Но главное все же было в том, что Анна Павлантьевна лишь чуточку пополнела, отчего фигура ее стала еще более привлекательной, еще более женственной, лицо ее сохранило свою прежнюю свежесть, будто не калило его нещадно степное щедрое солнце, а Лариса Карловна, напротив, сильно сдала: лицо стало еще более тяжелое, под глазами дряблые морщинки, хотя и тщательно запудренные, но все равно заметные; да и фигурой она проигрывала, ибо слишком пополнела и раздалась в бедрах, отчего и походка стала не столь легкой, как прежде, – такое женщины замечают сразу, и мало кому из них удается подавить зависть. Возможно, даже безотчетную.
Прошли наконец те несколько дней, которые нужны были Богусловскому для знакомства с обстановкой в округе, с офицерами штаба, кончились вечерние чаепития на манер тех, жаркентских, только с натянутой радушностью; позади и беседы о том, как ему, Богусловскому, начинать дела. На вокзал Оккеры поехали проводить Богусловских всей семьей. Лариса Карловна, повторяясь многократно, приглашала Анну Павлантьевну с Владиком чаще приезжать в гости, как к себе домой, а Владимир Васильевич напутствовал:
– Помни, полагаюсь на тебя с большой надеждой. У прежнего все юзом шло, ты же, батенька мой, думаю, не подведешь меня, коли дружбою дорожишь…
Много после тех проводов приходилось встречаться Богусловскому и Оккеру по разным поводам, в различных обстоятельствах, ни разу, однако, не предлагал Оккер по-семейному побеседовать.
«Вот так, ни за что ни про что, не стал бы делать вольт начальник войск… Не стал бы… – размышлял Богусловский, шагая, чуть отстав, за Оккером. И ошпарил душу внезапный вывод: – Худы не только мои дела, но и его. Дружбу прежнюю вменят ему в вину. И то, что Ларису Карловну от напраслины огородил. Что ж, будем искать выход вместе. Или он о себе больше станет печься?»
Совершенно несправедливо думал Богусловский об Оккере. Его тревожные дни и бессонные ночи остались уже позади. Действительно, следователь Мэлов, тот самый, что когда-то вел дело Ларисы Карловны, затем возбудил следствие против Михаила Богусловского, но вынужден был прекратить его и в виде наказания был переведен на Дальний Восток, приглашал начальника войск округа к себе. Беседа шла о Богусловском, и Оккер понял, что следователя интересуют подробности доклада Богусловского о, как тот выразился, «расправе с патриотами». Не было, казалось, резона скрывать от следователя ничего, но Оккер не рассказал о содержании разговора Богусловского с раненым нарушителем. Удержало то, что следователь отчего-то пытался затушевать свою в том заинтересованность. Колесил вокруг да около, а прямо так и не спросил.
Более часа длилась беседа. Подытожил ее Мэлов так:
– Я знаю, что начальник отряда ваш друг, в прошлом сделал услугу вашей жене, тогда еще невесте, а стало быть, и вам. Хочу поэтому предупредить вас: любое действие ваше, направленное на затруднение следствия по делу преступного самоуправства, мы вправе расценивать как соучастие в преступлении. В ближайшие дни я попрошу вас письменно объясниться по поводу вашей сомнительной дружбы с преступником…
Как удержался, чтобы не нагрубить следователю, Оккер, он даже самому себе не мог потом объяснить. Возможно, цинизм сказанного привел его в шоковое состояние, лишил способности на какое-то время и мыслить, и сопротивляться?
Вернувшись в свой кабинет, Оккер тут же позвонил по прямому проводу в Москву. Доложил обо всем без утайки, но был краток, лаконичен (опасность заставила собраться, а надежда на помощь придавала силы) и убедителен.
– Хорошо, будем разбираться, – неопределенно сказали на том конце провода, и связь прервалась. У начальника войск округа даже не спросили, какова оперативная обстановка.
