bannerbannerbanner
Царская чаша. Книга 2.1

Феликс Лиевский
Царская чаша. Книга 2.1

Полная версия

Глава 2. Луч райского возвращения

Троице-Сергиева Лавра.

Двумя днями позже.

Огромная и богатая, Троицкая обитель, тем не менее, слегка захлебнулась вчерашними хлопотами по прибытии государя и его необычайно многочисленного сопровождения. Всё было уже готово, заведомо, понятно, но в спешке общей суеты на целых полдня монастырь превратился в подобие шумного посада, как ни старались все, и обслуга, и прибывшие, блюсти приличествующую событию степенность благочестия.

Конечно, встречать царя архимандрит Кирилл с присными и городские вельможи с посадскими главами вышли далеко за стены Лавры. Многоголосый праздничный перезвон чуть ли не сотни звонниц некогда скромной, а ныне величественной и неприступной в каменной красе крепости обители разносился над посадами по всей округе, до самых дальних деревень, что лепились по извилистым берегам Вондюги и Кончуры. Со всех сторон стекался люд, теснился в прилегающих улицах, вымощенных сосновыми, а кое-где и дубовыми плашками, выложенными заново по подтаявшему снеговому грязноватому месиву. Пушкарская, Стрелецкая, Иконная и Поварская, Конюшенная и Тележная слободы дымились очагами и гудели, готовые воспринять почётную заботу о высоких гостях обители, которой все они служили и от которой кормились.

И впраямь, подумалось Федьке, повезло им всем, работягам и ремесленникам, и купчишкам при них, расселиться здесь, забот особых не ведая, кроме как честно пахать на попов. Не в пример тем окрестным заморышам-хуторам, что на болотцах и пустошах чем живы, одному Богу известно, и бедность тамошняя лютая неизбывная казалась сущим адом, унылым, серым, зачумлённым и бесконечным, в сравнении со здешним житьём, где тоже нищебродов всяких хватало, но то были приблудные, и без подаяния никогда не остающиеся. Место хлебное.

Ему хотелось самому проводить родных до отведённого им обиталища. Был это просторный двор и дом дородного купца из Конюшенной, не уступавший, пожалуй, многим московским хоромам… Но обязанности кравчего удерживали его при государе всё время, пока длилось обустройство в монастырских покоях, а Арину Ивановну и княжну Варвару с их теремными сопроводили до места люди воеводы Басманова.

Улучив час, который дан был прибывшим с государем в свите на отдых перед общей трапезой, он всё же расспросил, где жилище означенного гостеприимного хозяина, и наведался проверить, как там они устроились. И Петьку пришлось оторвать от ватаги, с которой он, как уверял, уже успел освоиться, и забрать с собой до остальной родни, на ночёвку. Поскольку к свите царевича Ивана он не был приписан, а был в числе добровольно сопровождающих…

Смертельно уставшая, впервые путешествуя с таким количеством незнакомого народа, да ещё – такого высокого чину, да в сопровождении чуть ли не целого войска, княжна совсем утратила счёт времени, и только мечтала, как бы их с Ариной Ивановной и девушками оставили в каком-нибудь тихом и тёплом закуте. Дали бы водицы, да и довольно, кажется, и прилечь куда…

Но радушный хозяин, конечно же, не оставил вниманием семью первого опричного воеводы, и приём им был оказан не хуже, верно, царского… Пришлось приодеться и сесть к столу, и так за беседой прошёл целый час, и от обильной горячей еды и душного тепла, пахнущего свежими пресными пирогами с вареньем, вело голову и тянуло упасть и уснуть…

И тут в сенях загомонили опять, и раздался его родной голос, приветствующий нараспев славный дом, и, затем, ближе: «А где же тут мои дорогие! Ехали сутки вместе, да порознь!»

Затем его стройная высокая фигура возникла на пороге, он крестознаменовался на красный угол, поклонился затем столу, и принял от хозяйки с подноса чарочку… И княжне сразу расхотелось спать.

