Но до чего же жарко в этих местах. Мирен полагала, что благодаря морю на острове будет посвежее.
– Нет, amona[25].
– Такая же жара, как и там, куда я езжу навещать osaba[26]Хосе Мари.
Как она добралась? Ужас. Приземлилась в Пальме с опозданием на пять с половиной часов после нескончаемого ожидания – просто кошмарного и так далее ожидания – в аэропорту Бильбао. Она страдала от жажды и терпела, терпела, сколько могла, но под конец ей пришлось-таки пойти на непредвиденный расход. Мирен купила бутылочку минеральной воды без газа, потому что ничего более дорогого позволить себе не могла, но и пить воду из-под крана в туалете как-то не хотелось. У меня после этого желудок наверняка бы расстроился. Сначала Мирен очень надеялась, что им что-нибудь предложат в самолете и она утолит жажду, но время шло (час, второй…), и ей казалось, что в горле у нее застряла горсть песку. Так и пришлось идти в бар и просить – резко, словно с обидой – жалкую бутылку воды.
В чем было дело? Улетали все самолеты, кроме нужного ей. По радио только и делали, что объявляли начало посадки на другие рейсы (в Мюнхен, Париж, Малагу – из выхода номер…) и в промежутках предупреждали, что надо внимательно следить за своими вещами.
Она обращалась то к одним, то к другим пассажирам, которые, как и она, ожидали посадки у назначенного выхода. Послушайте, простите… Но одни оказывались иностранцами, а другие знали не больше, чем она сама, так что ей никак не удавалось получить объяснение, почему им не разрешают пройти в самолет, если он уже стоит у рукава и чемоданы туда погружены.
А моя дочка там, далеко, в больнице. Теперь Мирен смотрела на часы не с раздражением, как прежде, а покорно и с вялой злобой и решила (жара, пот) подняться на верхний этаж и утолить наконец жажду. Так она и сделала, потом вытащила из стакана кружок лимона и пососала его, а под конец даже куснула белый слой у самой кожицы, потому что мучил ее еще и голод.
Выходя из бара, она увидела идущих навстречу двух гвардейцев. Мирен смотрела на их форму, а не на лица. Неожиданное препятствие и необоримое отвращение заставили ее шарахнуться к перилам и там остановиться. Когда они подошли ближе, она разглядела, что гвардейцы – еще совсем молодые люди, парень и девушка. А так как они были заняты беседой, она не таясь на них уставилась. Что делать? Эти txakurras[27] наверняка в курсе дела. Они подошли еще ближе, и ее поразила естественность/улыбка/рыжеватые волосы девушки, у которой к тому же сзади из-под фуражки торчала коса. Мирен оглянулась по сторонам. Нет ли рядом кого-нибудь из поселка? Не дай-то бог. И все-таки решилась.
– Послушайте! – Мирен обратилась к девушке.
Совсем не похоже, чтобы та была способна кого-то пытать. И девушка в форме очень любезно, что тоже поразило Мирен, ответила: аэропорт в Пальма-де-Майорка закрыт.
– Как это закрыт?
Объяснил уже парень:
– Да, сеньора, закрыт. Было совершено покушение на наших товарищей. Но вы не беспокойтесь. Возможно, это всего лишь предупредительные меры и вы сможете улететь.
– А, хорошо, хорошо.
И она все-таки добралась до Пальмы. Город там, внизу, казался скопищем сияющих точек, а какое черное море, и вдали – последняя лиловая полоса сумерек. Слишком поздно, чтобы ехать в больницу к Аранче. Айноа ждала ее в аэропорту, как они и договорились.
– Ну как?
– С мамой все очень плохо, со всех сторон трубки.
– Мог бы приехать вместо меня и твой папаша. Эта история встанет мне в копеечку.
– Он сказал, что приедет в понедельник и на другой же день увезет меня домой.
– Остаться он, значит, не намерен? Совсем обнаглел. Все заботы и все расходы на меня переваливает.
– Amona, я не хочу, чтобы ты плохо говорила о моем папе.
Одна из медсестер по имени Карме, очень приятная на вид, заботилась об Айноа с первых дней и до приезда Мирен. Сразу сказала девочке, желая утешить, очень ласково сказала, чтобы та не тревожилась, что она ей поможет. Карме свозила ее на машине в гостиницу в Кала-Мильор за вещами. По дороге объяснила кое-что про состояние матери и снова постаралась утешить:
– Ты, наверное, сильно ее любишь.