Надежда испарилась, как пустынный мираж, и Оккер, боевой командир, умевший даже в смертельно опасных ситуациях поступать согласно обстоятельствам и осмысленному расчету, командир, который сам не боялся ни пуль, ни клинка и учил подчиненных своих храбрости и лихости в борьбе с врагами, – этот командир под бременем непривычной ему опасности оказался совершенно беспомощным. В подсумках его не оказалось ни одного патрона. Вызвав ординарца, он попросил:
– Машину, пожалуйста. Поскорее. – И добавил глухо: – Домой поеду.
Ни ординарца, ни тем более водителя нисколько не удивило, что командир, обычно возвращавшийся домой очень поздно, уезжал из штаба средь бела дня. Рассуждали, в общем-то, верно: раз едет, стало быть, требуется. И хмурость его объяснили по-своему: ЧП где-нибудь, япошки снова набедокурили. Никто ничего у него не спросил, и Оккер посчитал, что держит себя в руках, не показывает вида подчиненным, что растерян. Рассчитывал, что и дома жена не заметит его душевного смятения. Приготовился соврать, если Лариса спросит, отчего рано, что выдалось свободное время. Лариса, однако, сразу же, как только открыла ему дверь, почувствовала совершенную необычность состояния мужа. Дрогнуло и у нее сердце. Она привычно пропустила его в прихожую, но не задала обычного вопроса: «Как прошел день?» – не осталась стоять в сторонке, ожидая, пока муж повесит мундир, а затем переобуется в мягкие шлепанцы; она подошла к нему, сама сняла фуражку, оттерла ладонью пот со лба и начала расстегивать мундир. Это было так непривычно для Владимира Васильевича, так неожиданно, что он даже отшатнулся, но Лариса мягко положила руки на плечи, притянула его к себе, поцеловала и попросила:
– Не упрямься.
Впервые за все годы их совместной жизни Лариса помогла мужу раздеться и, не понимая того, еще более усугубляла его тревогу, еще более обезоруживала его, делала его еще более беспомощным. Лариса всегда была сдержанна с ним. Она, не понимая того, обкрадывала и его, и еще больше самое себя, но так уж сложилась их жизнь. Поначалу она не делала того, что считала оскорблением ее любви к товарищу Климентьеву, под грузом душевной раны, нанесенной Андреем Левонтьевым, а затем, когда рана уже затянулась и перестала кровоточить, под грузом самоубеждения, что она не вправе хоть чем-либо запятнать свою первую и единственную любовь. Владимира Оккера поначалу это сильно угнетало, но он надеялся, что со временем Лариса изменится, а после привык к сложившимся меж ними отношениям, не представляя даже, что они могут быть у мужа с женой иными – более нежными, более пылкими и более чуткими…
– Пойдем в гостиную. Приляг на диван, а я сварю кофе.
Она положила ему под голову думку и, поцеловав и попросив: «Лежи, я сейчас», – поспешила на кухню, оставив его удивляться столь необычному ее обращению.
На душе кошки скребут. Он уехал из управления, чтобы остаться одному, и вот – он один. Пустота вокруг. Безжизненность. Не для него она, и он с нетерпением ждал, когда Лариса позовет в столовую, и думал, имеет ли он право рассказать о дамокловом мече, так неожиданно нависшем и над Богусловским, и над ним самим, и не находил верного решения.
Вошла Лариса с подносом, и гостиная наполнилась бодрящим ароматом. Оккер хотел было подняться, но Лариса опередила:
– Лежи, я подам.
Он пил кофе, а она перебирала пальцами его волосы, разглаживала морщины на лбу и у глаз, а когда он похвалил кофе, она благодарно поцеловала его.
Владимир Васильевич не спешил допивать кофе, растягивал блаженство. Прежде, бывало, он вот так же цедил сквозь пальцы волосы Ларисы, разглаживал морщинки, и, хотя для нее все это было приятно (он видел это), она, однако же, сдерживала ответные ласки. Сегодня же они поменялись ролями. Ему тоже хотелось обнять жену, прижаться головой к ее пышной груди, но он продолжал пить мелкими глоточками кофе, как привык в Средней Азии вдыхать чай из пиал.
