© Ананьев Г.А., 2018
© ООО «Издательство «Вече», 2018
© ООО «Издательство «Вече», электронная версия, 2018
Сайт издательства www.veche.ru
Со времен царствования Ивана Грозного защищали рубежи России семьи Богусловских и Левонтьевых. Сдружились еще на засечных пограничных линиях, потом и породнились… Но прогремел выстрел «Авроры», и бывшие соратники оказались по разные стороны баррикад. Глава рода Левонтьевых считал, что пограничники не должны нарушать данной императору присяги, поддерживали в этом отца и сыновья-офицеры. Генерал Богусловский же был уверен, что никакие политические изменения не должны ослаблять охрану государственной границы. И убеждения свои представители старых пограничных семейств отстаивали не только словом, но и делом.
Гибнет в Финляндии Петр Богусловский, его брат Михаил, избранный председателем Реввоенсовета пограничного полка, сначала участвует в штурме Зимнего, а потом помогает чекистам бороться с разного рода контрреволюционерами.
В это время младший из Левонтьевых – Андрей, служивший на заставе в Туркестане, раскалывает личный состав и уводит группу казаков, которая вскоре превращается в бандитское образование.
Иннокентий Богусловский, наоборот, остается на заставе и сначала вместе с оставшимися верными своему долгу пограничниками отбивает многочисленные налеты басмачей, а потом уходит с красноармейцами в поход на Коканд.
Дмитрий Левонтьев отправляется в Сибирь, надеясь, что ему удастся сыграть решающую роль в освобождении экс-императора Николая II, но быстро разочаровывается в этой идее и вместе со своим старым знакомцем подпоручиком Хриппелем решает присоединиться к войскам Колчака или атамана Семенова…[1]
– Стало быть, все едино, что к Каппелю, что к атаману Семенову? – похлестывая короткой плеткой по голенищу, вот уже в какой раз спрашивал Дмитрия Левонтьева и Якова Хриппеля дородный, косая сажень в плечах, есаул с рыжей окладистой ухоженной бородой и пронзительным взглядом коричневых глаз.
Дмитрий напрягся, чтобы легче принять удар, но сегодня есаул, по манерам и речи больше похожий на урядника, не взмахнул плеткой и не ошпарил хлестко, с оттягом, плечо. Продолжал ехидно задавать вопросы:
– За Русь, стало быть? Чего же оттуль в Сибирь подались? Русь-то там.
Молчали офицеры. Они уже все сказали этому хаму. Поначалу требовали, а Хриппель даже пытался угрожать, но плетка быстро их усмирила. Бессильными и безвластными они оказались в руках казачьего есаула, недавно, по всей видимости, назначенного, и не могли найти никакого выхода из сложившегося положения. Бежать? Но казаки знают все тропы, нагонят быстро, и тогда уж вовсе крышка. А так, глядишь, поверит все же и отправит в штаб. Там-то все встанет на свои места.
Честолюбивые планы молодых офицеров, их мечты оказаться у дел рядом с теми, о ком заговорили на Руси, в ком признали силу, рухнули вдруг и совершенно нелепо. Казачий разъезд не заметил их, так нет, сами окликнули. Как же – свои. Но встреча с есаулом огорошила…
– Кто послал?! – строго спросил тот, хлестнув нервно плеткой по голенищу, предупредил еще строже: – Добром не признаетесь, замордую до смерти!
– Мы, господин есаул, – офицеры! И мы просим…
– Офицеры? Ну ты-то, – с ухмылкой глядя на Хриппеля, согласился есаул, – куда ни шло. А этот, – есаул смерил взглядом Дмитрия, – вон какой. Нет кости такой мужицкой у дворян. Я-то знаю.
Откуда было ему, выросшему в глухой забайкальской станице, знать офицерство? Но так уж устроен человек, что он сам себя может твердо убедить в чем угодно, особенно если еще жизнь балует его, если ему фартит. Уверенный в себе человек, если он еще необразован и не воспитан хорошо, многое может возомнить. Таким, уверенным в себе, обласканным судьбою, и был есаул Кырен, Костя Кырен, как его продолжали звать станичники, которые хотя и остались рядовыми, но тоже были о себе высокого мнения, ибо считались, по казачьим меркам, богатыми, крепкодомными. Полк, в котором Кырен поначалу служил рядовым, побывал в Омске, Новониколаевске и даже в Самаре. Костя Кырен видел там господ, гулявших в городских садах, завидовал столь вольготному житью, дорогим одеждам и сам мечтал «выйти в люди.
