bannerbannerbanner
полная версияТяжелые сны

Федор Сологуб
Тяжелые сны

Глава тридцать вторая

Проснувшись утром, Логин почувствовал, что день, яркий, пронизанный солнечными лучами, грустен и не нужен. Тоскливо сжималось сердце, и груди тяжело было дышать, – весь этот свет давил ясною, жаркою тяжестью. Цветы на обоях глядели ярко, утомительно. Ночная встреча припомнилась, как невозможный сон.

Логин прислонился плечом к обоконью и смотрел на городские улицы, где на светло-серую пыльную землю ложились отчетливые тени домов и заборов, – и всему, что открывалось перед ним, чужда была мечта о ней. Как из другого мира была она, из мира далекого и невозможного. Странно было думать о том, что и она живет на той же земле и дышит тем же воздухом, как и эти люди безвременья и кошмара. Да, может быть, и нет ее, невозможной и несравненной? Мечтатель издавна, он, может быть, сам создал ее себе на утеху?

Страстно захотел увидеть Анну, – но грустные сомнения томили по дороге к усадьбе Ермолина. Голова тупо болела. В отуманенных глазах все представлялось пыльным, обветшалым; подробности предметов ускользали от внимания. Ветер набегал порывами, пыльные вихри крутились по дороге, взвивались и падали. Было жарко и тихо. Люди, которые попадались изредка, казались сонными.

В саду Ермолиных никого не было, и не слышно было ни голосов, ни шума. Логин быстро поднялся по ступеням террасы. Двери в дом были открыты. Поспешно прошел по всем комнатам нижнего этажа и никого не встретил. Вернулся на террасу. Не у кого было спросить об Анне. Страшным показалось опустелое жилище.

«Мечта, безумная мечта!» – думал он.

Вдруг Аннин голос громко и резко нарушил тишину. Звонкие вопли, мерно, долго… Смолкли.

Логин стоял, слушал. Или послышались где-то близко, за стеною, вопли боли, – призраки вопля?

Логин торопливо удалялся от этого дома к ненавистному городу.

Беспокойные улицы. Отдаленное галденье. На перекрестке внезапно пронеслась фура, черная с белыми краями. Пустая. Возница, высокий черномазый детина с подбитым глазом, яростно настегивал лошадей: видно, не дали ему больного, и боялся он, как бы ему самому не намяли боков.

Дома Логин подозвал к себе Леню и спросил его:

– Что, Ленька, нравится тебе Толя Ермолин? Леня оживленно заговорил:

– Он умный да занятный такой, – что ни спроси, все знает.

И рассказывал о Толе долго, с увлечением. Логин тревожно ждал, что он скажет и об Анне. Но мальчик от Толи перешел к другим, а жданного имени не упоминал. Наконец Логин спросил нерешительно:

– А что ты скажешь про Анну Максимовну? Ленькины глаза засверкали, он радостно засмеялся – и молчал. Логин хмуро спросил:

– Ну что ж ты?

Леня подумал, покрутил пальцы и медленно заговорил:

– Она такая, раз с ней поговоришь – и точно всегда… точно своя. Ей бы все можно сказать.

– Что ж, она добрая?

Леня еще подумал, поднял глаза на Логина и сказал:

– Нет. И не злая. Она так, сама по себе. С ней как с самим собою, – только с хорошим собою.

Логин накануне получил приглашение в городское училище, на публичный акт, торжество, ежегодно совершаемое по обычаю в конце учебного года.

Когда Логин вошел в училищный зал, там уже кончался молебен. Около стола, покрытого красным сукном с золотою бахромою, грузно покачивался Мотовилов и делал в приличных случаях маленькие крестные знамения.

За ним торчал Крикунов в новеньком мундирчике; узкий воротник жал шею; маленькая, коротко остриженная головенка с кругленьким выпуклым затылишком тряслась от наплыва религиозных чувств. На сморщенном личишке застыло жалостное выражение; это лицо напоминало цветом деревянную лакированную куклу; коричневый низенький лоб плоился семью складками. Еще дальше приютился у стола Шестов в учительском вицмундире, смущенный тем, что приходится принимать участие в торжестве. Старался держаться прямо и иметь независимый вид. Не удавалось: стоял, как на жаровне. Лицо раскраснелось. Чувствовал это, краснел еще больше, делал вид, что жарко и душно, и обтирался платком.

