Хошиан занес велосипед на кухню. Он у него легкий, гоночный. Однажды Мирен, уставившись на гору грязной посуды, сказала:
– На такую роскошную железяку денег у тебя небось хватило, а?
Ответ Хошиана:
– Ну да, хватило, как не хватить. Я ведь не зря всю жизнь пахал как вол. Они там нас всех поимели по полной.
Занести велосипед из подвала в квартиру труда не составило, он даже стену ни разу не задел. Слава богу, что мы живем на первом этаже. Хошиан повесил велосипед на плечо, как делал в молодости, когда участвовал в велокроссах. Было только семь часов утра, и было воскресенье. Он мог бы поклясться, что совсем не шумел. И тем не менее вот она, Мирен, сидит за столом в ночной рубашке и поджидает его с недовольной миной.
– А можно спросить, что твой велосипед делает в квартире? Ты что, решил все полы мне изгваздать?
– Надо перед выездом подправить тормоз и протереть велосипед тряпкой.
– Ну да, конечно, ведь на улице ты его протереть никак не можешь?
– На улице холод собачий и темно еще, ни черта не видно. Ты-то чего вскочила в такую рань?
Две ночи подряд без сна – неужто и такие вещи нужно объяснять? Вон какие круги у нее под глазами. А все из-за чего? Из-за света, который пробивался сквозь неплотно задвинутые шторы в доме у тех. И не только в пятницу, но и вчера, а если хотите знать мое мнение, отныне он будет гореть там каждый божий день. Чтобы потом люди качали головой: ах, бедные несчастные жертвы, а мы-то как ни в чем не бывало с улыбочками проходили мимо. Свет, шторы, люди, которые видели Биттори на улице и сразу прибежали к ней, к Мирен, чтобы доложить об этом, – все это вернуло ее к старым мыслям, дурным мыслям, да, очень и очень дурным:
– Наш сынок испортил-таки нам жизнь.
– Испортил, но, если тебя услышат в поселке, жизнь у нас будет еще веселей.
– Я ведь это только тебе говорю. Если не с тобой, то с кем еще мне быть откровенной?
– Ты у нас заделалась настоящей abertzale[10]. Вечно идешь впереди всех, вечно кричишь громче всех, революционерка хренова. А если у меня, скажем, слезы на глаза наворачивались во время свиданий в тюрьме – тут же скандал. “Не будь слабаком, – передразнил он жену, – не плачь при сыне, он от этого падает духом”.
Много лет назад – сколько? двадцать? больше? – они начали что-то подозревать, о чем-то догадываться, делать какие-то выводы. Вот и Аранча сказала однажды на кухне:
– Вы что, и вправду ничего не видите? Не видите всех этих плакатов на стенах у него в комнате. А деревянная фигура на ночном столике? Змея, обвивающая топор?[11] Это что, по-вашему?
Как-то вечером Мирен вернулась домой в тревоге/гневе. Хосе Мари был среди тех, кто устроил уличные беспорядки в Сан-Себастьяне.
– Ах, кто это видел, спрашиваешь? Да мы с Биттори и видели собственными глазами. Или ты думаешь, я туда с мужиком гулять отправилась?
– Ну, будет тебе, утихни. Он молодой еще, кровь бурлит. Все это у него пройдет.
Мирен, глотая липовый чай, который спешно себе заварила, стала молиться святому Игнатию, прося у него защиты и совета. И потом, пока чистила чеснок, чтобы вставить дольки в тушку морского леща, то и дело осеняла себя крестным знамением, не выпуская при этом ножа из руки. За ужином она не переставала причитать под молчаливыми взглядами близких, предсказывала все мыслимые и немыслимые беды и объясняла подвиги Хосе Мари влиянием дурной компании. А виноваты во всем, по ее мнению, были сын мясника или сын Маноли и вся их шайка.
– В кого он только превратился? На кого стал похож? Да еще эта серьга в ухе… Глаза бы мои на него не глядели. А там, на улице, у него еще и рот платком был завязан.