Она всё хотела узнать, успеют ли они доехать до нового дома к началу Великого поста… Если точнее, до него, хотя бы за денёчек. Ну, либо за ночку… Да хоть бы и за часок! Вопрос этот не её одну волновал, но тут никто, наверное, точно и не смог бы вычислить – дорога почти зимняя, да уже днями тает, к ночи примораживает, как там дальше всё будет, ладно ли, и сколь долго государь надумает в Лавре быть, не известно. По здравому разумению как раз и должны бы успеть… Стыдно сказать, но княжна молилась истово ещё и об этом, про себя находя только одно, но зато уж очень приличное оправдание своему не вполне целомудренному хотению. Раз все так ждут от неё скорейшего воплощения долга хорошей жены, так пусть Небеса этому и посодействуют… А уж она их попросит, как следует.

Оставив их, хоть уставших, но в здравии и полном довольстве, отдыхать до завтра, и едва успев наскоро обняться с молодой женой и принять благословение матери, Федька возвратился в Лавру, проехав запасными малыми вратами, через раскинувшийся тут же, на поле под стенами, станом опричный государев полк. Напоминало тут многое конюшенное хозяйство Слободы, и выстроено было, видимо, давно, ещё до первого приезда сюда Иоанна, тринадцать лет тому назад, для приёма чином великого князя Василия. Добротные срубы, жилые и кошевые, и денники с навесами и коновязями перемежались проплешинами с кострами, вкруг которых располагались небольшими кучками государевы ратники, одетые поверх кафтанов в чёрные опричные зипуны и полушубки. Проехал забрать Чёботова и Вокрешина, устраивавших своих подначальных. Они уже ждали его, расположившись у одного такого костра, и встали навстречу, едва завидев его на вороном Атре, статью выделяющемся сразу среди прочих, весьма добротных тоже, коней.

– А где ж скотина ваша? – Федька не сходил с коня, Арта под ним фыркал, косил на огонь и приплясывал, ставя хвост крылом. Было не слишком морозно, от всего шёл лёгкий парок.

– Да ничего, тут побудет, не такие у нас крали! – весело отвечал Чёботов, любуясь не то аргамаком, не то всадником…

– Да тоже недурны! А то давайте, к царским поставлю.

Чёботов только махнул рукой. Вокшерин подозвал стремянного, и мальчишка Чёботова тоже подошёл, таща торбы с их дорожными пожитками. Федька усмехнулся, мол, пригожий и расторопный, а более – исполнительный, наверное, других ведь и не держим. Чёботов на усмешку эту сощурился, как всегда, тоже смехом… Эта полушутейность меж ними вошла уже в привычку, и весьма вольные тычки и уколы друг другу, безо всякого стеснения выдаваемые при всех, постепенно тоже стали для окружения чем-то само собой разумеющимся… Впрочем, это же было и признаком всё же особого отношения Басманова к Чёботову, поскольку никто больше не мог так запросто и вольно подначивать царёва кравчего, да это никому бы и в голову не пришло, как и вызываться постоянно на рукопашный с ним поединок и валить, забарывая, при случае безо всякого снисхождения.

– И для нас там, выходит, угол найдётся? Келейку дадут, одну на двоих, слышь, Вокшерин?

Вокшерин загоготал, про известные нравы монастырские не язвил сейчас только ленивый.

Сойдя перед воротами с коня, как и его провожатые, Федька отдал поводья Арсению и сам пошёл впереди их маленького отряда. За их спинами в стойбище началось оживление – там тоже готовилась сытная трапеза, одна из последних перед долгим строгим постом.

Был большой молебен, Лавра набилась битком. Но вокруг царского места в Троицком соборе, отгороженного ото всех живым щитом ближних, никакой толкотни не было.

Назавтра государь пожелал посетить книгохранилище, рукописную мастерскую и школу иконописи, одну из наилучших по всей Руси. Несказанно всякий раз вдохновляясь созерцанием великолепия храмовых икон и фресок Лавры, созданных самим Рублёвым и Даниилом Чёрным, Иоанн говорил вечером о величии прежних вдумчивых мастеров, а также – бессмертном наследии словесного гения Епифания Премудрого и Пахомия Логофета. Нельзя было тут же не припомнить и знаменитого резчика и ювелира Лавры, имевшего радость трудиться во славу Господа здесь бок о бок с Рублёвым и Чёрным, Амвросия, а также талантливого в зодчестве Василия Ермолина, без коего успех строительства крепости был бы не тот.