И в самом деле было жарко и душно, хотя окна были открыты. По одной стороне залы стояли рядами ученики. Лица у них были взволнованные. Остальное пространство тесно наполнено было публикою, которой сегодня, не в пример прошлых лет, набралось много. Здесь были дамы и барышни, – Нета успела сейчас передать записочку Пожарскому и потому была весела и благосклонно слушала глупый шепот Гомзина, – Ната делала глазки Бинштоку, – были все, кого можно встретить у Мотовилова. Дальше стояли родители из мещан. Впереди пахло духами, дальше к ароматам примешивался запах пота, сзади пахло потом и дегтем от смазных сапог. Ближе к дверям становилось теснее, – а впереди был простор и для «господ» рядами стулья.

Ученики пошли вереницею прикладываться к кресту. Отец Андрей торопливо и небрежно давал крест и кропил. Мальчики наскоро крестились и отходили с каплями священной воды на вспотевших носах.

Логин пробрался вперед. Баглаев толкнул его в бок пухлым белым кулаком, захихикал и спросил:

– Какова толпучка, а?

– Да, много. Да и жарко. Что ж, всегда так?

– То-то и дело, нет! Нынче собрались, – чуют скандальчик, а то кому тут бывать! Так, чуйки всякие.

– В школе, и вдруг скандал! Что за дребедень!

– Скандал везде может быть, это тебе всякий мальчишка скажет. Молина выпустили?

– Ну выпустили, – так что ж из того?

– Ну вот то-то, чудак! Всякому лестно посмотреть, придет ли он сюда.

– Что ж, он пришел? – Баглаев свистнул.

– Прийти-то ему нельзя, друг любезный, – он в отставке числится, да и неловко. Но публика не соображает, – ей все-таки лестно посмотреть скандальчик.

– Да какой скандальчик, говори толком!

– Мотовилов речь скажет на злобу дня.

– А ты откуда знаешь?

– Я не знаю, я, брат, предвижу. На то я и городской голова: свое стадо знаю даже до тонкости. Я, брат, всю подноготную знаю. Нет, брат, ты у меня спроси, кто что сегодня обедает, так я тебе и то скажу!

Прикладывание к кресту кончилось, отец Андрей снял рясу. Публика усаживалась. Мотовилов занял среднее место за столом, по обе стороны сели Крикунов и отец Андрей.

– Пожалуйста, займите ваше место, – сказал Мотовилов Шестову снисходительно и важно.

Шестов досадливо покраснел и уселся на стул рядом с Крикуновым. Думал о Мотовилове:

«Нахал! Распоряжается, как у себя дома».

Публика волновалась, видимо, ждала чего-то, – теперь Логин ясно видел это по общей озабоченности и радостной возбужденности лиц. Особы постарше делали равнодушные лица; изредка значительно усмехались, переглядывались. Помоложе да понаивнее широко открывали глаза и жадно смотрели туда, в сторону стола под красным сукном, где величественно и грузно возвышался Мотовилов с выражением мудрости и добродетели на лице, морщился и корчился Крикунов, солидно посиживал и поглядывал отец Андрей и сгорал от смущения оглядываемый всеми Шестов. Вначале шло неинтересное. Ученики пропели громко и нестройно гимн святым Кириллу и Мефодию, Крикунов прочел обзор училищной деятельности, потом ученики снова прогорланили две развеселые народные песни, потом отец Андрей прочел список учеников, выдержавших и не выдержавших экзамены. Ученики, награжденные книгами и похвальными листами, подходили к столу и получали свое из рук Мотовилова, а он говорил им благосклонные слова. Потом ученики еще раз запели. Было скучно, – публика томилась от нетерпения и духоты.

Наконец поднялся Мотовилов. Струя оживления пробежала в зале, – и вдруг настала тишина, да такая жадная, трепетная тишина, что нервным людям даже сделалось жутко. Мотовилов говорил:

– Поздравляю вас, дети, с окончанием вашего годичного труда. При этом не могу не высказать вам моего наблюдения: я замечаю на ваших лицах отпечаток грусти. Не стану расспрашивать вас о причинах этой грусти, так как она касается отчасти и нас самих. Мы не видим в своей среде вашего учителя и нашего сотоварища, Алексея Иваныча Молина. Я не имею права вдаваться в обсуждение причин, по которым мы его здесь не видим. Но общественное мнение громко говорит об его невиновности, – и мы уверены, что закон и общественная совесть снимут с него пятно, возводимое обвинением. Мы можем надеяться, что снова увидим Алексея Иваныча в своей среде таким же, каким он был и прежде, полезным деятелем. Прощайте, дети! Идите по домам!

