроб вслед за треухом и кожухом. Ногой нагрёб сверху рыхлого снега, чтобы в глаза не бросалось. Извлёк из-за пазухи очки-пенсне в проволочной оправе со шнурком, нацепил на нос, завершая перевоплощение.

И услышал за спиной скрип шагов.

Оборачиваясь, Миша сунул руку в карман, нащупал рукоятку нагана. Метель стихла, пуховые снежинки легко вальсировали в жёлтом свете фонаря. Молодой человек, секундой раньше выбравшийся из дверей, встретился с Мишей взглядом и словно на стену налетел: споткнулся, едва не упал, замер как вкопанный. Похоже, он сперва не заметил Мишиного присутствия и только сейчас понял, что во дворе не один. Канцелярский крючок, мамкин любимец: костюмчик в талию, рубашка накрахмалена, на шее – чёрный гробовщицкий «кис-кис». Волосы, блестящие от помады[15], расчесаны на прямой пробор и старательно зализаны в стороны. Ну здравствуй, шустрый телефонист – глаз у Миши был намётанный и память хорошая.

– Что ж вы, милостивый государь? – укорил его Миша. – Без верхней одежды, без шапки? В такую погоду, а?! Замёрзнете ведь.

– Я… я…

– С кем, кстати, имею честь?

– Лаврик, – телефонист стушевался. – Ося.

– А по батюшке?

– Кондратьевич. Иосиф Кондратьевич. А вы кто будете?

– Миша.

– Просто Миша?

– Ну почему же «просто»? Я Миша Клёст, бью до слёз!

Телефонист от изумления разинул рот. Быстрым движением, шагнув к дураку, Миша сунул ему в рот ствол нагана. От телефониста разило страхом и одеколоном «Лила Флёри». Сталь громко скрипнула о зубы. Молодой человек мотнул головой, словно пытаясь возразить такому беспардонному насилию, но Миша уже нажал на спусковой крючок. Выстрел прозвучал глухо, как кашель. Затылок телефониста лопнул, брызнул мокротой. Ноги бедняги подломились в коленях; падая, телефонист сунулся головой вперед и боднул бы рослого Мишу в грудь, не отступи Миша в сторону. Револьвер изо рта покойника он с удивительной ловкостью вырвал в последнюю секунду.

 

«Оську только жалко, – вторя выстрелу, прозвучал старушечий голос. – Пропадёт без меня. Оську жалко, Осеньку…» Старуха говорила тихо, но внятно, как со сцены. Миша наскоро огляделся: нет, чепуха.

Почудилось.

Двор был пуст, не считая Миши и покойника.

«Ну зачем ты вышел, дурья твоя башка? – с запоздалым сожалением вздохнул Клёст, стоя над мертвецом. – Сидел бы мышкой в норке, не отсвечивал – был бы жив…»

Если Миша мог, он обходился без крови. Но телефонист видел Клёста, когда тот уже сменил внешность. Оглушить? Очнётся, выдаст полиции весь словесный портрет: рост, лицо, одежда, возраст… Выходит, судьба. Был сухой гранд – стал мокрый[16].

Фонарь мигнул, и во дворе остался только покойник.

* * *

Прячась в тенях, он пересёк Немецкую улицу и нырнул во дворы Мещанской. С уверенностью человека, идущего знакомой дорогой к себе домой, свернул в угловой закуток за фабричным зданием ниточной мануфактуры. Под досками, щедро припорошенными снегом, крылась ухоронка, которую Миша устроил здесь сразу же по приезде в город. Завёрнутый в дерюгу саквояж был на месте. Клёст выждал с минуту, чутко вслушиваясь. Стрельба и свистки на Николаевской площади стихли, вечер загустел, превращаясь в ночь. Небо над Успенским собором расчистилось, подмигивая редкими искорками звёзд. Тишь да гладь, да Божья благодать. Словно и не было ничего.

А ничего и не было. Не было!