Карме поселила девочку у себя дома в Пальманове, где жила с мужем и двумя маленькими детьми. Муж был таким толстым, что весил, кажется, не меньше ста пятидесяти кило. Хотя не исключено, что до того как растолстеть, был голубоглазым красавцем. Он приехал из Германии, и лицо у него было чуть красноватое (ну, может, даже и не чуть), а при разговоре был заметен акцент. С детьми общался по-немецки, а с Карме на том баскском языке, который был в ходу на Майорке.
Когда стала известна дата приезда Мирен, Карме нашла для бабушки с внучкой комнату с двумя кроватями в пансионе – подальше от туристических мест, хотя далеко и от больницы, но тут уж ничего не поделаешь. Она выполняла инструкции, полученные по телефону от Мирен:
– Только пусть будет подешевле, мы люди небогатые.
– Постараюсь.
Постаралась? Более чем. Комната без завтрака, без вида на море, у шумного шоссе, далеко от центра, зато дешево, как Мирен и пожелала, предвидя, что прожить ей здесь придется долго. Она очень волновалась, прикидывая, в какую сумму все это обойдется. И как мы повезем отсюда Аранчу, если от дома нас отделяет море? Святой Игнатий, помоги мне справиться, очень тебя прошу. А Гильермо? Почему всем этим не занимается Гильермо, он ведь ей муж? Нет, ему, видите ли, надо работать. Нет, его начальник, видите ли… Нет, только через несколько дней, не раньше… Короче, сплошные отговорки.
Айноа рассказала бабушке, что теракт случился совсем близко от дома Карме – аж все задрожало. В гостиной со стены свалилась картина. На картине разбилось стекло, а еще разбилась стоявшая под ней лампа, и толстый муж Карме начал жутко ругаться на своем языке, а дети испугались и плакали. Айноа подумала, что плакали они не только из-за грохота, но еще из-за отцовских криков. Карме и Айноа только что вернулись из больницы. Они как раз договаривались вместе приготовить еду, когда грохнул взрыв. За несколько улиц от них. Где? Как сообщили по радио, перед казармой гражданской гвардии[28]. И тотчас истошно завыли сирены, а в воздухе появился какой-то странный запах.
– Знаешь, бабушка, вчера в то самое время мы ехали с Карме по той самой улице. А ведь бомба могла подорвать и нас с ней.
– Не говори так громко, вокруг люди.
Айноа, широко распахнув глаза, возбужденно продолжала:
– Так вот, одна соседка рассказала, что пожарным пришлось снимать куски тел аж с дерева.
– Ладно, хватит тебе, мы ведь за столом сидим.
Они вдвоем зашли в бар неподалеку от пансиона и заказали несколько бутербродов.
– Заруби себе на носу, что все эти дела с твоей матерью будут стоить мне кучу денег. Поэтому я должна тратить их с оглядкой. Завтра купим еду в каком-нибудь супермаркете и за милую душу поедим у себя в комнате, пусть и всухомятку. В любом случае с голоду не умрем, поняла?
Айноа опять о своем:
– Мне не нравится, когда убивают. Это ведь очень далеко от Страны басков. Разве виноваты те, кто живет здесь, в том, что происходит там?
– Послушай, мы пришли сюда ужинать или болтать?
– Но ведь бомба могла убить и нас с Карме.
– Нет, еще до взрыва они все хорошо проверяют. Или ты что, думаешь, они бомбы-то всем подряд подкладывают? Ты когда-нибудь видела, чтобы бомба взорвалась в школе или на футбольном поле, когда на стадионе полно народу? Бомбы, они нужны, чтобы защитить права басков, их используют против наших врагов. Против тех, кто пытал твоего дядю Хосе Мари и кто до сих пор пытает его в тюрьме. Если ты даже этого не понимаешь, уж не знаю, на что тебе вообще голова дана.
Мирен строго смотрела на внучку. А внучка старалась смотреть вправо, влево, куда угодно, только не в глаза своей бабушке. Они сидели за столиком в углу, и девочка без всякой охоты обкусывала бутерброд.
– А моему папе тоже не нравится, когда убивают.
– Твой папа, видно, и вбил тебе в голову такие идеи.
– Я ничего не понимаю про идеи, бабушка. Я только говорю, что мне не нравится, когда убивают.
– Они убивают, да, а их разве не убивают? Так всегда бывает на войне. Мне тоже не нравятся войны, но ты что, хочешь, чтобы баскский народ гнобили из века в век?