Все зашевелились. Задвигались стулья. Ученики расходились со своими родителями. Гости шумно заговорили. Какая-то барышня спрашивала:

– Только-то и было?

Многие были разочарованы – ждали большего.

Казначей говорил:

– Да, это не того… перцу мало. Надо было этого Шестова хорошенько пробрать.

Исправник заступился за Мотовилова:

– Нет, братцы, он все-таки молодец, енондершиш, за словом в карман не полезет.

– И гладко стружит, и стружки кудрявы, – сказал Дубицкий.

Крикунов был вполне доволен: глазки его весело горели, и он злорадно посматривал на Шестова. Мотовилова окружили: поздравляли, горячо восхваляли речь. Он сиял и самодовольно говорил:

– Я, господа, на правду черт. Я нараспашку, говорю по-русски, режу правду-матку.

Приглашал оставаться на завтрак. Для завтрака очищали место в этой же зале: несколько учеников относили стулья в сторону, сторожа волокли столы, составляли их вместе, покрывали скатертями. Когда лишний народ вывалился, стало свежее и прохладнее. С улицы доносились веселые детские крики, птичий писк и струи теплого воздуха.

– Вы останетесь? – спросил Шестов у Логина.

– Не имею охоты, – улетучусь незаметно.

– Ну и я с вами уйду.

Но не удалось уйти незамеченными: Крикунов бегал по училищу в хлопотах и попыхах и наткнулся на них, когда они разыскивали пальто.

– Василий Маркович! Егор Платоныч! Голубчики, куда же вы?

– Извините, Галактион Васильевич, не могу, – решительно сказал Логин.

– Помилуйте, да как же можно! Обидеть нас хотите. Да вы посидите хоть немножко.

 

– Душой бы рад, да некогда, не могу! Уж простите.

– Да нет, я вас не пущу. А вы, Егор Платоныч, да вам-то уж и совсем нельзя: ведь вы здесь свой, – как же это можно!

Шестов сконфузился и покраснел.

– Нет уж, я уж не могу, извините, – лепетал он и теребил пальто.

– Ну полно, полно, снимайте пальто! – все решительнее говорил Крикунов.

Шестов уже было повернулся к вешалке. Бросал умоляющие взгляды на Логина.

– Мое почтение, Галактион Васильевич, – решительно сказал Логин и пожал руку Крикунова. – Пойдемте, Егор Платоныч, – сказал он Шестову тем же решительным голосом, взял его под руку и быстро пошел к выходу.

Шестов обрадованно вздохнул. А Крикунов канючил им вдогонку:

– Ну как же это можно! Эх, господа, что ж вы делаете!

Шестов весело смеялся: чувствовал себя в безопасности.

Логин говорил, когда вышли на улицу:

– Не будь меня, пришлось бы вам провести несколько часов в осином гнезде!

– Да, что поделаешь, такой уж у меня характер, не могу отказываться.

– А вы и не отказывайтесь, если не можете; вы только делайте по-своему.

– Да, – жалобно протянул Шестов, – не очень-то это просто.

– Что там не очень! Вы меньше думайте о том, что о вас думают, да как на вас смотрят, а сами внимательнее посматривайте да послушивайте. Вот, хотите, я вам речь Мотовилова на память повторю?

Логин повторил речь от слова до слова. Шестов сказал:

– У вас отличная память!

– Просто развита привычка останавливать внимание на длинных предметах, а остальное на это время выкидывать из головы, чтоб не развлекаться. Да вы никак трусить начинаете?

– Да нет, я ничего.

– Ах, юноша, давно пора выбрать: или полная покорность, или полная независимость – конечно, в пределах возможного; или мокрая курица, или человек, как надо быть. Ведь вокруг вас все такая дрянь!

В зале училища стол украсился винами и водкою. Принесли пирог с курии ею. Гости уселись за стол. Рюмки быстро опрокидывали свое содержимое в непромокаемые гортани. В соседней комнате хор учеников отхватывал народные песни.