В ту пору они с Биттори были – как это лучше назвать? – подругами? Больше чем подругами, все равно что сестрами. А еще раньше чуть в монастырь вместе не ушли, да тут появился Хошиан, появился Чато, оба вместе в баре в мус играли и ужинали вместе в гастрономическом обществе[12], в основном по субботам, а по воскресеньям занимались велотуризмом. Обе подруги, Биттори и Мирен, венчались в белом в местной церкви, где потом у дверей исполнялся аурреску[13]. Одна вышла замуж в июне, другая в июле того же, 1963-го, года. И в то, и в другое воскресенье небо, как по заказу, было голубым, без единого облачка. Друг дружку на свадьбы они, разумеется, пригласили. Мирен и Хошиан устроили свадьбу в сидрерии – очень приличном, надо сказать, заведении, расположенном за пределами поселка. Свадьба была небогатой, а пахло вокруг скошенной травой и навозом. Биттори и Чато праздновали свою в шикарном ресторане с официантами в костюмах, потому что Чато, который мальчишкой бегал по поселку в драных альпаргатах, теперь неплохо зарабатывал на им же самим основанной фирме грузоперевозок.
Мирен и Хошиан провели медовый месяц в Мадриде (четыре дня, дешевый пансион недалеко от Пласа-Майор). Биттори и Чато сперва отправились на неделю в Рим, где видели нового Папу, который приветствовал толпу, а потом совершили путешествие по разным итальянским городам. Мирен, слушая рассказ подруги об их поездке, заявила:
– Сразу видно, что ты вышла за богача.
– Знаешь, я об этом меньше всего думала. А вышла за него в первую очередь из-за больших ушей…
Подруги возвращались из кофейни в Старом городе, куда часто ходили есть чуррос. Именно в тот день в Сан-Себастьяне и случились уличные беспорядки. Женщины остановились в переулке у бульвара. Поперек дороги стоял горящий городской автобус. Черный дым растекался по фасаду здания, так что не было видно окон. Потом стало известно, что водителя избили. Он тоже находился там. Мужчина лет пятидесяти – пятидесяти пяти сидел на земле с залитым кровью лицом и широко открытым ртом, словно ему не хватало воздуха. Рядом с ним суетились двое прохожих, которые пытались оказать ему помощь и успокоить, а также полицейский. Тот, судя по жестам, давал понять, что посторонним оставаться здесь не следует.
Биттори:
– Ты только посмотри, что творится.
Мирен:
– Сворачивай на улицу Окендо, лучше сделаем круг, оттуда и выйдем к автобусной остановке.
Прежде чем свернуть за угол, они еще какое-то время поглазели на происходящее. Вдалеке, рядом с мэрией, выстроились в ряд фургоны полиции. Полицейские в красных касках, с лицами, закрытыми черными масками, начали действовать. Они стреляли резиновыми пулями по толпе молодежи, которая в ответ осыпала их обычными для такой ситуации ругательствами: продажная сволочь, убийцы, негодяи – то на испанском, то на баскском.
Между тем автобус так и продолжал гореть посреди уличной схватки. И черный дымище продолжал подниматься вверх. Запах горелой резины разносился по соседним улицам, от него щипало в носу и слезились глаза. Мирен и Биттори слышали, как некоторые прохожие жалуются, правда, больше шепотом: автобусы ведь на наши общие деньги покупаются, неужели это и называется защитой прав народа, возмутительно. Какая-то женщина шикнула на мужа:
– Тише, ты, не услышал бы кто.
И тут они его узнали, хотя, как и у многих других, капюшон закрывал лицо, а рот был завязан платком. Ой, Хосе Мари! А он-то что тут делает? Мирен еле удержалась, чтобы не окликнуть сына. Парни вышли из Старого города по тому же переулку, что и Биттори с Мирен несколькими минутами раньше. Шестеро или семеро остановились на углу рядом с лавкой морепродуктов. Среди них сын мясника и сын Маноли. Хосе Мари вместе с несколькими другими бежал, держа рюкзак в руках. Потом они выстроились вдоль тротуара и, приближаясь, запустили руки в рюкзаки, чтобы что-то оттуда достать, но что именно, Мирен не поняла. У Биттори зрение было хорошее, и она сказала подруге: камни. Да, там были камни. Парни со всей силы швыряли их в полицейских.