Клёст пересыпал добычу из мешка в саквояж. Деньги, чтобы влезли, пришлось уминать коленом. Завернув в дерюгу наган, Миша положил его в ухоронку на место саквояжа; заново нагрёб снега, пряча следы. Нагана было жаль. Семизарядный «офицерский» самовзвод – машинка надёжная, точная. Шестизарядный француз «Lebel», дремавший про запас в кармане пальто, ему уступал по всем параметрам. Однако бережёного Бог бережёт, а наган – оружие приметное. Всего пару лет как выпускать начали, мало у кого есть, кроме военных. До Клёста долетали слухи о сыскарях-умельцах, что по пуле и царапинам на ней сразу говорят, из какого ствола пуля выпущена.

Ну что, всё?

«Вот и я готовлюсь, – сказали рядом. Голос был знакомый, старушечий. – Готовлюсь, как умею. Оську только жалко…»

Миша прижался спиной к щелястой стене сарая. Сунул руку в карман, нащупал «француза». Прикосновение к оружию не успокоило, напротив, заставило разнервничаться. «Лаврик, – вспомнил Клёст. – Ося. Иосиф Кондратьевич.» Ему показалось, что кто-то ходит рядом, поскрипывая снегом, будто стволом револьвера о чужие зубы. Ходит, дышит, выжидает удобный момент. Но время шло, скрип стих, если вообще был, а никто так и не объявился.

Больше не скрываясь, Клёст вышел на Немецкую под свет фонарей. Прилично одетый господин с мешком подмышкой может вызвать подозрения. Господин с саквояжем в руке – совсем другое дело. Щёлкнула крышка серебряного брегета: до отправления ночного поезда на Крым оставалось полтора часа. Миша успел бы на вокзал и пешком, но торговый разъездной агент, вне сомнений, поехал бы на извозчике.

– Эй, голубчик!

Он взмахнул рукой, подзывая сани.

3
«Брекекекс!»

Не спалось.

Алексеев ворочался с боку на бок, маялся. Зажег торшер, стоявший между кушеткой и гадательным столиком (вместо ножек – китайские драконы с усами). Нет, не полегчало. Лампу в торшер вкрутили тусклую, грошовую, ради экономии, что ли. Одуревшим мотыльком свет бился в мёртвой хватке абажура, путался в зелёных складках. Тени копились по углам, карабкались на верх мебели. Чёрные карлики, цирковые акробаты.

– Брекекекс! – вслух произнес Алексеев.

Он хотел, чтобы вышло как у Водяного из пьесы Гауптмана «Потонувший колокол»: плотски, вульгарно, похотливо. Хотел, да не смог. Вышло как у жабы из «Дюймовочки».

Под спальню Алексееву выделили кабинет хозяйки. Тишина, сказали, уют и кушетка в лучшем виде, уже застелена свежим бельём. Если по нужде, так water-closet в коридоре, напротив кабинета. Не стесняйтесь, будьте как дома. Хлебнув лишку, мамаша Лелюк забыла, что гость и так здесь как дома, согласно последней воле умершей. Алексеев не стал её поправлять. Ещё удивился втихомолку, почему кабинет, если в квартире с гарантией есть настоящая спальня, хозяйкина. Потом сообразил: представил, как ложится на кровать, где ещё недавно отдыхала покойная старуха, смотрит в потолок, куда смотрела Заикина перед тем, как упасть в объятия Морфея, а позже и Танатоса, закуривает («Так и померла, с папироской-то…»), задрёмывает («Во сне померла, праведница…»), весь в мыслях: проснусь или нет? Это хуже, чем чужую пижаму надеть, нестираную. Алексеев всегда возил в багаже пижаму, даже в короткие поездки, без ночёвки – на всякий случай. Был брезглив, знал за собой грешок. Нет уж, лучше кабинет. Хотя могли спальню хотя бы предложить, из вежливости. Или здесь картошка в супнице, а чужой мужчина – в кабинете?

Ещё бы на ключ заперли, чтобы на девичью честь не покусился. С них станется…

– Брекекекс!