Мотовилов медленно обвел стол глазами и спросил:

– А где же молодой учитель, господин Шестов?

– Ушел, не пожелал разделить нашей трапезы, – смиренно ответил Крикунов.

– Вот как!

– Да-с, и господин Логин тоже не пожелали остаться, – докладывал Крикунов, – они-то, собственно, и изволили увлечь нашего сослуживца.

– А что, господа, – говорил отец Андрей, – вот сейчас Алексей Степаныч изволил выразить надежду на то, что мы снова увидим в нашей среде Алексея Иваныча. Когда еще его формально оправдают, а я думаю, ему горько сидеть теперь дома, когда его друзья собрались в этих стенах, где он, так сказать, был сеятелем добра. Так не утешить ли нам его, а?

– Да, да, пригласить сюда, – поддержал Мотовилов. – Я думаю, это будет справедливо: если он не мог участвовать в официальной части, то мы все-таки покажем ему еще раз, как мы его любим и ценим. Как, господа?

– Да, да, конечно, отлично! – послышалось со всех сторон.

– Это будет доброе дело, – сказал Моховиков, – наше внутреннее сердце скажет это каждому.

– Так уж вы распорядитесь, Галактион Васильевич, – обратился Мотовилов к Крикунову, – он ведь и недалеко живет, а мы подождем со следующими блюдами.

Крикунов суетливою побежкою устремился к сторожам, послать за Молиным. Общество опять радостно оживилось: ждали Молина, как дети гостинца. Он явился так скоро, как будто ждал приглашения, – Крикунов послал за ним коляску Мотовилова. Молин был одет не без претензий на щегольство. На толстой шее белый галстук с волнистыми краями и с вышивкою; новенький сюртук хомутом; пахло от Молина, кроме водки, помадою.

Гул приветственных восклицаний. Молин обходил вокруг стола, неуклюже раскланивался, пожимал руки и не без приятности осклаблял рябое лицо. Мямлил:

– Утешили! Сидел один и скучал. Признаться откровенно, – хоть и стыдно, – всплакнул даже.

– Ах, бедняжка! – восклицали дамы.

– Стыжусь сам, знаю, что раскис, да что делать с нервами? Расшатался совсем, – сижу и плачу. Вдруг зовут! Воскрес и лечу! И вот опять с друзьями!

– С друзьями, Лешка-шельма, с друзьями! – закричал Свежунов и обнял Молина, – ничего, не унывай, действуй в том же направлении!

– Поздравляю, енондершиш, – говорил исправник, – вас любят в обществе, – это умилительно!

Всякий старался сказать Молину что-нибудь утешительное, приятное. Его посадили к дамам, кормили пирогом, подливали то водки, то вина. А мальчишки задували себе развеселые песни. В антрактах пили чай, ели сладкие булки, – все от щедрот Мотовилова.

Раздался стук ножа по стакану. Кто-то крикнул:

– Тс! Алексей Иваныч хочет говорить!

Все замолчали. Молин поднялся и начал раскачиваться в ту сторону, где Мотовилов. Заговорил:

– Алексей Степаныч! Вы для меня сделали, прямо скажу, благодеяние. Ну, я человек не хитрый, красно говорить не умею, – что чувствую, прямо, по-мужицки, по-простецки… Да что тут говорить! Эх, прямо сказать: спасли! Дай вам Бог! На многая лета! За здоровье Алексея Степаныча, – ура!

Все закричали, повскакали с мест чокаться. Мотовилов и Молин обнимались, целовались.

После завтрака вытащили фисгармонику, под звуки которой распевали ученики, и пустились танцевать, – шумно, с хохотом, шалостями, вознею: кавалеры кривлялись и неровно подергивали дам, дамы взвизгивали. Две бойкие барыньки овладели застенчивым юношею, сельским учителем. Он не умел танцевать; ему дали даму, сказали, что танцуют кадриль, и стали перепихивать его из рук в руки. Юноша горел от смущения и неловко топтался. Было весело и пьяным и трезвым.