И на следующий день Лариса была чуткой и нежной. И на следующий… И вконец разморенный не испытанными прежде ее ласками, он разоткровенничался. Рассказывал, а сам боялся, что она расстроится, вспомнит о том времени, когда сама была под следствием, вспомнит все и вернется ее прежняя сдержанность; он никак не хотел потерять того, что так неожиданно обрел, но продолжал свой печальный рассказ.
Реакция Ларисы Карловны тоже оказалась неожиданной. Ни грамма печали. Только возмущение.
– А, этот Мэлов, значит? Тогда все понятно! – зло заговорила Лариса. – Почему ты, Володя, прежде мне не сказал о нем? Я бы Сталину письмо написала. Либо его перевели бы отсюда, либо нас. Я сегодня же напишу…
– Не спеши, подождем решения. Я тебя очень прошу.
– Хорошо. Но не попадись ему на крючок. Ни в коем случае никаких письменных свидетельств. Он хочет, чтобы ты отрекся от Богусловского. Он предателем тебя сделать хочет! Эка фрукт! А тебе не кукситься, а бороться нужно. Действовать!
– Нет, чести я не запятнаю. Что бы ни случилось! И отрешусь от непротивления злу. Непременно!
Лариса Карловна была совершенно искренней, так заботясь о Богусловских. Возникшая зависть к Анне и Владику притупилась, но, даже будь она по-прежнему острой, иначе бы Лариса Карловна не поступила, ибо речь шла не о красоте бедер и бюста – речь шла о судьбе. А Лариса Карловна помнила все, что сделали для нее Богусловские. И искренность Ларисы, ее настойчивость для того душевного состояния Владимира Васильевича имели весьма серьезный вес. Даже решающий. На следующий же день Оккер начал активное противодействие Мэлову. Он попросил начальника штаба отряда донести лично ему рапортом о том, кем и когда был разработан план внезапных проверок и согласно ли утвержденному плану выезжал на стыковую заставу начальник отряда. Письменного рапорта, тоже лично ему, потребовал Оккер и от коменданта участка, который первым прибыл к месту боя и все видел своими глазами. Он не сказал о предстоящем следствии, но предупредил, как важна в рапортах скрупулезная точность. Своего начальника штаба он попросил подготовить справку об указаниях штаба округа по проведению внезапных проверок.
Документы, которые Оккер собрал, не оставляли сомнения в том, что Богусловский действовал верно, не афишируя своего выезда. Никакой тайной преднамеренности у того не было, никакого злого умысла. Это немного успокоило, но Оккер понимал прекрасно: все решит ответный звонок из Москвы. И его судьбу, и судьбу Богусловского.
Только после нескольких тревожных дней и бессонных ночей раздался долгожданный звонок. Первые слова ободряющие: «Работайте спокойно…» А дальше – засека, которую не враз осилишь: Мэлову не мешать, но и не содействовать, личного объяснения письменно не давать. Резко отказываться, однако, не стоит. Лучше всего – обещать и оправдываться за невыполнение обещания занятостью чрезмерной. С Богусловским контакт минимальный. Информировать об этом телефонном разговоре его ни в коем случае не следует. И вообще никаких советов, как вести себя со следователем, не давать.
Не стал возражать Оккер против последней рекомендации, хотя был с ней не согласен. А когда рассказал об этом Ларисе и та определила такую позицию улиточной, решил он раскрыть Богусловскому почти все карты. Искал лишь повода для поездки в отряд. И вот – Барковый. Никто не мог теперь упрекнуть его в преднамеренном контакте с Богусловским.
…Они уже подошли к трапу, как вдруг Оккер обернулся, остановившись, и сказал твердо:
– Нет. На катер не пойдем. Рассказывай и показывай. Так будет понятней.
«Не хочет, чтобы кто-либо вдруг услышал случайно разговор… – со все больше укрепляющейся неприязнью к бывшему другу подумал Богусловский. – Эка напуган. Не борец за правду… Не помощник!»
Начал с подчеркнутой официальностью:
– Выезжая сюда, я ослушался следователя. Он позвонил мне тут же, после вашего приказа возглавить операцию…
– Постой, постой… Тебе он велел не покидать отряда?