– Хорошие люди не убивают.
– Это, конечно, тебе тоже сказал Гильермо.
– Это говорю я.
– Когда подрастешь, сама все поймешь. Ладно, доедай свой бутерброд и пошли, я за сегодняшний день достаточно набегалась, чтобы теперь выслушивать твои глупости.
И тогда Айноа, словно разговаривая сама с собой, сказала/пробормотала дрожащим от слез голосом, что она не хочет есть, и положила недоеденный бутерброд – больше половины – на тарелку. Мирен, нахмурившись, тоже не стала доедать свой.
Утром в субботу Айноа пережила большое разочарование. Нет, даже не большое, а просто огромное. И оно было не первым после приезда бабушки, с которой они никак не могли поладить. Как говорил Гильермо: “А кто, интересно знать, способен поладить с этой железобетонной женщиной?”
Субботнюю обиду Айноа восприняла как пощечину. Перед поездкой в больницу девочка спросила бабушку, не купит ли та ей карточку для мобильника. Как только Мирен услышала слово “купить”, она нахмурилась. Потом: мы, мол, и так опаздываем, где, мол, их покупают, эти карточки, и сколько они стоят. И едва внучка самым сахарным голоском сообщила цену, Мирен отрезала: нет и нет. А по дороге стала перечислять свои нынешние расходы.
– Все никак с подружками не наболтаешься? Можно и подождать, ты ведь во вторник уже домой вернешься. Видишь, как тебе везет! А я останусь здесь ухаживать за твоей матерью.
– А вот мама наверняка купила бы мне карточку.
– Так я же не твоя мама.
Мирен продолжала говорить и все жаловалась и жаловалась, в то время как Айноа, разозлившись, смотрела куда угодно – на других пассажиров автобуса, на дома и уличных прохожих, только не в лицо бабушке, всем своим видом показывая, что разговаривать с ней не желает.
В больнице, оставшись одна, она все рассказала по телефону отцу. Вот почему, папа, я не смогу тебе больше позвонить – и так далее.
Он:
– Дочка, потерпи до понедельника.
И они договорились встретиться в понедельник в холле гостиницы, где Гильермо забронировал себе номер. Задолго до условленного часа Айноа уже ждала его, тщательно наряженная, с чемоданом, куда уложила все свои вещи, поскольку решила ни за что на свете не возвращаться в пансион.
Ну а Мирен, что сказала она? А что она могла сказать? Что отец с дочкой сыграли с ней злую шутку. Вернувшись к себе около восьми вечера и увидев, что в шкафу нет внучкиных вещей, Мирен сразу все поняла. Ну и ладно, так даже лучше. Больше будет места для меня и меньше расходов.
Гильермо вышел из такси у дверей гостиницы. Айноа, сияя от счастья, выбежала на улицу, чтобы обнять его. Вопросы, ответы, быстрые реплики и наконец объятие, как будто он говорил ей: спокойно, теперь я с тобой, теперь все будет хорошо. Она: это была просто жуть кошмарная, как здорово, что ты приехал. Про Аранчу они почти не упоминали. Каждый день Гильермо по телефону узнавал новости о состоянии жены – вопреки убеждению Мирен, что он человек бездушный и до Аранчи ему нет никакого дела. Сейчас он только спросил у дочери, нет ли чего нового, и Айноа ответила, что нет, мама по-прежнему лежит вся в трубках, и:
– Знаешь, мне кажется, она больше никогда не сможет двигаться.
Они поднялись в номер, Гильермо принял душ, а потом отец с дочкой отправились погулять по центру Пальмы, завернули в универмаг, и Айноа купила себе карточку для мобильника, а прежде чем вернуться в гостиницу, они поужинали на террасе ресторана, откуда открывался вид на порт.
– До чего же мне надоели ее бананы и бутерброды!
В сумеречном свете вырисовывались мачты кораблей. Дул легкий ветер, поэтому сидеть на террасе было особенно приятно. Вокруг улыбки, загорелые лица, элегантные дамы. По земле прыгали воробьи в ожидании вкусных подачек. Айноа попросила официанта принести ей второй, а вскоре и третий стакан кока-колы, чтобы восполнить, как она объяснила, то, в чем отказывала ей все последние дни Мирен.
– Aita, я бы лучше не ходила завтра в больницу. Понимаешь, не хочу видеть бабушку. Иди ты один, я подожду тебя в гостинице, а после обеда мы спокойно сядем в самолет. Все равно ведь мама ничего не понимает.