– Повидал я на своем веку всякого, меня не проведешь! – рубанул он и пригрозил: – Не скажете, аже кем и откудова засланы, жалко мне вас станет. Замордую!
– Я офицер штаба Корпуса пограничной стражи! Я прошу вас либо доложить о нас своему вышестоящему командованию, либо дать возможность сделать это нам самим!
– Ишь ты, серчает… А ответь мне, отчего в такую глухомань черт тебя занес? Там-то, не в Сибири, ее, границы той, немерено. Иль места тебе не нашлось? Скажи, будь милостив.
Что ответишь на это юродствование? Отчитать бы есаула-выскочку, а то и морду начистить, сразу бы нашел свой шесток, да как сделаешь это, если сила на его стороне? Одно остается – убедить…
Закончился первый разговор плеточной выволочкой. Не крепкой, но чувствительной. На следующий день разговор возобновился, но строился так: вопрос – удар плеткой по ключице либо по шее, а то и меж лопаток, новый вопрос – новый удар. А когда отлеживались на сене в сарае после такого разговора, думали да гадали, как убедить этого твердолобого, по их определению, есаула в том, что не лазутчики они?
Но все, что казалось им самим убедительным, никак не действовало на есаула. Он упрямо спрашивал, приправляя каждый вопрос хлестком плетки, кто и с какой целью подослал их к нему, есаулу Кырену. И конца этим вопросам пленные офицеры пока не видели.
В первый же день Кырен понял, что никакие они не лазутчики, поначалу даже намерился не только отпустить их с миром, но даже дать сопровождающих, затем, однако, передумал. Ему пришла, как он посчитал, от бога мысль: испытать офицериков и того, кто покрепче будет, взять себе в помощники. А поразмыслив денек-другой, и вовсе определил крепшего в подручника превратить, что стелят семейцы на колени при молении. Вот и изгалялся над беднягами до тех пор, пока один из них, Хриппель, не взвыл истошно:
– Шпионы мы! Да! Да! Расстреливайте, но прекратите издевательства!
– Ладно, так и поступим, – удовлетворенно ответствовал есаул и приказал казакам: – В сарай.
А утром вновь за свой вопрос. Только плетку придержал. Подождал ответа минуту-другую и заговорил ухмылисто, с издевкой:
– Помалкиваете? Обиду на меня держите? Не шпионы, дескать, – и сказ весь. Согласен. Не лазутчики. На том и порешим. Теперь слушай мой приговор. Тебя, – ткнул в сторону Хриппеля плеткой, – отвезут к атаману. А тебе, – тот же указующий жест плеткой, – быть у меня помощником. Все. Судить-рядить не станем. Выполнять станем.
Есаул кивнул казаку-конвойцу, и тот, нахально улыбаясь, пригласил:
– Кони ждут, вашебродь.
Пожали друг другу руки обрадованные Хриппель и Левонтьев, пожелали друг другу все, что принято в такие моменты желать, а когда вышли из комнаты Хриппель с казаком, есаул, осенив себя крестом, пробурчал смиренно:
– Прости, Господи, душу грешную…
Мурашки по спине пошли у Дмитрия Левонтьева от возникшей догадки: ни до какого штаба Хриппель не доберется, а он, Левонтьев, тоже в руках вот этого рыжебородого есаула, который может в любую минуту отправить его к праотцам. А есаул Кырен тем временем достал из кармана расческу, маленькое зеркальце и начал неспешно, с явным удовольствием, расчесывать и без того аккуратную бороду. И как бы между прочим бросил:
– Уж больно много в штабу таких, как твой друг. Лишним станет, истинный крест, лишним. – Прошелся еще разок-другой по бороде расческой и добавил философски: – Припозднились вы. Когда начинали мы, голо было, а теперь чево, теперь как мухи на мед. Облепили все…
Языком полуграмотного казака говорила великая житейская истина. Но не до философских размышлений по поводу этой истины было теперь Дмитрию Левонтьеву. Он думал о себе, о том, как поступит с ним этот жестокий человек.