В антрактах между танцами мальчуганы продолжали крикливый концерт. Им любопытно было посмотреть на веселые танцы: они не скучали и с удовольствием глотали пыль, летевшую в их наивно открытые ртишки. Их щеки горели, глаза смеялись. Их регент, дьякон, тоже подвыпил. Пришел в благодушное настроение и не теребил певчих. Во время пения и во время танцев одинаково бестолково махал руками и добродушно покрикивал:

– Ах, мать твоя курица! Но, но, миленькие, валяй напропалую! Во что матушка не хлыстнет!

Пожарский и Гуторович ходили обнявшись и напевали легкомысленные песенки.

Крикунов тоже раскис, без устали молол жиденьким, гаденьким голосенком сальные анекдотцы и замазывал их рыхлым смешком. Оказалось, что запас этой дряни у него велик. Память у него была хороша, особенно на мелочи и пустяки.

Молин, опьянелый от водки и от избытка чувств, подходил к певцам, целовался с ними, мямлил трогательные слова. При этом детские лица делались испуганными, каменели. Кому приходилось целоваться, открывали глаза, вытягивали губы, принимали глупый, оторопелый вид; потом обдергивали блузы, виновато озирались, смущенно крутили пальцы, а носы их против воли морщились от противно-перегорелого запаха водки и от того особого тепловато-аптечного аромата, которым был пропитан Молин, как все эти мужчины, которые, подобно ему, вечно возятся с лекарствами против секретных болезней.

От мальчиков Молин переходил к девицам и непослушным языком говорил неповоротливые любезности. Валя вздумала пококетничать. Это разлакомило и разнежило Молина. Охватил ее талью потною рукою. Она с громким хохотом отстранилась. Молин вдруг запустил широкую лапу за лиф Валина платья. Лиф затрещал. Валя неестественно громко взвизгнула. Ее голос покрыл все звуки шумного веселья. Убежала в другие комнаты чиниться. Молин было за нею. Удержали.

Молин еще долго путешествовал из комнаты в комнату. Наконец ослабел, рухнул в зале на пол и мгновенно заснул. Гомзин говорил сторожу, тоже сильно пьяному:

– Послушай, Михей, ты ему подушку достань.

– Нет у мена теперь подушки, – отвечал Михей.

– Ну вот! Ты сходи к Галактиону Васильевичу и спроси, – убеждал Гомзин.

– Какая теперь подушка! – резонно говорил Михей. – Разве можно им теперь подушку подложить? Голова у них теперь тяжелая! Разве можно их теперь беспокоить? Бог с ними, пусть выспятся.

– Так нельзя, ты говоришь? – спросил Гомзин.

– Известно, нельзя. Сами изволите знать, – человек тяжелый, как им теперь подушку? Да помилуйте, да так им много лучше, потому в прохладе.

Мальчишки затянули: «На заре ты ее не буди». Кто-то догадался наконец прогнать их по домам.

Глава тридцать третья

Днем, когда Шестова не было дома, пришел Молин. На звонок отворил Митя. Молин спросил:

– Дома Шестов?

Мальчик опасливо посмотрел и ответил:

– Нет его. Мама дома.

Молин вошел в гостиную, сел на кресло. Митя пошел за матерью в кухню. Молин от нетерпения топал ногами. Наконец пришла Александра Гавриловна; ее лицо раскраснелось от кухонного жара. Молин не встал и не здоровался. Хрипло сказал:

– Деньги принес за квартиру. Александра Гавриловна села в другое кресло. Спокойно ответила:

– Напрасно беспокоитесь, – мы могли бы и подождать: может быть, вам теперь нужны деньги.

Митя стоял в соседней комнате. Выглядывал из дверей. Был в старенькой блузе, босиком.

– Ну, уж это не ваше дело, – сказал Молин, – принес, так берите.

– Как угодно.

– Да вы мне расписку дайте.

– Митя! – позвала Александра Гавриловна. – Принеси чернильницу и бумагу.

– Сейчас, – откликнулся Митя и скрылся.

– А то скажете, что не получали.

– Это уж вы напрасно.

– Нет, не напрасно, знаю я вас, черт вас возьми! – запальчиво закричал Молин.

Митя принес лист почтовой бумаги и стеклянную чернильницу репкою на деревянном блюдце и с пробкою с оловянным верхом. Не ушел, остался у стола. Отнял с той половины стола, где сидела мать, вязаную скатерть, чтоб мелкие дырочки не мешали писать. Молин вытянул ноги и тяжелым каблуком надавил Митину ногу. Митя покраснел и тихо отошел, стараясь, чтобы мать ничего не заметила. Александра Гавриловна спросила:

– Потрудитесь сказать, что я должна написать.