Совершенно благорастворившись в миролюбии настроения государя, архимандрит Кирилл тихо вещал ему и шедшей рядом царице Марии о тех прекрасных мастерах, коих ему удалось заполучить в настоящем, и ничем не уступающих тем прежним, кажется. Чего стоит певческая артель! Да государь это и сам нынче слышал и мог, думается, оценить. Мог, слышал и оценил, это Федька наблюдал. Но также он знал, что теперешняя благость Иоанна не значила ничего, а назавтра архимандриту Кириллу придётся отвечать на неприятные вопросы, а именно, как это опять брат государя Владимир Старицкий успел в обход его пожаловать Лавре аж целых четырнадцать оброчно-несудимых грамот, поболее даже, чем выдал намедни самому митрополиту Филиппу… И не только это, конечно.

Но неприятное Иоанн решил всё же напоследок приберечь, а по опыту Федька уже знал, что вослед сказанное больше всего врезается. А уж как точнее врезать – государь умел как никто другой… Потому благостное пребывание в лоне Лавры, всей окутанной белыми жемчужными дымами, золотым купольным маревом и мерным гомоном, и словно бы плывущей в своих звонах и стенах надо всем бренным миром, отдельно, продлилось и на другой день.

Отдавши долги поминовения, отбыли дальше, опережая государя, некоторые сопровождающие. Воевода Басманов с отрядом ехал сразу до Вологды, чтобы предуведомить прибытие государя в новый и ещё недостроенный наполовину дворец и кремль. Дворецкий же Московского ныне пустующего царского дома, боярин Лев Салтыков, направился, согласно расписанию Разрядному, распоряжаться на Смоленске, пока государь пребывать будет вдалеке, и на самом значимом пограничье ему надобны надёжные люди. К тому же подготовка к осеннему походу шла чередом, никто уже ни в какой мир с Литвой не верил, хоть всё, вроде бы, и шло к бескровной встрече с королём польским по недавнему уговору. С ним послано было из Москвы знати немало: бояре воеводы Пётр Морозов, Колычёвы, Афанасий, Василий и Григорий, князья Татев, Лыков, да на полках – князь Серебряный, князья Токмаков и Палецкий, и ещё бояре в помощь. В общем, полагалась с того рубежа защита наилучшая. То же и с Полоцким пределом, наиважнешим теперь, где опально (так говорили все) наместником сидел конюший Фёдоров-Челядин, и с ним на полках окольничий Никита Борисов и князья Прозоровский, Троекуров и Долгорукой. К слову, назначение тогда же в Дорогобуж Ивана Андреича Шуйского с Иваном Шереметевым-Меньшим безусловно расценивалось как высылка из Москвы, будто бы Иоанн, доверие совершенно к ним утратив, намеренно разбивал теперь их временную общность с московской знатью, и Бутурлина Василия от опричнины над ними к тому же надзирать приставляет…

 