Нет, ни на какой самолет они завтра не сядут. Почему? Планы переменились. Девочка сначала не поняла. Гильермо впервые попал на Майорку и, разумеется, захотел воспользоваться случаем. Начальник отпустил его до четверга.
– Вот это да!
Он замахал руками, призывая ее успокоиться:
– Завтра в больницу пойду я один. Надеюсь, кто-нибудь из врачей объяснит, какое будущее ожидает твою маму. И мне без разницы, встречу я там бабушку или нет. Но если мы встретимся и можно будет трезво обсудить с ней ситуацию, в чем я сомневаюсь, сообщу ей о своем решении и о том, о чем вы с Эндикой уже знаете. Потом заеду за тобой, и у нас будет два дня в нашем полном распоряжении. Мы сможем объехать весь остров, сможем прокатиться по морю. Короче, что тебе захочется. Одни только развлечения, обещаю. Да, бабушка не должна ничего об этом знать, не хочу, чтобы она отравляла нам жизнь.
Трубки, дыхательный аппарат, зонды, провода, а на кровати неподвижное тело, открытые глаза. Гильермо в белом халате, в бахилах, вытянул шею, чтобы его лицо попало в поле зрения Аранчи. Реакция? Никакой. Как и после поцелуя в щеку. Только легкий взмах ресниц. Веки до конца не сомкнулись. Тихим голосом (его проинструктировали, как надо себя вести) он сказал ей, что приехал, чтобы позаботиться об Айноа, но обращался все равно что к статуе. А еще он сказал, что очень огорчен тем, что с ней случилось. Кто знает, может, жена его и услышит, она ведь точно не спит.
– Ты меня слышишь?
В ответ ничего. В качестве проверки он медленно отодвинул свое лицо, и она чуть-чуть скосила следом глаза, чуть-чуть. Тогда Гильермо, надеясь, что Аранча его слушает, поблагодарил ее за те годы, что они прожили вместе, за их общих детей и за разного рода хорошие мгновения; а за плохие попросил прощения и уже начал шептать ласковые и сочувственные слова, когда в палату вошла, враждебно хмуря брови, теща. Правила, естественно, гласили, что навещать больных можно только по одному и в течение весьма ограниченного времени, но медсестры, судя по всему, прихода Мирен не заметили.
Та с ходу начала осыпать зятя упреками. Во-первых, из-за черной рубашки. Рановато он облачился в траур. На нем действительно были черная рубашка, серые брюки и черные мокасины, но он решил одеться в темное, после того как дочка сказала по телефону, что священник причастил Аранчу. И Гильермо, честно говоря, подумал, что жена может вот-вот отойти в мир иной, и только поэтому, а вовсе не со зла положил в чемодан черную рубашку. Кроме того, он в таких вещах плохо разбирался, поскольку заботы о них всегда взваливал на Аранчу: она сама покупала ему одежду и каждый день говорила, что следует надеть.
И вообще, этот вопрос так мало волновал Гильермо, что он даже не подумал оправдываться в ответ на упреки тещи. Боже, до чего у нее мерзкая рожа. Хотя сейчас он особенно на нее не смотрел. Однако старуха не унималась, словно позабыв о том, что у постели больной следует говорить тихо. И вскоре совсем разбушевалась, перейдя на денежные/человеческие отношения, но тут уж Гильермо решил дать ей отпор. Припомнил это, сослался на то – очень спокойно, не повышая голоса, предельно вежливо. А еще, чтобы поставить точку, сказал:
– Да, я твердо решил развестись с Аранчей, но это ни в коем случае не связано с ее болезнью. Мы с ней давным-давно все обсудили. Наши дети знают о нашем решении и его принимают. Так что нечего все валить на меня и придумывать, будто весь воз одной тебе приходится тянуть. Пора бы научиться хоть немного уважать людей – уж если не меня, то хотя бы свою дочь, которую я, кстати, никогда не назвал бы возом. А ты называешь.
Он швырнул ей несколько купюр по пятьдесят евро:
– Вот, бери, это за то, что ты потратила на мою дочь.
И ушел.
Он помнил свое обещание: если узнает что-то еще, сразу сообщит матери. И обещание решил исполнить. Как только выпала передышка в работе, он заперся у себя в кабинете и позвонил.