Внимательно оглядев в зеркальце бороду и оставшись довольным, есаул подошел почти вплотную к Левонтьеву и, вцепившись в него немигающим взглядом, принялся высекать слова:
– У меня останешься. Худа не сделаю. В бега вздумаешь податься – пеняй на себя. – Помягчел голосом: – Чтобы Рассею спасать, чего ты намерился, нет нужды в штабе портками трясти. Крепкое дело дам. С башкой будешь, не обездолишь и себя. Вот так, паря!
Хотелось с размаху, всласть влепить этому наглецу оплеуху, но проглотил обиду Левонтьев.
«Ничего, жив буду – сочтусь!»
Поздно вечером, после обильного ужина с крепким самогоном, Дмитрия Левонтьева отвели не в сарай, а в соседний с есаулом дом, где ждала его большая неуютная комната, в которой и было-то всего мебели – кровать, стол да лавка.
– Вот, паря, тут и ночуй, – панибратски похлопав Левонтьева по плечу, вроде бы выдал сопровождавший казак свое разрешение располагаться в этой комнате. – Boн вольно как тут…
Больно кольнуло Дмитрия и «паря» и «ночуй» – не живи, а только ночуй. Понуро побрел он к лавке и принялся стаскивать сапоги, вовсе не обращая внимания на все еще торчащего у порога казака. Ему сейчас было все одно, уйдет ли казак, останется ли в комнате караулить его.
Казак ушел, и Левонтьев вздохнул облегченно. За многие недели мытарств по станциям, по тайге он впервые остался один, и, хотя хмель притуплял его сознание, он мог теперь, без пригляду, расслабиться и неспешно обдумать все, что с ним произошло, наметить тактику действий на будущее.
Сколько раз он проклинал себя, что прилип к Хриппелю, поверил его радужным надеждам. Уехав с заимки, податься бы к себе домой, переждать беспокойные времена, но нет, потянуло в самую гущу смуты. И чего ради? В монархию Дмитрий уже не верил так свято, как до заимки под Тобольском, а правда – она ведь у каждого своя. Он даже подумал, что вполне возможно, в чем-то правы мужики, вздыбившие империю от края до края, но в ответ немедленно возмутилась сословная гордость, растоптанная, заплеванная. Со стыдом вспоминал он сейчас те часы и дни, когда из-за трусости своей читал старообрядческие книги, забыв вовсе, что искренне тогда увлекся ими, что они перевернули его душу, заставили на мир посмотреть иначе, непривычно. Но теперь, в возбуждении, он воспринимал все то как унижение. А рыжебородая харя мужлана-есаула представлялась ему столь омерзительной, его поведение так оскорбительно, что даже стон от злобной бессильности непроизвольно вырвался из груди.
Да, он опоздал… И в Петербурге, и теперь здесь, в Сибири. Но пришла бы нужда спешить ему куда-то, не свершись переворота в феврале, не произойди восстания в октябре? Нет. Дмитрий был при деле. При своем деле. И конечно же та, чужая для него правда, была ему не только неприемлема, но и ненавистна.
И другое понимал: не властен он пока что распоряжаться собой, прими даже сейчас решение не перечить большевизму. Ему теперь оставалось одно: искать случая, чтобы обратить на себя внимание атамана Семенова. А тогда уж сполна отплатить рыжебородому есаулу и за плетку, и за все иные унижения…
Почти всю ночь провел Дмитрий Левонтьев без сна, роились думы, тошнило то ли от изрядно выпитого самогона, то ли от чрезмерно (с голодухи) съеденной свинины, но утром он не чувствовал физической утомленности, лишь на душе было гадко, и родившееся ночью определение: «Раб есаульский» – назойливо повторялось, не отступая ни на шаг.
В комнату, словно он был за дверью и лишь ждал того момента, когда Левонтьев проснется, вошел вчерашний казак.
– Кличет, паря, тебя есаул. Совет держать.