Ну а на самой Москве, имея родичей как бы в заложниках по разным крепостям государевым назначением, толковали оставшиеся розно. На подступах Наро-фоминских, Верейских, и в самом стольном граде сидючи, Иван Дмитриевич Бельский с Никитой Романычем Захарьиным-Юрьевым, с Василием Юрьевичем Траханиотом, Михайлой Колычёвым и окольничими Афанасием Бутурлиным и Иваном Чёботовым, понятно, ничего не говорили, как и всегда, во всём с государем согласные. Про Мстиславского, Ивана Фёдоровича, и подавно речи не шло. Хоть не стремился он в опричнину, и вторым браком недавно женой опять княжну земскую взял, Анастасию Воротынскую, племянницу многострадального воеводы Михайло Иваныча и сидельца монастырского Александра Иваныча, вослед почившей недавно Ирине, дочери Андрея Горбатого-Шуйского, а никакие опальные перепитии этакой родни не касались его, казалось… Ну конечно, понятное дело, толковали иные, тому, кто при царе вырос, ему ровесником, и с десяти годов кравчим при нём бывал, и рындою, и постельничим… – и уж тогда все бедствия его миновали, как заговорённого, когда вокруг все всех валили и под топор пристраивали. Что ж говорить про теперь! Да вот и нет, возражали им на то резонно другие, скольких прежних своих ближних, кравчих да постельничих, Иван, в лета вошедши и силой обзаведшись, от себя отдалил, и благо, если только до монастырского затвора, а не вовсе со свету! На что знающие опять-таки резонно заявляли, что горе тому, кто сейчас Ивану перечить вздумает – тот сам себе враг. А прежде разве такое было?! Да, и князь Василий крут был, да всё ж от него неслыханы были такие унижения, точно и впрямь тут холопы одни, а не исконные знатнейшие люди! Советом общим всё решалось, меж главными родами, а не так, как ныне он утвердить мечтает… Тогда Бог берёг Милославского из-за разума и заслуг батюшкиных – Фёдор Иваныч в чести большой всегда был и у великого князя Василия, разумен потому что, ни во что не влезает, а служит исправно и честно, и также умудряется сын держаться. А коли вылезаешь – готов будь поплатиться, пусть ты и сто раз в своём праве. Такие ныне законы! И потому шваль всякая ныне при постели и столе государевом, и выше всех ценится, надо всеми поставлена… Понятно, что во всём виноватыми были Басмановы, отец и сынок, в первую голову, и Афонька Вяземский, и Петька Зайцев, тут же. О Грязных так не судили – то забавники и прислужники, не советники Ивану никак, с них и взятки гладки. А вот Малюта этот ещё! Тут все единым хором прочили ему провалиться, ибо пошла невесть откуда слава этого мелкопоместного сотника с новгородчины как отменного дознавателя и палача. От Бога, тьфу, прости душу грешную на суетном помине. Что, якобы, если б не его таланты и из камня слово выжать, да не абы какое, а нужное, может, царь бы пощадил обвиняемых, и до изменного дела не докатилось бы…

Но Шуйские, в особенности молодые, с Барятинскими и Шеиными, Ромодановскими и Татевыми, меж собой соглашаясь, что деспотизм Иоанна им опасен, тем не менее, в одном не сходились: от страха ли перед ними, памятуя недавнее единение в Челобитной, сейчас раскидал всех по весям, пусть бы и с соблюдением всех мест и прав, или в самом деле на мир идёт, взявши свою жертву, и показно на их умения и силы опирается, как бы гнев отложив. Старшие стояли на том, что веры царю Ивану нет никакой, и коварство его безмерно, потому на уступки постоянно идти – для них убийственно… Молодые же лелеяли всё больше намерения свои, им вопреки, получая от государя знаки внимания и не видя ничего дурного в том, чтобы честью замириться и тем к себе расположение вызвать, ничем притом не поступаясь. И Андрей с Василием и Григорием, Шуйские младшие, намеревались рындами при царевиче Иване подвизаться, и не гнушаться тем, что там же сейчас начинают отпрыски тех же Сицких, не побрезговавшие породниться с Басмановыми. То же было и в дому Шереметевых, и Пронских, и Сабуровых, и прочих… И часто можно было слышать разнообразные завершения того рокового разговора, за участие в котором так жестоко поплатились трое «главных» челобитчиков совсем недавно:

– Россией правит не народ, а право боярское и воля, и надобно нам их отстоять!

– А дядя сказывает, всеми правит Бог, кто Бога слушает – тому и будет благо. Бог велит миром решать…

– Дурак твой дядя! Бог ума даёт иным не упустить свой час – вот тут и благо… Из кельи хорошо ему вещать.