На письменном столе компьютер, бумаги, то да се, а еще – фотография в серебряной рамке. Отец. Взгляд прямой, открытый, мягкий, но брови приподняты так, словно он хочет сказать: я запрещаю тебе быть несправедливым. Лицо человека трудолюбивого и энергичного, наделенного не столько глубоким умом, сколько трезвым пониманием жизни – и безошибочным деловым чутьем.
Биттори трубку не брала. Вряд ли она опять укатила в поселок. Шавьер долго слушал длинные гудки. Четырнадцать, пятнадцать… Если понадобится, он будет слушать их целый день. Пока мать не поймет, что звонят ей не по ошибке и не потому, что телефонная компания проводит опрос среди своих клиентов, и не потому, что очередной ловкач решил впарить ей рай земной в виде выгодного (для кого?) контракта, а что звонит он – я ведь отлично знаю, что ты там, дома. Шестнадцать гудков. Он считал их, одновременно отбивая ритм кончиком шариковой ручки по блокноту. И тут мать взяла трубку.
Голос едва слышный, настороженный:
– Слушаю.
– Это я.
– Что случилось?
Он спросил, помнит ли она Рамона.
– Какого Рамона?
– Рамона Ласу.
– Который был водителем “скорой”?
– Он и сейчас там работает.
Так вот, этот самый Рамон Ласа – человек спокойный, по взглядам националист, но ни в какие их свары не лезет, – уже не живет в поселке, однако часто туда наведывается, у него там родители. К тому же он продолжает состоять в тамошнем гастрономическом обществе. Шавьер столкнулся с ним недавно в больничном кафетерии. Ага, вот уж кто точно должен что-нибудь знать. Ну а не знает, так не знает. Попытка не пытка. Шавьер подошел к нему вроде как поболтать, вроде как любопытство вдруг разобрало, когда он увидел старого знакомого, который стоял у стойки и помешивал ложечкой кофе.
– Ты помнишь Аранчу?
– Еще бы, бедная она несчастная. Приезжает, кстати, регулярно сюда к нам на физиотерапию, обычно после обеда. Я и сам ее как-то раз привозил.
Шавьер матери по телефону:
– Чтобы он не подумал, будто у меня какой-то особый интерес к этому делу, я сказал, что только недавно узнал про Аранчу, про ее болезнь. А потом упомянул кое-какие детали: Майорка, лето две тысячи девятого, ну, сама понимаешь. Оказалось, он в курсе всего. Ужасно жаль ее. По-настоящему жаль, искренне, потому что она лучшая из всех этих.
– Лучшая? Нет, только она одна и была в той семье хорошей.
– Я постарался выжать из Рамона какие-нибудь подробности, но исподволь.
– Ладно, давай короче. Что ты узнал?
Несколько деталей, которые в поселке ни для кого не секрет. Первое: как только с ней это случилось, муж ее бросил. Общее мнение в передаче Рамона такое: мерзавец, настоящий мерзавец, без смягчающих обстоятельств.
– Ну, про смягчающие обстоятельства – это, разумеется, я от себя добавляю. Но можешь быть уверена, что слово “мерзавец” он произнес, так что все было понятно. А еще он сообщил, что заботу о детях этот тип все-таки взял на себя. Вернее, заботу о дочери, потому что их парню уже за двадцать.
– А живет он с отцом?
– Этого я не спросил.
– Напрасно.
Альберто (на самом деле он Гильермо, но я нарочно так его назвал, чтобы не показать, что в действительности знаю больше, чем говорю) сошелся с другой женщиной. Женился он на ней или нет, этого Рамон достоверно не знает, как и того, развелся ли он с Аранчей. Во всяком случае, в поселке муж не бывает. Дети – да, появляются, приезжают навестить мать.
Потом Рамон спросил меня:
– А тебе что, и вправду интересно, развелись они или нет? Моя мать наверняка знает все в точности. Если надо, я ей позвоню. Она к этому часу уже наверняка проснулась.
– Нет, зачем же. Просто я только что услышал о том, что случилось с бедной Аранчей, и это для меня было как гром среди ясного неба.
Но было еще кое-что. Этот самый Альберто (ну, Гильермо, черт бы его побрал) продал квартиру в Рентерии и отдал Аранче ее часть. А еще в поселке собрали деньги: поставили кружки в барах и магазинах, устроили лотерею, провели благотворительный футбольный матч и прочее, и прочее. Рамону не все известно, но якобы очень многие люди поучаствовали, помогая набрать нужную сумму, чтобы перевезти Аранчу из больницы на Майорке домой и оплатить лечение в специальной клинике в Каталонии.