– Как зовут вас? – спросил Левонтьев, делая ударение на слове «вас», чтобы отдалить нахального казака, дать понять ему, что фамильярность ему неприятна.
– Газимуров я. А тебя как звать-величать?
– Дмитрий Павлантьевич Левонтьев. Офицер.
– Дмитрий, стало быть, – вовсе не обращая внимания на последнее слово Левонтьева, уточнил Газимуров. – Памятливое имя, без заковырок. Ну так пошли. Ждет есаул. Осерчает, чего доброго.
Нет, у есаула было приятное настроение. Он сидел за столом, на котором ведерный самовар настойчиво шептал что-то стоявшему на конфорке цветастому чайнику, и, казалось, внимательно изучал медали, густо набитые на медном самоварном лбу, пытаясь разобраться, когда и на какой выставке была заработана каждая из медалей.
– Гляди, ваше благородь, – без приветствия заговорил Кырен, как только Левонтьев с Газимуровым вошли в комнату, – медный грош цена ему, а по всему пузу – награды. Почет, стало быть. А отчего? Полезный людям. Это тебе не фигурка какая мраморная иль золотая. Цена – не подступишься, а толку никакого. Никто медаль прилепить и не подумает. Осмыслил, к чему клоню?
– Вроде бы да…
– Вроде бы – это негоже. Садись. Вот чашка. Наливай и кумекай.
Долго, однако, кумекать Дмитрию Кырен не дал. Макнул кусок сахара в чай, отгрыз, сколько удалось, хлебнул из блюдца глоток и заговорил напрямую, без притчей.
– Семенову, атаману нашему, да иным всем, кто возле него, золотишко нужно. У нас, забайкальцев, спрос есть: «Каво, паря, без обуток да лопотины с кухаркой насухаришь?» И верно, озябнешь враз, до целования ли? Так и Семенов без золота чего навоюет? Потому и поедешь ты в Зейскую пристань. Не слыхивал небось о таком городе?
Как не слыхать пограничнику об этом, как в штабе называли, «оперативном направлении»? Читал не одно донесение не только с застав амурских о стычках с золотоношами, но и с тыловых острожков – Верхнезейского и Долонского, что стояли на Селимже. Много казаков-пограничников, заступавших контрабандистам-грабителям тропы, было представлено к крестам, но не меньше и погибало. Он знал, что золото намывали старатели на притоках реки Зеи в Приамурье, которое еще именовалось в донесениях «пегой ордой», и что открыл этот золотоносный край первопроходец Юрий Москвитин, а затем побывали здесь Василий Поярков, Игнатий Милованов – Левонтьев и по долгу службы, и любознательности ради читал кое-что о Приморье, но скажи ему прежде кто-либо, что придется подневольно оказаться на «оперативном направлении» и выполнять роль контрабандиста-грабителя, посчитал бы величайшим оскорблением.
– Казаки золотишко углядели, – горделиво продолжал, не ожидая вовсе ответа, есаул. – Под казаками и поныне Зея-город. Так кому, скажи мне на милость, золото должно идтить? Атаману казачьему! Семенову нашему, за нас, казаков, радеющему! – сердито выкрикнул есаул, словно Левонтьев упрямо возражал ему. Отхлебнув чаю, продолжил, все так же серчая: – Выбирай, сколь с собой возьмешь. Как определишь, так и распоряжусь. Только вот мой сказ: не больше троих бери. Тайга шума не любит. Ой, не любит… Вот его, – есаул кивнул на Газимурова, – обязательно возьми. Сам он хоть из Газимур-завода родом, места те зейские ведомы ему. У Ерофей Павловича бывал, в Тынде, по Гилюй-реке хаживал, в Золотой горе перемогался. Миллионщиком не стал, но две лавки открыл. Две станицы атаманские шапки перед ним ломали. И будут еще ломать, как изведем латаных горлодеров. Не худобожий Газимуров казак. За свое стоит. Иных двоих, тож алкотных казаков, сам он сыщет тебе. Пополднюете – и, благословясь, в путь. Тайгой да яланями. Оно подольше, зато поспокойней, – бросил взгляд на Газимурова. – Споро чтобы переодеванный был. Да не пакостную лопоть добудь.