– А с вами поживёшь – какой рукой креститься, позабудешь! Тьфу, бесы, языки бы придержали, урежут ведь…

Да, спорили до хрипоты и угроз отлучить молодых, забывших родовые законы, поддавшихся на льстивые ложно-благостные речи царя Ивана, от всех доходов, доходили чуть ли не до отцовских проклятий, ежели кто надумает в опричнину податься, как Саввушка Куракин или Мишка Трубецкой, но… Но, поразмыслив хорошо, те же Шуйские не увидели в итоге большой беды в том, что сыновья царевичу, скажем, честью послужат. А что, вода камень точит, коли по-другому не выходит пока, а исподволь, в доверие наследнику воткнувшись, можно наследника через то на себя потянуть… Царевич Иван не по годам умён, норов отцов виден, но и к рассуждениям склонность, и ему ближние нужны, и советники-ровесники добрые на будущее, как знать, чем всё обернётся. Так рассуждали иные, прежде непримиримые, остерегаясь уже лезть на рожон. Одни Старицкие оставались непреклонными и едиными, и даже князь Владимир, до странности пока нерешительный в своём намерении против брата идти, пусть не открыто, нет, но при семейных тайных собраниях, ничего не возражал, когда и мать, и жена, и сын старший прочили скорый трон, барму и шапку Мономаха ему. При этом никто ни словом не обмолвился, а что же случится с ныне здравствующим царём, но возведённые горе взоры старой княгини Евфросиньи точно призывали чёрную грозу, уверенно и непреклонно взывая к Богу, способному решить это дело по своему высшему усмотрению… Это докладывали государю Аксаков и Ногтев, чьи люди по всему московскому дому Старицких теперь были, и хоть не точно всё, но многое видели и слышали. А только Иоанн пока что верить в то отказывался. Мало ли что бабьё хочет, Евфросинье недолго осталось шипеть, а с братом ему в походе быть вместе, и ни разу до сих пор князь Владимир ничего против ему не сказал, ни слова… Только вот закладные эти и грамоты несудимые нехорошим холодком отчуждения свербят.

И понятно, отчасти, было Федьке, отчего тянет Иоанн с разбирательствами, такими неприятными и огорчительными для себя, заведомо уж зная, что никакого толку от архимандрита Кирилла не добьётся, как и всегда. Но ни разу ещё не бывало, чтоб за свою безмерную уступчивость и долготерпение Иоанн не стребовал своего… Чего на сей раз придётся отдарить государю, помимо заведомо приготовленных подношений, не знал пока никто. А между тем, отмолившись, оттрапезничав с ближними, и проводивши царицу на осмотр монастырской златошвейной мастерской, для которой от царской семьи поднесены были богатые пожертвования, государь оказывается в просторном и светлом, со множеством окон, белокаменном пристрое к келарному подворью… Наддверный образ святого Луки5, здешнего, безусловно, письма, древнего, старше, верно, самой Рублёвской Троицы, смотрел потемневшим ликом, а навстречу, с глубокими поклонами, выходят келарь Акинфий с наставником надо всей школой, преподобным Анатолием Самойловым, и два почтенных старца с ними, здесь же, в Больничных палатах проживающие – Перфилей Ларионов и Феофан иконник, издавна надзирающие за ученическими изысканиями…

Царевич Иван явно скучал, озираясь на изобилие завершённых и начатых образов всюду по множеству расставленных перед окнами столов и полок, и не отойдя ещё от недавних дорожных разговоров со своей ватажной братией, всё больше о забавах вокруг охоты и ратного дела. Сейчас с ним был только Савва Куракин, как старший из свиты, и он завидовал остальным, предоставленным, верно, себе, и нашедшим иные развлечения, чем чинное выслушивание длинного перечня достижений, а также наиважнейших хозяйственных вопросов Троицкой мастерской.

Федька в который раз подивился, как же он с Иоанном схож, особенно в таком вот нетерпении, вынужденном послушании, и как его отроческие пока что черты уже исполнены чёткой строгой резковатости, отчего кажется он двумя-тремя летами старше своего возраста.

– А всего же в верхних палатах казённых имеется девятьсот восемьдесят семь образов Сергиева Видения, писанных по золоту и по краске. А вот, вот, сюда, прошу, Великий государь, изволь приблизиться… – вот новейшие наши большие написания, только олифою крыты, как то «Артемий мученик, с житием», «Избранные святые», «Огненное восхождение пророка Ильи», «Спас Нерукотворный», и особо отмечу – «Архистратиг Михаил с бытием»… Писано мастером нашим Козьмой Ильиным, да сусальником Семёном Михайловым, оба искусны дюже…

Что искусные, того пояснять не требовалось, хотя бы потому, что уважаемый наставник прозывал их именами полными, а не как прочих, меньших артельщиков, Сёмкой, или Федоткой, скажем… И тех он перечислял с долей почтения, понятно, к их прилежанию и дарованиям, тоже.