Внимание Мирен внезапно привлек отблеск на ободе велосипедного колеса. И хватило слабой вспышки утреннего света, чтобы она вспомнила тот случай из далекого прошлого. Где было дело? Да на их же кухне. Первое, что пришло на память, – как у нее дрожали руки, пока она готовила ужин. Даже сейчас, вспоминая тот день, она начинает чувствовать что-то вроде удушья, а тогда решила, что виной всему жара и чад от сковородки. Мирен распахнула окно, но воздуху ей все равно не хватало.
Половина десятого, десять. Наконец она услыхала, что он явился. Его шаги по лестнице в подъезде было трудно не узнать. К тому же он вечно поднимался бегом. Ну вот, сейчас войдет.
Вошел. Здоровенный, девятнадцатилетний, грива до плеч и серьга в ухе, будь она проклята. Хосе Мари, ее сынок, крепыш и обжора. Он рос и рос, пока не превратился в высокого и широкоплечего парня. Пока не стал заметно выше всех в семье, кроме младшего, который тоже вымахал дай боже, хотя по натуре был совсем другим, не знаю, как объяснить. Горка был тощим, хилым, но при этом, по словам Хошиана, поголовастей, чем Хосе Мари.
Мирен встретила сына с грозным видом и даже не позволила подойти и поцеловать ее:
– Откуда ты?
Как будто сама не знала. Как будто не видела его днем на бульваре в Сан-Себастьяне. Как будто не рисовала себе потом картины одна страшней другой: сын в обгоревшей одежде, или с раной на лбу, или в больнице.
Он поначалу отвечал уклончиво. Это вообще с некоторых пор вошло у него в привычку. Каждое слово приходилось вытягивать из него словно клещами. Ну ладно, коли сам ничего не пожелал рассказывать, она сама описала их встречу. Точное время, место, набитый камнями рюкзак.
– А не был ли ты, случайно, с теми, кто поджег автобус? Только этого нам и не хватало.
– Хватало вам – не хватало, меня это не волнует, – заорал он.
Ну а что Мирен? В первую очередь поспешила закрыть окно. Не то их ссору услышит весь поселок. А еще про оккупационные силы и свободу Страны басков. Она даже схватилась за ручку раскаленной сковороды, приготовившись от него защищаться, потому что я ведь раздумывать долго не стану, возьму и шарахну его как следует по башке. Потом, разумеется, поставила сковородку опять на плиту, заметив кипящее масло: нет, только не это. И Хошиан, как на грех, все не возвращался. Торчит в своей “Пагоэте”, а она тут одна разбирается со взбесившимся сыночком, который продолжает кричать про свободу, независимость и борьбу. Мало того, он вдруг сделался таким агрессивным, что Мирен поверила: этот запросто и ударить может. Но ведь он ее сын, ее Хосе Мари, она его родила, кормила грудью, а теперь вот, полюбуйтесь, посмел орать на родную мать.
Она развязала фартук, скрутила в комок и швырнула – в бешенстве? испуганно? – на пол, примерно туда, где сейчас стоит велосипед Хошиана. Тоже мне сообразил притащить в дом свою железяку. Чего она ни в коем случае не хотела, так это чтобы сын видел ее плачущей. Вот почему очень быстро вышла из кухни, зажмурившись и оттопырив губы, с лицом, искаженным в попытке сдержать рыдания. И с тем же выражением вошла/ворвалась в комнату Горки и сказала: быстро ступай за отцом. Горка, который сидел, склонившись над своими книгами и тетрадями, спросил, что случилось. Мать велела ему бежать со всех ног, и парень – шестнадцать лет – помчался в бар “Пагоэта”.
Очень скоро явился Хошиан, сильно разозленный из-за того, что пришлось прервать партию:
– Что ты сделал с матерью?
С сыном он вынужден был разговаривать, глядя снизу вверх – из-за разницы в росте. И сейчас, всматриваясь в блик на ободе велосипеда, Мирен как наяву наблюдала всю сцену, не напрягая памяти. Правда, все представало перед ней в уменьшенном размере: кафельная плитка до середины стены, трубки дневного света, льющие убогий свет – как и положено в доме у людей из рабочего класса – на покрытые пластиком кухонные полки, а еще запах горелого масла на непроветренной кухне.