Ловко все обставил. Вроде бы просто посоветовал Левонтьеву, да тому от такого совета деваться некуда. Придется ехать тайгою под присмотром есауловских соглядатаев. Не увильнуть, не отделаться от них…
Одежду ему принесли вскорости. Домотканую, на вид грубую, но и штаны, и кабатуха – толстая холщовая рубашка, вовсе без воротника, отороченная красной каймой, и шамель – что-то отдаленно напоминающее шинель, только сукно сермяжное много плотней и толще да длиною выше колен – все сидело ловко, все удобно, все вольно, не стесняло движения.
«Для охоты такую одежду иметь», – скользнула мысль, и всплыли в памяти сцены сборов на охоту, зорьки в скрадках, удачные выстрелы по налетавшим табункам, услужливые егеря – вспомнилось все так отчетливо, что даже стона не смог удержать Дмитрий. Все в прошлом! А что впереди?
Перед отъездом есаул саморучно налил всем по стакану первача.
– Ну, с богом, – благословил он и, осушив стакан, добавил: – Вестей жду побыстрее.
И начался многодневный путь по едва проторенным дорогам меж сопок, на которых удивительно нелепо, можно сказать, на камнях росли величавые кедрачи и сосны, а по падям толпились все больше осины, дрожавшие словно в ознобе от сырости и сквозняков, и лишь на вольной ровности, на еланях, по-купечески размашисто, как на опушках среднерусских лесов, стояли березы. На дорогах, по которым правил коня Газимуров, видел Левонтьев множество следов и кабаньих, и лисьих, и лосиных, а несколько раз рогачи показывались перед всадниками, приняв, видимо, мерный лошадиный топот за шаги своих сородичей, но, поняв ошибку, круто виляли и неслись, ломая подлесок, подальше от человека. Все это не могло не отвлекать Левонтьева от дум о своей участи, и постепенно, день ото дня, он отходил душой, все охотней поддерживал на привалах разговор с казаками. Постепенно привыкал он и к грубому «паря», и к тому, казавшемуся ему странным, снисходительно-покровительственному отношению к нему казаков, какое бывает у сильных, обеспеченных и уверенных в себе людей к обиженным судьбой, мечущимся в поисках своей доли. Левонтьев начинал даже с уважением относиться к казакам, которые не видели настоящего богатства, но для которых пятистенник с крытым двором, пяток лошадей, две-три коровы да десяток овец были настолько значительны, что они считали себя вполне достойными уважения. Левонтьев, более того, стал перенимать их манеру держать себя, манеру разговаривать, и когда их маленький отряд подъезжал к цели своего путешествия, Левонтьев уже не «выкал» интеллигентно, и казаки относились к нему намного уважительней. Постепенно он отбирал главенство у Газимурова, хотя внешне все вроде бы шло по установленному есаулом Кыреном порядку.
Последний удар по высокомерию казаков Левонтьев нанес за вечерним чаем в доме старовера, или, как их здесь называли, семейца, на окраине Овсянки, вольно раскинувшегося села по левому берегу Уркана. Под вечер переправились они бродом через Уркан повыше Овсянки, и Газимуров предложил переночевать в селе и обмозговать, как лучше добраться до Зейского причала: верхом или лодками.
Постучал Газимуров в ворота стоявшего на отшибе пятистенника с большущим крытым двором, и хозяин, поздоровавшись с Газимуровым, как с другом, по которому неимоверно соскучился, радушно распахнул ворота.
– Милости прошу, дорогие гости!
Левонтьев давно заметил, что Газимуров останавливался на отдых только у семейцев, хотя сам открестился от староверства, когда Левонтьев спросил его, не двуперстием ли он кладет крест. Но не случайны же эти совпадения… И решил Дмитрий рассказать о Тобольске, о том, что стоял у коновода староверов Ерофея Кузьмина. Вдруг знают семейцы здешние о нем? Связи у них крепкие, информация хорошо налажена. В этом Левонтьев убедился, слушая разговоры Газимурова с семейцами, у которых они останавливались. Левонтьев искал только удобного момента, чтобы рассказ его прицельно выстрелил. И вот он настал…
Завели лошадей во двор, расседлали, растерли ноги и бока сенными жгутами, задали сена, а когда протирали стремена и трензеля, один из казаков сказал многозначительно:
– Хозяин, паря, коновод среди семейцев. В почете.