«Архистратиг» и правда был хорош, угадывалось московское письмо, те же строгие черты и яростно переливчато сияющие красные цвета, то же тонкое письмо, что и в храмах Кремля. Иоанн надолго задержался перед ним. За его спиной келарь переглянулся с Самойловым, мол, вполне может этот Михаил поехать после в царские палаты, в качестве ответного подношения от обители…

Федьке же сразу как-то ударило мягко в чувства излишнее тепло, почти жара здесь, и невероятная, ни на что не похожая, пронизанная ровным жемчужным светом солнечного дня, мешанина стойких запахов, приятно раздражающих, волнительных таинствами этого особенного ремесла. Он уже различал их, знал, что так пахнут свежерастираемые и замешанные на яблочном уксусе или крепком хлебном квасе с желтками сухие краски, которые тут «творили», как отдельное действо, с обязательной молитвою и неспешностью осознанного старания. Сидели ученики и мастера, коим после вставания и приветствования поклонами государя разрешено было продолжать свои занятия, и творили себе красок на будущую работу, и от их чашек и плошек, липовых, берёзовых, яблоневых и грушевых, шёл этот стойкий приятный дух… Там же, где работали с поталью и писали золотом, где только клали левкас на выглаженную доску, или крыли готовый образ олифой, пахло иначе: чесночным клейким соком, рыбьим острым клеем, мокрой меловой известью, горячим маслом, воском, чистым белёным льняным полотном… Если б не жара, можно было бы тут вечно пребывать, кажется, но протоплено тут было намеренно, конечно, ибо олифа, высыхая, не терпела сквозняков, холода и сырости, и могла бы пойти трещинами от такого небрежения, и испортить всю проделанную готовую работу… И жаль было бы тогда не только труда рук, над нею от недели до многих месяцев корпевших, смотря по величине и многосложности образа, но и всех применяемых при этом веществ и основ. Стоило всё это преизрядно, о чём как раз сейчас, развернувши долгий свиток перечня расходов, докладывал государю келарь.

Удивительно, как быстро покидало его всё наружное, едва он оказывался в иконописной обстановке… Он даже немного завидовал тем, кто, склонившись над своим произведением, занимались час за часом, день за днём этим неспешным делом, с терпением бесконечным, осторожной смелостью, кладя слой за слоем, линия за линией, священный канон, на который после будут и любоваться, и уповать, прося, и молить, и целовать его оклад… И будет такая вот «Не плач по мне, мати» кому-то прибежищем и утешением, единственным, может, светить. А сделано-то руками, вот ими, этими мастерами, смиреннейшими, неприметными даже, из простого начала, доски обыкновенной, и нескольких горсточек разноцветных порошков… Что-то было в этом действе волшебное, и не понятно, в какой миг из плоского и невзрачного как бы, совсем не примечательного очертания и неровности красочных пятен возникает, шаг за шагом, обретая и глубину, и свечение, и красоту, и смысл, и голос свой одушевлённый и живой образ…

 

– «Бакану виницейского два фунта, бакану ж в картонках фунт, яри медянки полчетверти пуда, камеди полпуда, голубцу лазори тринадцать фунтов, вохры грецкие осьмнадцать фунтов, сурьмы пятнадцать фунтов, лазури четыре пуда с полпудом»… – Вот лазури бы настоящей поболе, такой бы, какой исполнен плащ Спасителя на «Воскрешении Лазаря», – оторвался от чтения келарь, и наставник закивал истово, – тогда б мы и новоградским нос-то утёрли!

– А что новоргадские? – живо спросил государь, отдохновение своё получая от вникания во все здешние дела. – Чем наших лучше?