Для Оккера было неожиданно и оскорбительно услышать о том, что следствие Мэлов начал, не оповестив его, начальника войск округа. Мэлов, правда, не подчинялся ему, но элементарная субординация предполагала информацию. Оттого и не сдержал столь поспешного вопроса Оккер. Богусловский же расценил его по своему разумению. Ответил, едва подавляя раздражение:
– Решение о выезде я принял сам. Возможные обвинения полностью приму на свой счет!..
– Эка, батенька мой… Спасибо за пощечину. Ну да, может, и заслужил. Только вряд ли. – Вздохнув, сказал примирительно: – Ладно, поставим все на свои места, только послушаю я вначале доклад твой о бое.
Скупым военным языком докладывал Богусловский, а Оккер понимал, с каким смелым риском действовал тот и как ловко были захвачены японские катера, что в конечном счете принесло столь внушительную победу: трофеи, пленные, но, главное, хороший урок преподан провокаторам.
– Молодец, Михаил Семеонович! Одно слово – молодец! На орден представлю! Красного Знамени – не меньше! – И, поглядев в сторону Хабаровска, молвил злорадно: – Посмотрим, как Лазаря петь станешь! Посмотрим! – И вновь к Богусловскому: – А случись у тебя осечка – трудновато бы пришлось. Усугубил бы и без того…
– Повторяю, я вполне осознанно выехал сюда с эскадроном. Я не собираюсь, сложа руки на груди, взирать молчаливо на свершающееся зло. Преднамеренное зло! Я не баран, приготовленный на заклание!
– Похвально, конечно, твоя решимость. Иного я и не предполагал. Только понять ты должен: обвинения сфабрикованы очень серьезные. Не перебивай. Не бычься. Послушай. Мэлов мне предложил письменно отречься от тебя. Иначе, мол… И вот, как на духу: труса спраздновал было. Чем бы все окончилось, не могу сказать, если бы не Лариса. Молодец она. Силу вдохнула. И знаешь, Михаил Семеонович, лаской взяла. Иной теперь стала, – не удержался Оккер, чтобы не поделиться радостью с другом, – совсем иной! Счастлив я теперь вдвойне: тебя не потерял, себя уважать не перестал, ее будто вновь обрел. Сегодня мне практически ничего не грозит, а тебе… – И приостановил речь. Не забывалась настоятельная просьба Москвы не вмешиваться в ход следствия. Ни на миг не забывалась. И о последствиях думал. Какие они могут оказаться? Решился все же на совершенно откровенный разговор: – Все, что я тебе скажу, только для твоего пользования. Нигде, ни при каких обстоятельствах…
– Клянусь честью!
– Верю без клятвы, – прервал Богусловского Оккер. – Сказал в порядке предупреждения. Так вот… Тебя обвиняют в действиях, кои можно квалифицировать как измену. Значит, так: несколько месяцев назад сосед твой задержал перебежчика, который даже со мной не пожелал беседовать. А суть вот в чем: в приграничных городах закордона есть, по словам того перебежчика, большая «партийная организация», подпольная, естественно, и руководит ею Ко Бем Чен…
– Постойте, постойте! Я слышал эту фамилию. До революции еще слышал. Он разработал интересную систему быстрой доставки шпионской информации. Как пример это нам приводили.
– Верно. Имел он в девятьсот пятом подряд на поставку фуража и продовольствия японской дивизии, не помню номера, но главное его занятие – шпионаж. Агентура его под видом торговцев разъезжала в местах дислокации русских войск, собирая нужные японцам сведения. Доставлял их Ко Бем Чен с фантастической быстротой с помощью постов связи, кои имел он через пять-шесть километров, с несколькими скороходами на каждом. Уложится гонец в определенное нормой время – получает десять иен. Доставит на соседний пост донесение раньше – получай за каждую минуту в два раза больше. Но и сам Ко Бем Чен не оставался в накладе, как показало время, от такой щедрости. После войны – он видный промышленник. Дружбы с японцами не порвал, а недавно ездил в Токио. Старик, а не побоялся дальней дороги. Не попусту же? Мы имеем данные, что встречался старик там с полковником Кавамодой – начальником советского сектора генерального штаба ихнего. Не исключено, что имел встречи и с представителями «Черного дракона». Не тебе объяснять значение тех встреч…
– Да, «Черный дракон» – это непосредственно против нас. Шпионаж и диверсия.