Смысл сообщения этого, как понял Левонтьев, сводился к тому, что гляди, дескать, в каком доме привечают, стало быть, не лыком шиты.
«Что ж, пора определяться, кто и как сшит», – решил Дмитрий, надеясь на то, что хозяин, раз коноводит, вероятней всего, может слышать о коноводе притобольской округи.
Здесь ужин проходил так же чинно, как и во всех староверческих домах. Ели сосредоточенно и молча. Женщины не поднимали глаз на гостей, но видели все, что происходило за столом, улавливали желания гостей и моментально их выполняли. Только хозяйка пользовалась правом голоса и время от времени советовала гостям кушать, не стесняясь, все что на столе.
Беседа началась только после того, как появился самовар и хозяйка начала разливать чай. Раскрыл, как говорится, рот первым хозяин. Не то спросил, не то удостоверил:
– В Пристань, значит, путь… – И посоветовал после паузы: – Урканом спуститься ладней будет.
– Еланями тож заблудки не станет, – возразил Газимуров, но так, вроде бы не хотел этого вовсе делать, а должен был возразить для порядка. И хозяин вполне понял это. Пообещал:
– Карбаз сыщем.
Помолчали, сосредоточенно переливая чай из чашек в блюдца. И тут Левонтьев решился. Понимая, что вовсе не к настроению вопрос, но надеясь вызвать хозяина на заинтересованный разговор:
– Скажи, отчего здесь старообрядцев семейцами зовут? Когда я под Тобольском у Ерофея Кузьмина на заимке жил…
– Погоди, мил-человек, не коновод ли тамошний Ерофей Кузьмин? – живо переспросил хозяин.
– Похоже, коновод. Сходилось к нему много народу, слово его слушали. Книги я у него брал ваши – старинного письма. Не попадалось слово «семейцы» в них. Да и прежде, в Петербурге, не слыхивал.
– Глядел в книгу, а видел фигу! – сердито проворчал хозяин. – Стадо божье, единое стадо… – Смягчаясь, спросил: – Как жив Ермач? Справно ли дом блюдет?
– Коммуна трактор у них отняла.
– Не божье дело – коммуна. Ох, не божье, – сокрушенно вздохнул хозяин. – Бог – он осудит. Накажет Бог!
– Заимщики тоже так порешили. Мы готовились императора нашего Николая Второго из большевистского ареста вызволить, да против коммуны повернулись.
– А на кой ляд Николашку спасать? – удивленно спросил Газимуров. – На кой ляд?
В этом вопросе как бы распахнулась душа казачья. Что ни говори, а верой и правдой служили императору казаки, но не за здорово живешь, не просто за титул императорский уважали да обороняли, все было гораздо земней: цари им землю без меры, они – головы за царей. А какая сила у Николая II? Теперь им самим свою землю защищать, а не ждать манны небесной. Все это прекрасно понял Левонтьев уже давно и именно на этом решил сыграть. Вроде бы и он уважал прежде в императоре не титул, а силу, но вот теперь ставит на более сильную личность.
– И я, о том же подумавши, махнул на все рукой и подался сюда с тем поручиком, что в тайгу вы свезли. Отец-то мой с Семеновым были представлены друг другу.
– Знали, выходит? – еще с большим удивлением спросил Газимуров. – Знали?
– Да. И довольно коротко…
– Ишь ты! Уж куда как махтарый Костя Кырен наш, а не угадал. Офицерика того, сотоварища твого, приказал, чтобы, значит, в спину. Дознается Семенов – крышка есаулу…
Почувствовал Левонтьев, что перехлестнул. Нельзя было всей правды говорить. Газимуров теперь вполне может, чтобы держать в узде есаула Кырена, передать ему все, что узнал, и пригрозить, что в случае чего поможет ему, Левонтьеву, добраться до атамана Семенова. С другой стороны, сам Газимуров теперь станет бояться его, Левонтьева, и глаз спускать не будет, превратится в истинного цербера, а при невыгодной для себя ситуации может и вообще убить. Ругнул себя Левонтьев, да поздно: слово не воробей. Попытался как-то успокоить Газимурова:
– Да нет, Хриппель не друг мне. Один раз всего виделись. На бале у императрицы. Ну а я… Есаул прав: в штабе и без меня людей хватит, а здесь я реальную пользу общей нашей борьбе за землю, за права свои принесу.