– Да ничем, Великий государь, в том-то и дело, только епископ Пимен роскошествует, серебра не жалеет на кабульскую и кандагарскую лазорь, (говорят, нарочно людей отряжает чуть не до Венеции добывать дивных тех красок из первых рук), отчего образы любые богаче выглядят, да и со временем не зеленеют, как если синь, скажем, не афганскую брать, а попроще, ляписную, либо из крутика с белилами сочинить…

Так шёл их разговор, беспрерывно, и к нему невольно все прислушивались, кто ближе находился или тут же, вкруг, стоял, благоговея и робея несказанно в присутствии самого царя… Нет-нет, да кто-то из учеников поднимал голову, и не мог уж вернуться к занятию, разглядывая Иоанна и его ближних во все глаза. Другой наставник, за ними надзирающий, проходил между столами и тихими замечаниями, а то и оплеухой лёгонькой возвращая их внимание к работе. Большинство таких ребят заняты были самой долгой и нудной, неинтересной частью – истиранием в порошок на гладком черепье необходимой меры краски, заказанной мастером-живописцем… Кто-то из уже умелых делал это для своей собственной иконы, того образа, что доверил и поручил ему написать наставник. Имея перед глазами образец, лицевой подлинник, их всегда старались сразу делать набело, так, чтоб образок этот, пусть простой пока что, исполненный недорогими красками, можно было куда-то пристроить из благотворительности. Кто-то сидел за вовсе ещё ученической задачей, перенося через намазанную жжёнкой промасленную бумагу рисунок горки, либо части одеяния, либо домика с деревцом, цветок, голубя в круге или пук лучей небесных на свой листок, чтобы затем раскрасить по всем правилам. Начинали с малого…

– Так что ж, архимандрит ваш на такое денег жалеет? – спросил государь у наставника Самойлова, а старцы оба кивали и внимали с блаженным удовольствием.

– А как не жалеть, жалеет, но разумно, разумно, и киноварь тоже нынче дороговизны невиданной стала, суриком заменяем, Кашинским. Оно иной раз и неплохо, но… Вот, скажем, опять же венецианский бакан, тот, что сандаловый – чистое ж чудо! Ну и как золото чуть ли не стоит. Или черлень, немецкая, хороша, оно и наша, псковская, недурна, однако ж игумен Даниил, об путешествии своём впечатления нам оставивши бесценные, тако глаголет об живописности черлени немецкой: «Свет же святый несть яко огнь земный, но чудно инако светится изрядно, пламя его червлено, яко киноварь». Яко огнь земный! – воздевши пропитанный красками перст со слезающей от их ядовитости местами кожей, наставник голос возвысил, и вещал теперь о том, что знал отлично, любил и мог преподать наилучшим образом. Теперь почти все, кроме самых дальних от них, отдельно в чистоте и притоке воздуха сидящих умельцев встворять сусальное золото, непрестанно размеренно растирающих указательными пальцами правой руки тончайшие золотые листочки и ошмёточки, с гуммиарабиком в капле воды, слушали его, как урок, и что государь не прерывал его, а, напротив, внимал с явным удовольствием, и царевичу дал знак уняться и слушать, всех тем более собирало воедино.

Но Федьку что-то беспокоило… И не только жаркий воздух, насыщенный духом всем этим сверх меры, кажется (Передал шубу Арсению уже давно, и самого отпустил в сени, а теперь не только он расстёгивал верхние пуговки шелкового терлика, но кое-кто из свиты тоже). И вот он понял, что – взгляд, с крайнего слева стола, от окна, с хорошего светлого места, предоставляемого уже зрелому если не мастеру, то ученику. И понял, почему этот взгляд его так отвлёк и привлёк. Было в нём нечто… нечто такое, пытливое, умное и пламенное. И в другой раз, решив поймать этот взор прямо, Федька увидел только быстро склонённую светловолосую голову, и этот юнец занимался снова своим трудом.

– А покажем государю нашему, что не напрасно мы тут хлеб едим! – голос у Самойлова был чрезвычайно приятным, и не нудным, и не пронзающим, а мягко так восходящим и нисходящим, где нужно, возбуждающим, а где нужно, и к отвлечённости обращающим. И вот опять он призвал, видя, как нравится государю его речь, и свою школу к участию.

– Дети мои, отвлекитеся мало от дела нашего, и вторьте мне, како вам разум велит и память, и те познания, что мы с вами тут ежечасно преумножаем!