Молин диктовал, злобно ухмыляясь:

– Пишите: получила за квартиру десять рублей от каторжника Алексея Молина.

Александра Гавриловна написала первые слова и с удивлением поглядела на Молина.

– Ну да, вы хотели меня на каторгу послать, вот и пишите.

– Ну уж этого я, воля ваша, не напишу: вы толком скажите, что дальше писать.

Молин настаивал и возвышал голос:

– Нет, вы пишите, что от каторжника! Митя вмешался.

– Пиши, мама: от Алексея Иваныча Молина, потом число сегодняшнее и подпись. Вот и все.

Александра Гавриловна отдала расписку Молину. Прочел, злобно усмехнулся, положил расписку в боковой карман измятого, пыльного сюртука и потянулся в кресле.

– Так-то, Александра Гавриловна, удружили вы мне!

Александра Гавриловна вздохнула и сказала:

– Ну, еще кто кому удружил, неизвестно.

– Вы мне не все вещи отдали.

– Уж этого не знаю: вы потребовали, чтоб ваши вещи отправили к отцу Андрею, и сами не пришли, – ну Егорушка все вещи к нему и отправил.

– Одной колоды карт нет, – угрюмо настаивал Молин.

– Уж это вы спросите у Егора, – я не знаю.

– Прикарманили. Да вы у меня, может быть, и еще что-нибудь слимонили, из ношеного, для сынка вашего, оборвыша.

– Вы забываетесь, Алексей Иваныч. Вы пришли, когда я одна…

– Ты не одна, мама, – сказал Митя.

Смотрел на Молина, и на лице его была гримаса отвращения и досады. Мать положила руку ему на плечо. Сказала:

– Ох уж ты!

Молин злобно засмеялся.

– Да я и денег передал что-то уж очень много. Сомневаюсь я, – что-то уж очень начетисто. Обакулили меня.

Молин еще больше развалился в кресле и положил ноги на диван.

– Да что вы, батюшка, – укоризненно сказала Александра Гавриловна, – белены объелись? Опомнитесь, постыдитесь!

– Грабители! Черти проклятые! – бурчал Молин.

Митя задрожал в руках матери. Рванулся вперед. Крикнул звонко:

– Как вы смеете так себя вести! Уберите ноги с дивана! Сейчас уберите и уходите вон. Вы нарочно пришли, когда Егора дома нет, чтоб здесь накуражиться. Уходите, или я вас в окно выброшу.

Молин встал и глядел на мальчика злобно и трусливо. Александра Гавриловна тянула Митю за плечи назад и шепотом унимала его.

Митя отбивался:

– Оставь, мама, он трус, он только куражится. Он не посмеет драться.

Молин сделал плаксивую гримаску, подставил Мите лицо и жалобно сказал:

– Ну что ж, ругайте меня, бейте, плюйте мне в лицо, я ведь каторжник, меня можно.

– А не хотите уходить, – говорил Митя, – я пошлю за Егором, вы с ним и объясняйтесь, а маме не смейте дерзостей делать. Ждите, коли хотите, и сидите смирно.

– Да, как же, я буду Егора Платоныча ждать, а вы бранить будете, еще в угол поставите! Нет, черт с вами, уж я лучше уйду. Прощайте, благодарю за ласку.

 

Молин круто повернулся и пошел к выходу. В дверях он зацепил локтем за косяк, – руки он держал растопыренными из чувства собственного достоинства. С треском вывалился из комнаты, повозился в передней, ощупал выходную дверь, громко захлопнул ее за собою и тяжко загрохотал сапогами по лестнице. Со двора в открытые окна доносились его громкие ругательства и чертыханья.

– Ах ты, аника-воин! – говорила Мите мать. – Вот подожди, нажалуется он Мотовилову, достанется тебе на орехи.

– Как же это?

– А так: позовут тебя в гимназию, высекут так, что до новых веников не забудешь, да и выгонят.

– Ну, этого не могут сделать.

– Не могут? А кто им запретит? Очень просто, возьмут да и попарят сухим веником.

– Ах, мама, какие ты говоришь… Этого и в правилах нет.