– Таков руководитель так называемой «партийной организации». Ищет выходы на нашу территорию. Постоянные, надежные выходы. Просит открыть школу, где бы могли обучаться, как они говорят, «проверенные коммунисты».
– Ого! Наглость высочайшая. Не удосужились даже имени своего резидента сменить.
– Самонадеянность чрезмерная, это уж точно. Состряпали легенду, что бежал, дескать, из японской тюрьмы политический заключенный, профессиональный революционер; предполагают, что клюнем мы, что никто не станет заглядывать в архивы царской контрразведки. Но я все это рассказал не для критики просчета японской разведки, а для того, чтобы ты понял, как чудовищно по своей сути обвинение в твой адрес и как оно вместе с тем весомо. Тебя, короче говоря, обвиняют в расстреле посланцев Ко Бем Чена. Сделал ты это, чтобы осложнить и запутать начавшуюся игру с японской разведкой. И вопрос поставлен так: не причастна ли к этому расстрелу сама японская разведка? Теперь понятно, какие у тебя трудности впереди? Видимо, в самое ближайшее время тебя отстранят от должности…
– Но я же докладывал вам, Владимир Васильевич, о признании раненого. Я буду бороться за правду!
– Только без горячки. Моя просьба, если хочешь – приказ: ни устно, ни письменно следователю об этом не сообщать. Мы продолжаем поиск. Не только у нас – во всем городе нет человека с фамилией Ткач. Скорее всего, это кличка.
– Но, быть может, прежняя фамилия. Мэлов, допустим. Не мог он быть до революции Мэловым?
– Бездонен этот путь. Где и когда менял он свою фамилию? И единожды ли менял?
– Знавал я Ткача. Дружны были наши семьи: Левонтьевы, Богусловские и Ткачи. Самый младший из Ткачей, Владимир Иосифович, штурмовал Зимний. Камеи потом хотел вынести, да попался. Посмотреть бы на Мэлова…
– Идея верная. Я подумаю, как ее осуществить. Ну а раз уж ты сам заговорил о прежней дружбе с Левонтьевыми, открою, что второе, не менее тяжелое, обвинение – твоя женитьба на сестре эмигранта-белогвардейца, ярого антисоветчика.
– Бедная Анна! Что я ей обо всем этом скажу?
– К ней Лариса моя собирается. Вместе с Викой.
«Это прекрасно», – хотел сказать Михаил Богусловский, но сдержал восклицание: к ним подходил командир эскадрона, а ему совершенно ни к чему знать хоть частицу разговора начальника отряда с начальником войск.
Комэска сам не мог решить, что делать с убитыми японцами и маньчжурами. Спросил:
– Может, передадим?
– Заманчиво, – как бы рассуждая сам с собой, заговорил Оккер. – Пусть бы солдаты ихние полюбовались, что ждет их на нашей земле. Очень заманчиво. Они, однако же, перевернуть все с ног на голову могут, обвинят нас бог знает в каких грехах… Лучше похоронить здесь, на острове. – И уже решительно, как приказ: – В одну могилу всех! Да простят нам их матери и жены – не мы вояк этих сюда звали. Не мы!
Еще несколько недель назад Мэлову представлялось, что дела его идут без сучка без задоринки. Все следственные дела, какие он начинал, оканчивались так, как задумывались, и им были довольны. Неудача с Богусловским в Казахстане ему давно уже простилась, хотя последствия той неудачи ощутимы и по сей день. По чьей-то воле (взглянуть бы на того человека, кто спас его, Мэлова, и сделал вечным рабом) выхватили его буквально из костра, на котором он сгорел бы в два счета. Ловко, как казалось Мэлову, подстроил он Богусловскому ловушку. Одно было нехорошо – не мог сам вести следствие, поэтому поручил одному из своих подчиненных, самому, как думалось Мэлову, доверчивому и податливому. Поначалу так и вышло: поверил тот и показаниям казака-перебежчика, который искренне был убежден в том, что, сколько волка ни корми, он все равно в лес смотрит, и, когда Мэлов подсунул ему мысль, не по приказу ли Богусловского кормили коней размоченным овсом и сеном, чтобы обезножили они, казак даже обрадовался: «И у меня такая думка свербилась!»