Он чуть не ударил его. Кто кого? Сын здоровяк мямлю отца. Но тряханул как следует. Никогда еще Хосе Мари не позволял себе ничего подобного по отношению к Хошиану. Никаких счетов между ними никогда не было и быть не могло. И вообще, Хошиан руки на детей никогда не поднимал. Чтобы он бил детей? В лучшем случае мог отругать, не повышая голоса, и поскорее улизнуть в свой бар, если в воздухе начинало пахнуть ссорой. Да, муж всегда все переваливал на меня – воспитание детей, болезни, заботу о мире и покое в семье.
Когда сын в первый раз тряханул Хошиана, с того слетел берет, но упал не на пол, а на стул, как будто ему приказали сесть и тихонько посидеть. Отец отпрянул, грустный/пораженный, испуганный/опешивший, его редкие седые волосы растрепались. В этот миг он навсегда утратил положение альфа-самца в семье, которая считалась вполне благополучной, да благополучной она и была, по крайней мере до того момента.
Аранча однажды, придя к родителям в гости, сказала матери:
– Ama, знаешь, в чем состоит главная беда нашей семьи? В том, что мы всегда очень мало разговаривали между собой.
– Да ну тебя!
– Мне кажется, мы плохо друг друга знаем.
– Уж кто-кто, а я-то вас всех знаю как облупленных. Именно что как облупленных.
И этот их разговор тоже сохранился в блике на ободе колеса, в отблеске между двумя спицами, рядом с той давней сценой, которую, ох, мне не забыть до конца своих дней. Я смотрела, как бедный Хошиан, опустив голову, уходит с кухни. Он лег спать раньше обычного, не пожелав никому спокойной ночи, и потом Мирен не слышала его храпа. Он до утра не сомкнул глаз.
Хошиан несколько дней молчал. Вообще-то, он никогда не был особенно говорливым. Но сейчас и вовсе перестал разговаривать. Как и Хосе Мари, который тоже не проронил ни слова за те четыре или пять дней, что еще продолжал жить дома. Рот открывал, только чтобы поесть. А потом – дело было в субботу – собрал свои вещи и был таков. Но мы и вообразить не могли, что он ушел навсегда. Наверное, Хосе Мари и сам этого не мог вообразить. На кухонном столе он оставил нам листок бумаги: Barkatu[14]. Даже без подписи. Да, вот так: Barkatu – на листке, вырванном из тетрадки брата, и больше ничего. Ни mixus[15], ни куда отправился, ни прощайте.
Домой вернулся дней через десять с сумкой, полной грязного белья, – чтобы мать постирала, а еще с мешком, куда сложил очередную порцию своих вещей, еще оставшихся в их с Горкой общей комнате. Матери он подарил букет калл.
– Это что, мне?
– А кому же еще?
– Ну и где ты взял эти цветы?
– Где-где, в лавке. Где еще берут цветы? Не с неба же они свалились!
Мирен долго смотрела на него. Ее сын. Маленьким она купала его, одевала, кормила с ложки кашей. И что бы он теперь ни сделал, сказала я себе, это мой Хосе Мари, и я должна его любить.
Пока крутился барабан стиральной машины, он сел поесть. И съел почти целый батон. Прямо зверь. Тут вернулся со своего огорода отец:
– Kaixo[16].
– Kaixo.
Вот и весь разговор. Перекусив, Хосе Мари затолкал мокрую одежду в сумку. Сказал, что повесит сушиться у себя в квартире. В квартире?
– Сейчас я живу с друзьями на съемной квартире, это вон там, сразу как выедешь на шоссе, в сторону Гойсуэты.
Хосе Мари простился – сначала поцеловал мать, потом ласково похлопал по плечу отца. Схватил сумку, мешок и ушел – в тот мир, где были его друзья и бог знает кто еще, в мир, которого его родители не знали, хотя и находился он в том же поселке. Мать вспомнила, как выглянула в окно, чтобы проводить взглядом удаляющуюся фигуру сына, но на этот раз довести воспоминание до конца ей не удалось – Хошиан сдвинул велосипед с места, и блик на ободе погас.