В этот миг Шавьер словно посмотрел матери в глаза. Будь справедливым, будь честным, будь верным себе, что бы ни случилось и что бы кто ни говорил. Мать молчала.
– Ты меня слушаешь?
– Продолжай.
– Рамон не сообщил мне названия клиники, а я не спросил, чтобы он не догадался о моих детективных ухищрениях. Да и незачем было спрашивать. Я и так без труда выяснил, что Аранча восемь месяцев провела в Институте Гуттмана. Сейчас вкратце объясню. Клиника находится в Бадалоне, и там занимаются лечением и реабилитацией больных с повреждением спинного и головного мозга. Это лучший из вариантов. Но стоит такое лечение, естественно, дорого, их семье не по карману.
– Сколько я их знаю, с деньгами у них всегда было туго. И твой отец иногда втихаря им помогал, не надеясь на отдачу. Сам знаешь, как они нам отплатили.
– Так вот, Аранчу лечили в этом Институте Гуттмана, потом она смогла вернуться в поселок, а сейчас проходит нейрореабилитацию здесь, у нас в больнице.
– А что еще?
– Больше ничего. Теперь скажи, ты вчера ходила на консультацию к Арруабаррене? Что он сказал?
– Ох, совсем забыла. И где у меня только голова?
– Пойми, это важно, он должен тебя посмотреть.
– Важно или срочно?
– Важно.
Они, две истерзанных души, простились со сдержанной любовью и с любовной сдержанностью. И Шавьер уставился на чернильные точки, оставленные им на верхнем листке блокнота. Потом посмотрел в глаза отцу – не позволяй себе быть несправедливым, береги вместо меня мать, – потом перевел взгляд на белую дверь кабинета, расположенную позади стола. Когда-то давно, много лет назад – сколько? двенадцать, тринадцать? – эта самая дверь вдруг распахнулась, и там, на пороге, стояла со скорбным лицом она:
– Я пришла сказать тебе, что я сестра убийцы.
Он пригласил ее войти, но Аранча и так уже вошла. Предложил сесть, она отказалась.
– Я представляю, как вашей семье сейчас тяжело. И от всей души вам сочувствую, Шавьер. Прости.
Она всхлипнула, и нижняя губа у нее поползла вниз. Может, именно поэтому она говорила так быстро – чтобы от слез не сорвался голос.
Аранча, заметно нервничая, сказала какие-то слова про общую ответственность, про мучительные переживания, про стыд, а потом очень решительно положила на стол что-то зеленое и золотистое, и Шавьер не сразу понял, что это такое. Он был ошеломлен, смущен и, возможно, чуть ли не испуган. Даже слегка отпрянул назад, решив/опасаясь, что ее жест таит в себе некую угрозу. Нет, на стол она положила простой дешевый браслет, детскую безделушку.
– Мне его подарил твой отец, когда я была совсем маленькой, во время какого-то нашего местного праздника. Мы шли все вместе по улице, хотя ты, скорее всего, этого не помнишь, и Чато купил браслет Нерее. А я, конечно, позавидовала. Мне захотелось такой же. Но моя мама: нет, и все тут. И тогда Чато, не говоря ни слова, повел меня к негру, который продавал безделушки, и купил браслетик. Я пришла, чтобы вернуть тебе его. Нашла дома и поняла, что недостойна хранить браслет у себя. Я бы возвратила его Биттори, но мне не хватит духу посмотреть ей в глаза.
Шавьер, человек замкнутый, закрывшийся в своей скорлупе, только кивнул в ответ. И ни слова больше. Только кивнул, словно говоря: хорошо. Или: я понимаю, успокойся, я ничего не имею против тебя лично.
Несколькими днями раньше Высокий суд приговорил Хосе Мари к 126 годам тюремного заключения. Шавьер узнал об этом от Нереи, которая услышала новость по радио. Они никак не могли решить, стоит ли рассказывать о приговоре матери. Шавьер счел, что скрывать было бы нечестно, и позвонил, но Биттори уже была в курсе дела.
Прошли годы. Считать их Шавьеру лень, и он по-прежнему сидит тут, в своем кабинете. Он только что поговорил с матерью, потом посмотрел на дверь, потом открыл один из боковых ящиков письменного стола, где хранил, бог знает зачем, пластмассовый браслет Аранчи рядом с початой бутылкой коньяку.