Показания тот казак давал старательно, с душой, по его получалось, что из экспедиции убрали его, потому как боялись, что может помешать злому делу. И по поводу Васина тоже сомнение высказал, будто и тот мог продаться. И выходило, не будь его, казака-перебежчика, не дотянули бы ученые до конца маршрута, умыкнули бы их. Поверил следователь искренности доносчика, начал дело с возмущением: «Ишь ты, в пограничные войска пролезли! Не выйдет! Очистим!» – но, еще когда находился в отряде, стал требовать бывшего урядника Васина, которого Мэлов не смог поколебать, поэтому под предлогом недоверия настоял, чтобы перевели его в другой отряд, в хозяйственное подразделение. Согласиться на вызов Васина Мэлов не мог, но не мог и уговорить следователя отказаться от такой мысли…
Туго затягивался узел. Оставалось одно – убрать следователя, свалив затем всю вину на Богусловского. Но наивный с виду следователь оказался чрезмерно проницательным. Не удалась засада и в дороге, не удалась и возле дома. Усугубило все предписание из Москвы о прекращении следствия. Это был провал. Теперь уже полный. Мэлов уже видел себя в тюремной камере, понимая, сколь суровой будет расплата. Нет, не из-за Богусловского, здесь зло еще не совершено, припомнятся другие дела, которые он вел сам…
А вместо тюрьмы – Москва. Его привезли в приличную гостиницу и поместили в хороший номер, сразу же предупредив, что ждать решения судьбы придется несколько дней, но все образуется при условии, конечно, если он поведет себя благоразумно.
Не поняв, о каком благоразумии сказано, он тем не менее не пытался даже делать какие-либо предположения, философски заключив: «Жизнь подскажет», – и спокойно ожидал более делового разговора.
Вспомнили о нем только через неделю. Приехавший за ним юрист услужливо открыл дверцу эмки, и, пошныряв вначале по узеньким переулкам, покатила легковушка, к удивлению и недоумению Мэлова, за город, а через час, протиснувшись сквозь густой лес по узкому щебеночному отвилку, вырулила на берег озера, где стоял старинной постройки теремок, окруженный глухим тесовым забором.
В том теремке, у ярко пылавшего камина, хотя вечер был теплым, Мэлов узнал, в чем состояло его будущее «благоразумие». Хозяин теремка, назвавшись Трофимом Юрьевичем, предложил поудобней устраиваться в кресле, сразу предупредив:
– Если жарко – потерпите. Камин – моя болезнь.
Подождав, пока Мэлов усядется в просторное и мягкое кресло и станет готовым слушать серьезную речь, заговорил с сухой официальностью:
– Если бы тот человек, кому вы обязаны спасением своим, не знал наверное, что вы получили дореволюционное юридическое образование, он бы не поверил. Все ваши дела уязвимы. Легко уязвимы. Попади они в руки мало-мальски знающего ревизора, и… Остается надеяться, что, пока мы живы, они не увидят света божьего. Впрочем, пыль архивную всегда можно смести мягкой щеткой…
– Я готов выслушать ваши рекомендации, – вполне поняв, что собеседник стращает не ради словца красного, перебил Мэлов. – Мои стремления и мои поступки не безошибочны, но искренность их…
– Не сомневаюсь, – остановил недовольно хозяин. – Не сомневается и проявивший заботу о вас. Оттого вы – здесь. Но вы оговорились: не рекомендации, а условия. Выполнение коих непременно. Первое и главное – полная координация своих действий с интересами общими. У вас во взгляде вопрос? Вы забыли житейскую мудрость: много будешь знать – скоро состаришься. А у старости известный конец.