– Они в правила смотреть не станут, а посмотрят тебе под рубашку, да и начнут блох выколачивать. Вот ты и будешь знать, как звать кузькину мать. Знаешь, с сильным не борись, с богатым не судись.

На другое утро к Шестову явились Гомзин и Оглоблин. Торжественный вид и помятые лица: пьянствовали всю ночь. Хриплыми с перепою голосами осведомились, дома ли Шестов. Шестов услышал их, вышел в переднюю. Обменялись торопливыми рукопожатиями. Гомзин, сердито сверкая зубами, сказал:

– Мы к вам по делу.

Оглоблин молча покачивался жирным телом на коротеньких ногах. Шестов пригласил их в кабинет. Гомзин и Оглоблин уселись, помолчали, потом взглянули один на другого, оба разом сказали:

– Мы…

И остановились и опять переглянулись. Шестов сидел против них с опущенными глазами, то раскрывая, то закрывая перочинный нож о четырех лезвиях, в белой костяной оправе.

Наконец Гомзин сказал:

– Мы пришли от Алексея Иваныча.

– Послушайте-ка, – вдруг заговорил Оглоблин, – дайте-ка нам по рюмочке пользительной дури.

Гомзин строго взглянул на него. Шестов встал.

– И если б можно, – продолжал умильным голосом Оглоблин, – чего-нибудь кисленького: соленого огурчика, бруснички.

– Да, именно, бруснички, – оживился вдруг Гомзин, и белые зубы его весело улыбнулись, – голова что-то побаливает.

– Знаете, начокались, – пояснил Оглоблин.

Шестов постарался придать себе полезный вид и отправиться за водкою. Когда он вышел, Гомзин сказал вполголоса:

– Пить у него не следовало бы: всячески говоря, он – подлец.

Оглоблин лукаво усмехнулся и сказал:

– Да что ж, голубчик, по мне, пожалуй, хоть и не пить. Ну его к черту, в самом деле!

– Ну теперь уже, раз что просили, надо по рюмке…

Шестов вернулся, сел на свое место. Сказал:

– Сейчас принесут.

– Нас прислал Алексей Иваныч, – объявил Гомзин. – Вы писали ему вчера письмо.

Шестов вдруг вспыхнул и заволновался. Сказал:

– Да, писал и почти жалею об этом.

– Так и передать прикажете? – насмешливо спросил Оглоблин.

– Нет, это я собственно для вас, а что касается письма…

В передней хлопнула наружная дверь, зашлепали босые ноги, от сильного удара локтем отворилась дверь комнаты, – и вошла Даша, растрепанная девушка с глупым лицом, в грязном ситцевом платье. В одной руке у нее была бутылка водки, в другой она держала подносик, жестяной, покоробленный, с расколупанною на нем картинкою. На подносике стояли тарелочка с селедкою и тарелочка с моченою брусникою с яблоками. Все это установила она на зеленом сукне письменного стола, вылетела из комнаты, вернулась через полминуты с тремя рюмками, двумя ложками и вилками, со стуком поставила все это на стол и скрылась. Шестов и его гости в это время молчали.

– Я вчера писал Алексею Иванычу, – заговорил Шестов, – мне кажется, довольно определенно. Что же намерен он теперь сообщить мне?

– Он очень сердится, – ответил Оглоблин. – Рвет и мечет.

– Да, он весьма раздражен, – подтвердил Гомзин.

– Ну, мне кажется, – сказал Шестов, – сердиться и раздражаться скорее я имею право.

Гомзин наставительно стал объяснять:

– Вы должны были иметь в виду, что он теперь так взволнован и огорчен. Вполне естественно, что он сказал что-нибудь резкое. Но он положительно говорил нам, что не сказал ничего оскорбительного.

– Решительно ничего оскорбительного, – подхватил Оглоблин. – Однако, не выпить ли хлебной слезы?

– Налейте, – отрывисто сказал Гомзин и спросил Шестова: – Мы не понимаем, чем же вы недовольны?

Оглоблин налил все три рюмки, взял одну, стукнул ею по краям двух других, потом крикнул:

– Сторонись, душа, оболью!

И выпил. Широкою ладонью обтер губы, зацепил на ложечку брусники и сказал:

– Ну, господа, что ж вы? Не отставайте.

Гомзин выпил, сделал такое лицо, как будто проглотил гадость, и пробурчал:

– Этакий сиволдай!