Кошка снова принесла мертвую птичку. Воробья. Второго за три дня. Иногда она приносит хозяйке мышей. Известно, что таким образом кошки исполняют свой долг и делают вклад в семейный бюджет или демонстрируют благодарность за заботу. Уголек без малейшего труда взлетает по стволу конского каштана до той ветки, с которой можно допрыгнуть до одного из балконов четвертого этажа, а уже оттуда перебирается на балкон Биттори, где обычно и кладет принесенную в подарок добычу – прямо на пол или на землю в цветочный горшок. Если находит дверь открытой, то нередко оставляет свой дар и на ковре в гостиной.
– Ну сколько раз тебе повторять? Не смей таскать сюда эту дрянь!
Что, ей противно смотреть на мертвых птиц? Да, немного противно, но дело тут не в нелепых женских причудах. Хуже другое: подношения кошки наталкивают ее на мысли о насильственной смерти. Поначалу Биттори брала щетку и выметала их с балкона на улицу, но порой они падали на машины, оставленные у подъезда, и это, разумеется, никуда не годилось. Чтобы не ссориться с соседями, Биттори уже давно подхватывает мертвых животных на лопату и кидает в мусорное ведро, а потом несет за дом, где незаметно выбрасывает за кусты ежевики.
Как раз этим она и занималась, надев резиновые перчатки, когда раздался звонок в дверь. Шавьер взял за правило звонком предупреждать ее о своем приходе, прежде чем войти, чтобы не напугать мать внезапным появлением.
Увидев ее в перчатках, он спросил:
– Ты занята уборкой?
– Я тебя не ждала.
Высокий сын, низенькая мать – они слегка потерлись щеками, стоя в прихожей.
– Я встречался с адвокатом. Дело ерундовое и заняло всего несколько минут. Но поскольку был здесь поблизости, решил заглянуть, а заодно и взять у тебя кровь на анализ. Тогда тебе не придется тащиться завтра в больницу.
– Ладно, только постарайся сделать не так больно, как в прошлый раз.
Шавьер, человек по характеру скорее молчаливый, сейчас, чтобы отвлечь мать, говорил о всяких пустяках. О прекрасных сонных глазах кошки, которая вылизывала лапы, лежа на кресле. О прогнозе погоды. О том, как подорожали в этом году каштаны.
– А чего тебе думать о цене каштанов при твоей-то зарплате?
Биттори сидела в гостиной с закатанным рукавом, положив руку на обеденный стол. Сейчас ей хотелось поговорить самой, а не слушать чужую болтовню. Была и тема, занимавшая все ее мысли, – Нерея.
Нерея то, Нерея се. Жалобы, обиды, претензии. Нахмуренные брови.
– Я говорю об этом тебе, потому что ты мой сын и мы с тобой друг другу доверяем. Ума не приложу, что с ней делать. Впрочем, и прежде никогда не знала. Принято считать, будто первые роды – самые тяжелые и для следующих дорога уже проложена. Но мне родить ее было куда тяжелее, чем тебя. Уж поверь, куда как тяжелее. Потом? Натерпелась я горя с этой девчонкой. А уж когда она подросла – сладу с ней и вовсе не было. Сейчас и того хуже. Я-то рассчитывала, что после того, что случилось с отцом, она образумится. Но из-за ее фокусов мне было еще труднее перенести это несчастье.
– Ты не права. На свой манер она переживала не меньше, чем ты или я.
– Понятно, что она моя дочь и мне негоже так говорить про нее, но чего ради я должна молчать о том, что чувствую, если, промолчав, чувствовать буду то же самое? С каждым днем она бесит меня все больше, еще немного, и я ее просто возненавижу. Я уже не в том возрасте, чтобы терпеть кое-какие ее выходки, понимаешь ты или нет? Прошло уже четыре дня, с тех пор как она уехала в Лондон с этим разгильдяем, своим мужем.
– Хочу тебе напомнить, что у моего зятя имеется имя.
– Ненавижу я его.