Не церемонился с гостем хозяин, хлестал наотмашь, вовсе не заботясь о том, больно или нет собеседнику. Но самым обидным оказался финал беседы:
– Знать будете только одного человека. Серьезных поручений никто вам не даст – не рассчитывайте. Этого добиваются делом. А пока самое большое – почтовый ящик. И повторяю, больше никаких глупых следственных дел. Никаких! Запомните! Зарубите себе на носу. Больше я вас не задерживаю…
Снизошел, подав на прощание руку. Но с кресла не поднялся.
Проглотил Мэлов обиду, ибо хотел жить. И уже в гостиничном номере, поразмыслив, пришел к выводу, что новое его положение даже лучше: не одному думать и решать – меньше, стало быть, риска.
Дальше все шло, как и должно было идти при перемещении по должности: беседы в кабинетах кадровиков, у начальства, ознакомление с обстановкой и – путь. Долгий-долгий. Почти через всю Россию, всю Сибирь.
Времени для раздумий хоть отбавляй. И когда Мэлов подъезжал к Хабаровску, то те его московские, гостиничные уверенность и спокойность выветрились, словно миражная призрачность. От всего виденного за многие дни пути у Мэлова осталось такое впечатление, будто вся Россия, а следом за ней и Сибирь, отличавшаяся прежде раздумчивой медлительностью, засуетились, спешат, подхватившись сделать недоделанное веками, перестроить веками мешавшее вот этой вольной суете, теперь не только позволительной, но и всячески поощряемой. Проснулась великая Русь, зарысила орловской размашистой рысью по дороге истории, и какая рука может осадить бег вольный, кто в силе передернуть закушенные удила?! Он, Мэлов, своими комариными укусами? Либо тот, самодовольный, чванливый интеллигентишка, не видящий ничего, кроме каминного костерка?
Нет, не запылать великому очистительному пожару от каминного огня!
Сомнения, однако, остаются сомнениями, откровения – откровениями, а жизнь – жизнью. И коли назвался груздем – полезай в кузовок. С желанием или помимо воли, это уже, как говорится, несущественные мелочи, которые никого не волнуют…
Первое, что Мэлов сделал в Хабаровске, нашел удобный особнячок в тихой окраинной улочке и сообщил, как было договорено, в Москву свой новый адрес.
Каждый вечер ждал, что кто-то придет к нему и, назвав пароль, потребует каких-то действий; но проходили недели, тянулись месяцы, а никто не тревожил его. Мэлов, облюбовав уже нескольких краскомов, мыслящих, ищущих и поэтому уязвимых, готовил на них досье, однако предпринимать что-либо самостоятельно не решался. Порой ему думалось, будто о нем забыли вовсе, и тогда лелеялась надежда на совершенно спокойное житье; но чаще представлялось, что тот «каминный ментор» отмахнулся от него, как от писклявого комара, и это порождало даже обидные мысли. Сгладилось со временем впечатление, оставленное поездкой через страну, смикшировалась острота чувств и противоречий, и Мэлов костерок каминный видел теперь в ином масштабе, значительном, угрожающем. Сколько таких каминов по пригородам в глухих дачах у лесных озер, думал он, которые пока пылают в одиночку, но которые в конце концов сольются, и пойдет пластать, как здесь говорят, верховой пал, от которого нет спасения. Мэлов не хотел сгореть в том огне, ему представлялось лучшим погреть озябшие руки, любуясь лишь заревом и сознавая, что и его, Мэлова, немалая доля в том пожаре…
Противоречивым тем мыслям и надеждам поставил точку утренний визит простодушного толстячка в модной косоворотке. И хотя верхние пуговицы рубашки были расстегнуты, да и сам ворот был низок и мягок, он, казалось, безжалостно теснил рыхлую шею, создавая неловкость хозяину. Толстячок, однако же, будто вовсе не реагировал на ту неловкость, лицо его было покойно и благодушно, голос мягкий и ровный:
– В самые ближайшие дни прибудут к вам гости. Двое. Казаки. Для вас они – Есаул и Елтыш. Вот этот конвертик – для них. Спрячьте его, спрячьте до ухода на службу. Чтобы никто, кроме вас, не ведал. Когда посетят – дадите знать. Вот на это окошечко – герань. Расстарайтесь обзавестись геранью. Если чайком попотчуете – не откажусь. Только уж без кухарки. Сами не сочтите за труд…
Обещанные «самые ближайшие дни» затянулись на добрые две недели. И каждый вечер – полный тревоги. Издергался Мэлов, даже на работе сослуживцы заметили его неспокойность душевную, то один, то другой участливо осведомлялись, не захворал ли. И как ни пытался Мэлов взять себя в руки, ничего из этого не выходило.