Он потянулся за брусникою.

– Вы не понимаете? – сказал Шестов. – Он в моей квартире вел себя безобразно. Я ему это и написал.

– Нет, позвольте, – сердито возразил Гомзин, – вы должны сказать, чем вы оскорбились. Иначе, помилуйте, что же это будет?

– Да, конечно, – сказал Оглоблин, – нам надо знать, мы все-таки по поручению… ну, и все такое. А то что ж пороть горячку из-за пустяков.

– Да вы какое именно поручение имеете? – досадливо спросил Шестов.

– Да вот, – объяснил Гомзин, – Алексей Иваныч очень раздражен и желает получить от вас объяснение письма.

– Какое ж ему объяснение? Ведь он оскорбил, а не я.

– Да что тут валандаться! – решительно сказал Оглоблин. – Вы на дуэль вызываете?

«А что, – подумал Шестов, – желаю ли я с ним драться, с этим?.. Фи, гадость какая!»

Брезгливо поморщился и ответил:

– Это, кажется, понятно. Уж это от него зависит принять вызов, или извиниться, или еще что выбрать.

– В таком случае, – сказал Гомзин, – нам необходимо знать, что именно вы считаете оскорбительным.

Шестов опустил глаза. Стало совестно рассказывать о вчерашней грубой сцене. Сказал:

– Я просил Василия Марковича Логина принять на себя в этом деле переговоры, – прошу вас к нему обратиться.

Гомзин и Оглоблин переглянулись.

– Ну, этого мы не можем сделать, – сказал Гомзин, – мы еще не получили полномочий.

– Зачем же вы пришли? – спросил Шестов. Взволнованно заходил по комнате. – Да нам, собственно, надо знать, в чем именно… – Шестов говорил бешено-тихим голосом. – В том именно, что он вчера пришел, когда меня не было, сел на кресло, положил ноги на диван и говорил оскорбительные слова моей тетке. Понятно?

– Позвольте, – сказал Оглоблин, – что ж такое? Ну, он вчера выпил лишнее, ну что ж из того.

– Надеюсь, однако, что вы теперь имеете что сказать Алексею Иванычу, а о прочем обратитесь к Василию Марковичу.

– Хорошо, мы это передадим, – говорил Гомзин, – но еще раз говорю, что Алексей Иваныч раздражен. Впрочем, я уверен, что теперь он снабдит нас достаточными полномочиями. Поэтому я посоветовал бы вам поспешить окончить это дело. Алексей Иваныч шутить не любит. Так вот, мы предлагаем вам взять письмо назад.

– Господа, я просил бы вас прекратить: ведь уж все сказано.

– В таком случае имею честь… – Гомзин церемонно раскланялся.

– Имею честь… – также церемонно повторил Оглоблин и вдруг прибавил: – А вы вашей рюмки так и не выпили? Распоясной-то? Вы, может быть, по утрам не употребляете этого крякуна? Я ведь также, но…

– Константин Степаныч! – строго позвал Гомзин.

Он стоял уже в дверях.

– Сейчас, сейчас. Но, видите ли, опохмелиться. Так уж я вашу хлобысну.

– Ну, однако, это черт знает что, – проворчал Гомзин. – Послушайте, Константин Степаныч!

Оглоблин придержал рюмку у рта.

– Ась? – откликнулся он.

– Ну, чего же один лакаешь, свинья! – энергично выругался Гомзин. – Налей и мне за компанию.

– Это дело, – похвалил Оглоблин.

Он налил Гомзину и поучительно сказал:

– Нет питья лучше воды, как перегонишь ее на хлебе.

Друзья выпили и закусывали. Шестов угрюмо смотрел на них.

– Хорошая брусника! – похвалил Оглоблин.

– Эге! – отозвался Гомзин.

Оглоблин опять обратился к Шестову:

– Право, оставили бы, голубчик. Эх, чего там задираться! Возьмите назад письмецо, – вот мы его с собой приволокли. Ась, возьмете?

Оглоблин ласково всовывал в руки Шестова письмо, которое вынул из кармана. Шестов молча отстранился.

– Ну как знаете. А только он очень сердится. Распрощались, ушли.

В тот же день к вечеру Вкусов посетил Логина и объявил ему, что дуэли не допустит.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22 
Рейтинг@Mail.ru