Не клеился дальше разговор. И казаки, и хозяин-старовер трудно переваривали услышанное. Так, озадаченные все, разошлись спать.
Утром Левонтьев заметил два изменения в поведении казаков. Без него никто не сел за самовар, здоровались с ним все почтительно, и даже слово «паря» звучало не грубо, не унизительно-панибратски, а с мягкой добротой. И во взглядах уважительность. Причина этого изменения ему была понятна и радостна. А вот второе озадачивало. Дело в том, что, как ни старались и казаки, и хозяин держаться безмятежно, Левонтьев все же почувствовал, что растревожены они чем-то очень сильно. Он тоже безотчетно заволновался, пытаясь успокоить себя и терпеливо ожидать, пока уведомят его о том, что же случилось этой ночью.
Пышные румянобокие шаньги, мед, чай со сливками, сметана, масло – всего было много, и хозяйка потчевала гостей настойчиво:
– Медок – горный, с первоцвета. А шаньги – только из печи. Кушайте Христа ради.
Только ей дозволено говорить за столом, всем остальным по правилам хорошего тона семейцев разрешается только отвечать хозяйке: «Благодарствую», – иные слова были не в почете. И видел Левонтьев, макая, как и все, шаньгой в мед и отхлебывая чай, что спешат на этот раз казаки покончить с едой, чтобы поскорей вылезти из-за стола. Дмитрий тоже попроворней задвигал челюстями, поддаваясь общему настроению.
Легла боком на блюдце одна чашка, вторая, третья. И вот уже хозяин распорядился: «Давайте все со стола. Проворней-проворней», – а как только женщины унесли самовар и недоеденные шаньги, заговорил, обращаясь к Левонтьеву:
– Беда приключилась нонче. У японцев золото отбили. Похоже, голодранцы красные. На Уркане, у перевоза. От села верст пяток. Как бы, говорю, японцы на вас глаз не кинули. Крутой у них спрос: виноват ли, прав ли, все едино – комарам на корм. И пережидать не резон, и в путь идти не ко времени. А карбазом и вовсе нельзя…
– Японцы, – глядя на Левонтьева, подхватил Газимуров, – не есаул. Тот плеткой раз-другой огрел – и ладно. Эти жилы повытянут при допросе.
– Не выгораживай есаула! – не сдерживая ненависти, отрезал Левонтьев, хотя понимал, что не ко времени эти слова, но не мог иначе. Гнев и боль не столько за унижения физические, сколько за нравственные жили в нем неумолчно. – Есаул ваш…
– Не о том, паря, сказ, – настойчиво прервал Левонтьева Газимуров. – О японцах говорю. Понаслышаны о них мы. Во как! – казак приставил ребро ладони к горлу. – Не приведи господи!
В полной мере осознал опасность Левонтьев. У всякого, кто проведает об их появлении, возникает вопрос: для чего они здесь, для какой цели? Беда еще и в том, что не расскажешь искренне о своих намерениях. От казаков тогда смерть. Но Левонтьев не хотел показывать своей растерянности, чтобы не расплескать едва утвердившийся авторитет. Сказал усмешливо:
– Не только, выходит, казаки одни считают себя законными хозяевами золота. На блюде, гляжу я, никто не преподнесет его нам. Придется крепко подумать, чтобы добыть его. А для этого, как я понимаю, нужно целым и невредимым добраться до Зейской пристани. Ну, это уж, дорогой Газимуров, твоя забота. Тебе есаул повелел доставить меня к месту.
– Мандрык сподручен, – посоветовал хозяин. – Пеши.
– А на партизан наткнемся в тайге? – высказал сомнение один из казаков.