Он встал, достал из саквояжа пьесу: тот самый «Потонувший колокол» в переводе молодого поэта Бальмо̀нта, тёзки Алексеева. Вернулся на кушетку, открыл машинописную распечатку, переплетенную в картон: треть сделана на «Ремингтоне», блеклая и не слишком-то разборчивая, две трети – на новомодном «Ундервуде». На полях темнели еле различимые птичьи следы – пометки, оставленные карандашом. Список действующих лиц, первая сцена. Фея Раутенделейн расчесывает золотые волосы, зовёт водяного ради потехи, развеять скуку. Пчела, отражение в колодце, прикосновения к волосам, к груди – камертон, исходное противоречие, всё невинность и эротичность.

Чтение не имело смысла: Алексеев знал пьесу наизусть. Но чтение успокаивало. Он протянул руку, взял со столика футляр с пенсне. Нацепил очки на нос, скорчил потешную гримасу:

– Брекекекс! Кворакс, квак, квак, квак!

Получилось лучше, выразительней. Играть Водяного-зануду Алексеев не собирался – если играть, то литейщика Гейнриха – но удачная реплика, как всегда, доставила удовольствие.

– Брошу, – сказал он, глядя в угол, на тихую бессловесную тень. – Ей-богу, брошу. Никакого театра, пропади он пропадом, только семья и производство. Семья на первом месте, клянусь. Маруся, ты мне веришь?

Тень качнула головой. Жена не верила, сомневалась. А если даже и верила… Признай Маруся, что театр понесёт от ухода Алексеева колоссальную утрату, скажи ему, что для искусства его решение – трагедия, сродни трагедиям Эсхила, уговаривай она мужа пожертвовать семьёй, детьми, ею самой, лишь бы сцена не лишилась такого исключительного дарования – и Алексеев оставил бы подмостки с радостью, с куда большим энтузиазмом, чем сейчас, когда для жены эта новость числилась по разряду желанных, долгожданных, утешительных, но не сказать чтобы из ряда вон выходящих. Алексеев даже пытался намекнуть жене, актрисе с тонким акварельным дарованием, на полезность такой реакции – будь это роль, он бы подсказал верный акцент, не стесняясь, но увы, это была не роль. Приходилось действовать обходными путями, в частности, слать письма необходимого содержания:

«Пустой дом – куда деваться? Думал, думал… поехал к Медведевой. Просидел с двух до восьми часов. Обедал, чай пил и все шесть часов проговорил, конечно, о театре. Медведева была необыкновенно в духе. Все выпытывала, почему ты больна, не потому ли, что ревнуешь меня к театру. Я удивился, откуда она знает! Оказывается, что у нее с мужем всю жизнь была та же история…»

Тень пожала плечами. Ксения, сказала тень. Наша дочь умерла в два месяца от пневмонии. Ты в этот день играл Паратова в «Бесприданнице». Кира родилась крепкой, но Игорёк – мальчик слабого здоровья, ему нужен уход. Я одна не справляюсь.

«…прости, может, я сделал глупость, но я признался, что часть твоей болезни происходит оттого, что ты меня не видишь. Вот Медведева понимает мое состояние артиста и мужа и сознает, насколько трудно совместить эти две должности; она понимает эту двойственность, живущую в артисте. Любовь к женщине – одно, а любовь к театру – другое. Совсем два разных чувства, одно не уничтожает другого…»

Тебе не интересны разговоры о хозяйстве, напомнила тень. Ты говоришь, что я становлюсь узкой и пустяковой. Я болею, но ты не веришь, думаешь, будто я притворяюсь. Не верю, только и слышу я от тебя, словно на репетиции. Я не упрекаю, нет. Я – тень, призрак, плод воображения. Будь я настоящей, живой, я вряд ли бы вообще затеяла этот разговор.

«Всё время Медведева почему-то говорила на тему, что я обязан сделать что-нибудь для театра, что мое имя должно быть в истории. Не знаю, для чего она это говорила…»

Медведева, кивнула тень. Ты хочешь, чтобы я ревновала тебя к ней? Обиделась, потому что ты обсуждаешь наши семейные проблемы с чужой женщиной? Твои желания – открытая книга для меня.