Наконец пожаловали. Оторопь взяла, как вошли. Словно клещами сдавил руку Елтыш, по виду и впрямь похожий на неподступный, в сучковатых наростах комель. Еще внушительней – Есаул. Один взгляд чего стоит. Так и сверлит, так и гвоздит. Когда готовился Мэлов к встрече гостей, репетировал хозяйскую холодность и высокомерие, предполагая вести разговор примерно так, как велся с ним в подмосковной даче у камина. Но вдруг безотчетно вернулась манера робко притрагиваться подушечками пальцев к усам перед тем, как что-то спросить либо что-то посоветовать.
А гости или сразу раскусили состояние хозяина, или знали, что не велика птица, поэтому вели себя беспардонно. Особенно Есаул. Развалился в кресле, словно придавив его своим могуществом, и приказывает:
– Давай, паря, пошустрей, что передать нам велено. Век тут вековать негоже нам. Пошустрей давай…
Посмотрел сомнительно на тощий конверт, который торопливо принес Мэлов, спросил с недоверчивой сердитостью:
– Все, что ли, паря? Не оболясишь?
Встанет сейчас и – хрясть кулаком между глаз для острастки. Съежился Мэлов, ответил торопливо:
– Ничего больше не велено. Как на духу…
– Из-за вот этой филькиной грамотки мандрычили да еланили? – все еще делая вид, что не вполне верит хозяину, сердито вопрошал Есаул сам себя. – Экое пустодельство!
– Важность документа не в его объеме, – попытался возразить, потрогав пальцами усы, Мэлов, но Есаул грубо оборвал его:
– Чево пустое, паря, молоть? По зряшнему делу меня Левонтьев не пошлет…
– Левонтьев?!
– А ты думал, мне, есаулу Кырену, шавка какая велела?
– Прошу, передайте, вернувшись, привет от Ткача.
– Погляди на него – Ткач! – с явной издевкой бросил, как бы призывая в свидетели напарника своего, Есаул. – Чево горболысь такая наткать может? Плодуха без мужика нагуляла, не иначе… Ну не серчай, передам твой поклон. Передам, бог даст, если выйдет годяво все.
– А где вы намерены переходить обратно?
– Эко – шустер! Мы – в пути, ты тут гвалт подымешь!
– Я к тому, чтобы посоветовать, – притрагиваясь к усам, возразил Мэлов. – Я же в курсе, где охрана слабее.
– Советчик, глянь-ко!..
Оплевав смачно и оставив три ружейных патрона, ушли ходоки. Так гадко на душе у Мэлова, швырнуть бы позеленелые гильзы с непонятным зарядом в сортир, а следом и горшок с геранью, но нет, перемогает себя страхом за возможную расплату, несет на подоконник герань, хотя темень на улице и сделать это можно утром; прячет и перепрятывает патроны не единожды и только после этого тушит лампу.
Смежил глаза – и, как наяву, рыжая лопатистая борода, глаза волчьи. Дрожь по телу. Вскочить бы, зажечь лампу, но и этого нельзя делать: поздний свет в окне может вызвать подозрение. Велики у страха глаза. Спит улочка без задних ног, никто не видел ушедших от Мэлова гостей, никому нет дела до того, горит ли у него лампа либо не горит – в каждом доме своя забота, свои житейские проблемы. Но не случайно родилась поговорка: на воре и шапка горит. Совсем не случайно.