Понятно, в ответ даже златописцы бы кисти отложили. А точнее – вывесили, тонкими кончиками вниз. Но златописцы работали в отдельных, сугубо спокойных и им по чину полагающихся светлых кельях, довершая, не дыша, самыми тончайшими штрихами драгоценные ассисты6.

– Что есть старания наши? – Луч райского возвращения. Об этом помня, в себе держа непрестанно, и надлежит иконописцу быть, и только так приступать и исполнять своё ремесло. И что видели очи праотца нашего Адама в Раю, то мы, по наитию и учению тому, что нам оставлено Богом поцелованными праведниками, воспроизвести всегда мечтаем. И не только в написании образов возвращение сие проявляется, но и в любом украшательстве жизни, в любой мелочи, что с любовью для услаждения взора и возвышения души человеком создаётся, и тем поднимает его над обыденностью, обращая к Небу. Мир нетварный, вечный, воспевая…

И опять тот светловолосый смотрел, но Федьке так по нраву был голос и красивая речь наставника, что он заслушался… И почти не обращался в ту сторону. Успел отметить только, что так необычным показалось: при волосах, почти льняных, в мягких кудрях, словно пеплом сероватым пронизанных, как ранняя седина, у парня были густые широкие чёрные брови, и чёрные длинные, как стрелы, ресницы, вверх загибающиеся. А самому не более годов семнадцати, невысокий и хрупкий на вид. Сидел он в серой шерстяной рубахе, и рукава скромно отпущены до пальцев почти.

Наставник же, завершив прекрасное своё вступление, уже побуждал свою паству ученическую выказывать без смущения знания.

– Что о вохре нам ведомо? Ну, смелее!

– Всякая бывает, желтизна, да разная…

– Вохра немецкая добрая!

– Вохра русская блёклее, как бы. Слизуха, худая, коломенская!

– Добро, верно. А почему худая? Не потому, что русская, а потому что нет у нас такого в земле происходящего, вот и всё. А в «Типике» Нектария всё то же сказано. Но то природа, а что нам дано познаниями? Сурик составить как?..

– Желть с киноварью! – неровным хором, всё увереннее, отвечала школа.

– Киноварь сделать не хуже природной как?..

– Сурик, скипидар живичный и селитра смешаны и в тепле выдержаны, «сделай так – увидишь, что будет добро»! – голос, опередивший всех, пророкотал густым архиерейским басом, и все невольно обратились к нему.

– А празелень если надобна, а нет?

– Ярь, венецийскую, опять же, лучше, соединить с белилами с шафраном; ярь и желть; желть и синь; желть, синь и белила; охру и синь; охру, зелень и синь; охры с крутиком тоже можно намешать! Да и чернила в желть если – тоже в зелень будет… – прогудел чистым колоколом тот же глубокий бас.

– Молодец, Павел! – как-то одержимо ответил на это наставник, и с гордостью за него, и с каким-то будто опасением. И подошёл к тому самому парню с пепельными кудрями и чёрными обрамлением глаз… Он, казалось, не ожидал этого, а отвечал привычно, от работы не отрываясь, потому что знал такое распрекрасно, и не собирался привлекать к себе такого внимания. И быстро накрыл чем-то, листком каким-то, то, что было под рукою с кистью… Наставник, руку его отнявши и листок тот тоже, глянул – и опешил, дара речи лишившись. И сам вернул на место лист укрытия. Но тут же, собравшись, и словно озарённый удачной догадкой, обернулся к государю и повёл рукою, вот, мол, полюбуйтесь, каков у нас умница, но в этом жесте его сквозило некое досадливое возмущение, и следующими словами стало понятно, что не всё с этим Павлом ладно.

5Святой Лука почитался на Руси покровителем иконописцев, и его образ традиционно является неотъемлемой частью всех заведений, имеющих отношение к процессу создания икон, начиная с первых иконописных школ, возникающих в начале XI века.
6Ассист – в иконописи лучи и блики, исполненные тонкими штрихами золотом или серебром и составляющие рисунок одежд, волос, перьев на крыльях ангелов, нимбов и т.д. Символизирует в иконе присутствие Божественного света.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22 
Рейтинг@Mail.ru