«…но мне показалось, что она как будто догадывается о моем намерении или охлаждении к театру…»

Я обессилена, сухо произнесла тень без малейших признаков аффектации. Не от ревности к театру, нет, а от переутомления. На фабрике и в конторе требуют твоей активности. А ты запутался, ты ужасно перегружаешься и устаёшь. Когда я уезжаю с детьми в Андреевку, к твоему брату, ты пишешь мне: «В разлуке не могу даже думать о театре!» Мчишься к нам, приезжаешь, пьёшь чай на веранде, и с этой минуты больше ни о чем не думаешь, кроме как о театре или производстве. Ты есть, но тебя нет. Наверное, мне легче, когда тебя нет. Тогда мне кажется, что ты все-таки есть. Я расчесываю волосы по утрам, выхожу на двор к колодцу, склоняюсь над бревенчатым срубом – «Эй, старый Никельман, взойди же кверху!» – и вижу, как ты поднимаешься на поверхность, брюзгливый и целиком поглощённый самим собой, будто Водяной у Гауптмана.

– Брекекекс! – вздохнул Алексеев. – Кворакс, квак, квак, квак!

Он не знал, что уже спит.

Глава третья
«Только на вас вся надежда!»

1
«Пр-р-рекр-р-ратить!..»

До поезда оставался ещё добрый час, когда Миша Клёст, деловито отблёскивая плоскими стёклышками пенсне, вошёл в здание вокзала. В губернский город Х Миша приехал неделю назад, и за это время на вокзале ничего не изменилось. Залу загромождали лабиринты строительных лесов, сплошь в извёстке и засохших потёках цементного раствора, похожих на окаменелые наросты лишайника. Огни свечных фонарей и керосиновых ламп, казалось, парили в воздухе под потолком. В глубине залы они сливались в сплошное мерцающее сияние, как поминальные свечи в церкви. С недобеленых небес по лесам спускались на грешную землю ангелы – усталые, измаранные, в облике рабочих, закончивших вечернюю смену. Пассажиры и провожающие всех сословий, носильщики с баулами и чемоданами, служащие в путейских мундирах – хаотические потоки двигались, текли, пенились. Гул голосов, шарканье ног, кашель, ругань. В отдалении пиликнула скрипка; сбилась, умолкла…

«Откуда столько народу? – подивился Миша. – Да ещё на ночь глядя?!»

За тридцать четыре года, прожитых милостью Божией, ему довелось немало поездить. Клёст выучил назубок, как «отченаш»: к ночи жизнь на вокзалах – кроме, быть может, пары столичных – замирает. Дежурный кассир, тройка пьяных сторожей, нищая побирушка спит, кулём тряпья приткнувшись у стены, и больше ни арапа не сыщешь. Ах да, крымский поезд. Видно, не один Клёст собрался на юга̀. В ночное время поезда ходили редко, буквально единицы, особенно зимой, в бураны, но тот, которым Миша намеревался покинуть город, числился в списке исключений. Такой уж маршрут: когда поезд ни пусти, всё одно ночь зацепит.

Потянуло сквозняком, от холода начало ломить затылок. Миша втянул голову в плечи, поёжился и стал решительно пробираться к кассам. Ничего, Оленька, ничего. Уже скоро. Всё закончится, сыграем свадьбу, в Европу съездим, как ты хотела. Италия? Пусть будет Италия. Вернёмся – заживём как люди. Ты, главное, дождись меня, Оленька…

Дородный господин в бобровой шубе отчалил от кассового окошка. Трубно сморкаясь в клетчатый платок, размером годный для церковной хоругви, он спрятал за пазуху картонный прямоугольник билета, и Миша занял место «бобра». Сунул нос в окошко:

– Добрый вечер, любезный. Мне первый класс на крымский.

– Брекекекс! – квакнул кассир по-жабьи.

И выкатил на Мишу белёсые студенистые буркала из-под козырька форменной фуражки.

 

– Что, простите?!

Блик света мазнул по пенсне. Почудилось: жаба-кассир – мёртвый телефонист из Волжско-Камского. Клёст попятился, знобко передёрнув плечами.

– На крымский билетов нет, извините.

Усталое лицо, оплывшее, как свечной огарок. Скорбные складки вокруг губ. Редкие бровки, водянистые глазки. Никакой не телефонист, даже не похож. И не жаба, разумеется. Примерещится же такое!

– Если первого класса нет, давайте второй.