Но Газимуров одернул его:
– Эко сказанул. Птицы они, что ли? Следы небось углядим.
– Коней опосля возьмете, когда нужда в них станет. Не объедят. Сена и овса вдоволь у меня.
Левонтьев спросил Газимурова, что такое мандрык, но тот глянул удивленно, пожал плечами.
– Мандрык – мандрык и есть.
Что за этим незнакомым словом кроется нелегкий путь, Левонтьев понял в короткое время. Поговорили еще самую малость о ночном происшествии, так не ко времени случившемся, и хозяин, как бы прекращая пустопорожний разговор, предложил:
– Обуходить обутки пошли.
Он провел их в просторную комнату, которая предназначена была для шорницких и сапожных работ. Она была довольно светлой, о трех окнах, в простенках между которыми висели хомуты, уздечки, потники, а на самодельных полках лежали кожи добротной выделки, колодки, правила, сапожные ножи, молотки, плоскогубые щипцы и иной разный, совершенно незнакомый Левонтьеву инструмент. Хозяин снял с одной из полок короткошерстные обрезки лосиной шкуры, с колен и подбрюшья, и казаки, разместившись за просторным низкорослым верстаком, принялись выкраивать треугольники. Левонтьев же оказался не у дел, стоял возле верстака и пытался вникнуть в суть начатой казаками работы. Но хозяин подставил к верстаку табуретку и, подавая Левонтьеву сапожный нож, пригласил:
– Садись, паря, режь себе подбойки. Без подбоек негоже.
После короткого разъяснения он понял, что за подбойки нужно кроить и для чего они. Взял самый грубый лоскут и начал вырезать треугольники с таким расчетом, чтобы шерсть лежала от острого угла к основанию. Восемь треугольников для каблуков, восемь, побольше размером, для подошв. Подбитые углами к центру, на подошвы и каблуки, они полностью исключат скольжение при подъеме и спуске с любой крутизны.
Левонтьев сам, поначалу неловко, а затем все более приноравливаясь, даже испытывая удовлетворение от хорошего удара молотком, когда гвоздь, не ломаясь, вбивался в проткнутое шилом гнездо, прибивал к своим сапогам деревянными березовыми гвоздями подбойки, стараясь накалывать шилом ровную строчку, чтобы было красиво, как у Газимурова и других казаков. За работой, как водится, вели разговоры о житье-бытье. И конечно же о запустевших усадьбах, хозяева которых либо погибли на германской войне, либо ушли в семеновские сотни, а то и подались в партизанские отряды.
– Гибнет землица, – сетовал семеец. – И все от чего? От неверия? Попы-щепотники довели до греха. Старой бы веры не порушили, содома не случилось бы. За щепоть Бог и наказует.
– Двуперстием ли, трехперстием ли себя осенять, разве это так уж важно, так уж существенно? – вступил в разговор Левонтьев, намереваясь блеснуть знанием истории раскола и тем самым подняться еще выше в глазах казаков. – Исправлять святые книги начал Аввакум вместе с Никоном…
– Господь с тобой?! – посуровел возмутившийся хозяин. – Аввакум от Никона натерпелся страсть сколько! Неужто мог он вместях быть?! Господь с тобой!
– Верно, натерпелся. Только это позже произошло. После свершившейся реформы, когда Никон патриархом стал. Суть раскола в борьбе русского уклада жизни против нововведений европейских. Не мог же всерьез расколоть нацию возврат к старым, до татарского ига, правилам в церковной службе. И Никон предложил Аввакуму возглавить эту работу.
– За такие слова, паря, поганой метлой из дому гнать тебя следовало бы! Ну да простит тебя, грешного, заблудшего, Бог.
Нелепицей показалась поначалу Левонтьеву гневная вспышка хозяина: полное незнание причины раскола и столь же полное нежелание что-либо менять в своем привычном восприятии веры, перешедшей от деда к отцу, от отца к нему.
– Екатерина Вторая вас же, семейцев, сюда сослала, – пытался как-то повлиять на старовера Левонтьев. – Кнутом и огнем расправлялась…
– И то – ложь греховная. Екатерина да Павел вольность старообрядству вынесли. Не греши.