– Так вот, его зовут Энрике.
– Для меня его имя – Ненавижу.
Иголка легко попала в вену. Тонкая трубочка быстро окрасилась в красный цвет.
Красное. Шавьер, Шавьер, ты должен срочно ехать домой, что-то случилось с твоим отцом. И было понятно, что случилось что-то плохое. Эти слова – “что-то случилось с твоим отцом” – так и продолжают звучать у него внутри в бесконечном настоящем, которое резко выделилось из временного потока. Больше ему ничего не сказали, а он не посмел спросить, хотя уже понял по лицу коллеги, пришедшей к нему с этой вестью, а также по выражению лиц тех, кто встречался ему в коридорах, что с отцом случилось что-то очень серьезное, что-то очень красное, самое плохое. И ни о каком несчастном случае речи, разумеется, идти не могло. По пути к выходу из больницы он видел сумрачные лица и ужас/сострадание на них, а еще Шавьер встретил старого приятеля, который резко повернул назад, чтобы не ехать с ним в одном лифте. Значит, ЭТА. Пересекая площадку перед парковкой, он взвешивал три варианта прогнозов, они зависели от степени тяжести того, что произошло с отцом: трудности в движениях, всю жизнь в инвалидном кресле или гроб.
Красное. У него так дрожала рука, что он никак не мог вставить куда следует ключ зажигания. Ключ упал на пол, и пришлось нагибаться и шарить под сиденьем. Наверное, было бы правильнее взять такси. Включить или не включать радио? Он так торопился, что даже забыл снять белый халат. Говорил сам с собой вслух, проклинал красный свет светофоров, матерился. Наконец при виде первых домов поселка все-таки решился радио включить. Музыка. Он нервно крутил колесико. Музыка, реклама, какая-то ерунда, шуточки.
Красное. Дальше его не пропустила полиция. Он оставил машину за церковью. Черт с ним, пусть штрафуют. Шел сильный дождь, и Шавьер как мог быстрее перебежал дорогу. К тому времени он уже услышал новость по радио, хотя комментатор не имел точных сведений о состоянии жертвы. И еще неправильно произнес фамилию. Между гаражом и родительским домом Шавьер увидел лужу крови, уже разбавленной дождевой водой, одна струйка добралась почти до бортика тротуара. Он так спешил, так нервничал, что чуть не наступил на кровь. Полиции Шавьер назвался сыном. Чьим сыном? Никто не стал уточнять. Белый халат открыл ему дорогу, к тому же по его виду было настолько очевидно, что он приходится родственником тому, в кого стреляли, что ни один полицейский и не подумал поинтересоваться, куда он идет.
– Так вот, представляешь, она до сих пор мне не позвонила.
– Может, звонила, да ты выходила из дому. Я вот звонил тебе и вчера, и позавчера. Никто не брал трубку. Отчасти поэтому я и забежал сегодня. Хотел убедиться, что с тобой все в порядке.
– Если ты так тревожился, то чего же не зашел раньше?
– А того, что я знал, где ты, то есть где ты провела последние ночи. Об этом, между прочим, знает весь поселок.
– И что еще они обо мне знают?
– Знают, что ты выходишь из автобуса на остановке у промышленной зоны и что потом идешь к дому, стараясь избегать случайных встреч. Мне об этом рассказал в больнице один человек, который тебя видел. Вот почему я, если честно, не очень беспокоился. Не исключено, что Нерея не раз пыталась с тобой связаться. Я не собираюсь спрашивать тебя, что ты задумала. Это твой поселок, твой дом. Но предположим, ты хочешь во что бы то ни стало вернуться к событиям прошлого, тогда я буду благодарен, если ты согласишься держать меня в курсе дела.
– Это касается только меня одной.
Шавьер убрал в чемоданчик инструменты и пробирку со взятой у матери кровью.
– Я тоже часть той истории.
Он подошел к кошке, которая милостиво позволила себя погладить. Потом сказал, что обедать не останется. Сказал еще что-то. На прощанье поцеловал мать, а так как знал, что она обязательно выглянет в окно, то, прежде чем сесть в машину, поднял глаза и махнул ей рукой.