– Никаких нет.

Для пущего понимания кассир развёл руками.

– Третий?

– Совсем никаких. Разобрали.

– А на когда есть?

Подступило раздражение. Учинить скандал? Привлечь к себе внимание? Нет, никак нельзя. Вокзалы патрулировались «бляхами» – нижними чинами железнодорожной жандармерии. Нарушитель «порядка и благочиния» имел все шансы загреметь до утра в кутузку, чего Миша допустить никак не мог. Объяснить стражам порядка, почему его саквояж доверху забит ассигнациями, не сумел бы и сам Иоанн Златоуст.

– Минуточку…

Кассир зашелестел бумагами. Клёст терпеливо ждал. За ним уже выстроилась очередь – человек шесть-семь. Люди перешёптывались, в их гомоне Клёст слышал осуждение. Для позднего времени очередь была явлением удивительным, чтобы не сказать, экстраординарным. Нервничаю, сказал себе Миша. Надо успокоиться.

– Вам на крымский?

– Желательно.

– Он через день ходит. Послезавтра следующий.

– Бог с ним, с крымским. Какие ближайшие есть?

По большому счёту, Мише было всё равно, куда ехать. Москва, Петербург, Киев… Да хоть в Тамбов или Ростов! Поскорее бы убраться отсюда, а там – лови ветра в поле! Нет, в Ростов, пожалуй, не сто̀ит. Там Клёста могли помнить и опознать.

– Значит, ближайшие. На какие направления?

– Любые! – рыкнул Миша.

И сразу об этом пожалел. Нельзя показывать, что тебе кровь из носу нужно покинуть город. Вряд ли сюда докатилась весть об ограблении, и тем не менее. Клёст приятно улыбнулся, желая сгладить впечатление, и собрался было уточнить, какие направления его интересуют, но не успел.

– Ах ты курва!

Смачный звук оплеухи.

– Я курва?! Ракло поганое!

Миша обернулся исключительно вовремя. Секундой раньше каменщик, могучий детина в свитке из домотканого валяного сукна, вдрызг изгвазданной раствором, от всей рабочей души заехал кулаком в рожу ледащенькому мужичку в драном тулупе. Мужичок, бухой в хлам, майской ласточкой улетел к кассам, и не посторонись Миша, пьяница сшиб бы его с ног. Каменщик и сам не устоял, врезался боком в опору ближайших лесов. Вавилонская башня опасно зашаталась, грозя миру новым смешением языков и рассеянием народов. Сверху посыпалось всякое: засохший цемент, рукавицы из брезента, малярная кисть, изразцы с отколотыми краями. Кувыркнулось вниз мятое ведро, расплёскивая грязную муть на почтенную публику. Отчаянно завизжала дама – отвратительный дождь испортил ей новенькую шубку из чернобурки – и с размаху стукнула каменщика по голове своим ридикюлем:

– Хам!

Каменщик обернулся, ещё не зная, кому обязан тумаком, занёс кулак, но пьяница к тому времени воспрял, восстал из мёртвых и вихрем налетел на обидчика. Матерясь басом и фальцетом, свитка с тулупом сцепились, рухнули под ноги даме, визжавшей как резаная, без пауз. Ридикюль на длинном ремешке превратился в заправский кистень, гуляя по спинам и плечам. Купец с сыном попытались урезонить даму, за неё вступился франтоватый кавалер: жгучий брюнет без шапки, в клетчатом дафлкоте[17]. Франт оказался малый не промах, его тяжелая трость быстро заставила урезонщиков отступить, держась за ушибленные места. Каменщика и пьяницу, катающихся по полу, тем временем разнимали все, кто только вертелся рядом, и разняли бы, да пьянице на подмогу, за версту разя перегаром, подоспели двое приятелей-собутыльников. Быть бы работяге биту нещадно, но братья-строители, проявив трудовую солидарность, бегом вернулись от центрального входа и вступились за своего.

– Ы!

– А-а!

– М-мать…

Драка стремительно разрасталась. В водоворот мордобоя, бессмысленного и беспощадного, вовлекались всё новые участники. Минута, другая, и никто уже толком не понимал, с кем дерётся и из-за чего. Вавилонская башня устояла, люди в свитках и шубах, пальто и тулупах, шинелях и армяках, позабыв о сословиях и условностях, вновь обретали единый для всех, понятный каждому язык: язык пинка и зуботычины, оплеухи и тумака.

Кассир в окошке весь извёлся: пытался извернуться, хоть краем глаза увидеть сей спектакль. Миша и очередь за билетами заслоняли ему обзор. Когда же наконец мечта кассира сбылась, он стал белей извёстки, захлопнул железную дверку на окошке кассы, выкрашенную унылой и серой, как кассирова жизнь, краской – и щёлкнул задвижкой, торопясь отгородиться от светопреставления.

– Пр-р-рекр-р-ратить!..

– …безобр-р-разие!

– Р-р-разойдись!

И знакомым контрапунктом – пронзительные трели свистков.

Со стороны перрона через залу спешили железнодорожные жандармы – полудюжина усатых молодцев в шинелях поверх синих мундиров, при саблях и револьверах. Штафирка[18], не нюхавший пороху, легко мог спутать жандармов с уланами или драгунами – им полагалась форма со всеми атрибутами кавалерии, кроме разве что шпор. Нижним чинам не так давно вышло послабление: при обходе участка им разрешили шпор не носить. Одинаковые, как на подбор, словно витязи из сказки Пушкина, служители порядка выпячивали грудь, демонстрируя городу и миру бляхи с личными номерами и названием управления.

В железнодорожную жандармерию абы кого не брали. Помимо прямых обязанностей, куда включался обход участка пешком, в любое время года, такой добрый молодец должен был уметь развести пары в депо, проделать все маневры на паровозе, после чего взять состав и вести поезд, пассажирский или товарный.

Встреча с витязями в планы Миши не входила. Сейчас начнут вязать кого ни попадя, остальных потащат в свидетели – нет, на вокзале оставаться было нельзя. Скользнув по краю кипящего человеческого месива, Клёст оставил драку между собой и жандармами. Отвлекая внимание от Миши, драчуны азартно мутузили друг дружку; охали, крякали, вскрикивали, матерились, хватались за расквашенные носы, остервенело били в ответ. Пару раз Клёсту пришлось уворачиваться от случайных ударов, а один раз он даже пнул в колено излишне ретивого буяна, имевшего к Мише несомненные претензии. Захромав, буян отстал и вскоре сгинул в толпе себе подобных.

Всем телом толкнув тяжёлую дверь, Миша вывалился наружу – и земля ушла у него из-под ног. Не земля, конечно – обледенелые ступеньки. Звёзды над головой крутнулись залихватским калейдоскопом, и Клёст чувствительно приложился копчиком об лёд.

Саквояж, впрочем, не выпустил.

Поднялся Миша с некоторым усилием. Держась за пострадавшую часть тела и соблюдая превеликую осторожность, он двинулся прочь от вокзала. Миновав особо скользкий участок, остановился, достал из внутреннего кармана пальто серебряный портсигар, набитый папиросами «Дюшес». Чиркнул спичкой, прикурил и стоял с минуту, вдыхая табачный дым. Ничего ведь не случилось? Ничего. Не удалось уехать сегодня? Уедем завтра. Послезавтра, в конце концов. Всё в порядке. Он ничем себя не выдал. Если что – только с поезда, вот, едва из вокзала вышел.

Чин чинарём, и козырный туз сбоку.

Миша поднял было руку, желая подозвать извозчика, но раздумал. Гостиницы уже закрыты: постояльцев ночью не принимают. Где же встать на ночлег? Вернуться к старухе, у которой снимал угол, когда готовил ограбление? Нет, к старухе нельзя. Старая карга и не признает в элегантном господине своего занюханного постояльца. Удивится, начнет чесать языком, соседки подхватят…

Да-с, проблема.

15Помадой называлось средство для волос. Бриолин появится через несколько лет.
16Сухой гранд – грабёж без убийства. Мокрый гранд – грабёж с убийством.
17Однобортное шерстяное пальто с капюшоном.
18Штафирками военные презрительно называли штатских.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21 
Рейтинг@Mail.ru