bannerbannerbanner
полная версияТяжелые сны

Федор Сологуб
Тяжелые сны

– Субтильная дама! – бормотал Юшка.

– Жеманство, провинциализм – это выше моих сил. В ней нет этого букета аристократизма, без которого женщина-баба. О, Клавдия! Только я могу ее оценить. Мы с нею родственные души.

– Огонь девка! – одобрил Юшка.

Палтусов замолчал, облокотился на стол, залитый пивом, и свесил на руки голову. Юшка подвинулся к Логину и зашептал:

– Вот, брат, человек замечательный, я тебе скажу Он только один меня понимает до тонкости, брат, хитрая штука, шельма. Ему бы Панаму воровать, уж он бы не попался, – нет, брат, шалишь, – гений!

В двери заглянул городовой. Хозяйка испуганно зашептала:

– Говорила я вам! Господи, этого только недоставало!

– Крышка! – в ужасе лепетал Юшка и пучил глаза на городового.

– Не извольте беспокоиться, ваше благородие, – успокоительно заговорил городовой, – я так, потому как, значит, огонь; а ежели знакомые хорошие господа…

Знакомые хорошие господа дали ему по двугривенному и велели хозяйке угостить его пивом. Городовой остался «много благодарен» и ушел. Юшка начал хорохориться по адресу полиции. Но настроение было испорчено. Посидели молча, высосали пиво и ушли.

Что было дальше, Логин не помнил. Он очнулся дома, у открытого окна. Лица и образы проносились. Новое чувство кипело.

«Это – ревность к Андозерскому», – подумал он и сам удивился своей мысли.

Он думал, что Андозерский глуповат и пошловат, даже подловат, и злоба к Андозерскому мучила его. Но вдруг из темноты выплыла жирная и лицемерная фигура Мотовилова, и Логин весь затрепетал и зажегся древнею каинскою злобою. А на постели опять лежал труп, и опять страх приступами начинал знобить Логина.

Вдруг Логин почувствовал прилив неодолимой злобы и решительно двинулся к ненавистному трупу.

– Перешагну! – хрипло шептал он и сжимал горячими руками тяжелые складки одеяла.

Он заснул тяжелым, безгрозным сном. Под утро вдруг проснулся, как разбуженный. Визгливый вопль реял в его ушах. Сердце усиленно билось. С яркостью видения предстали перед ним своды, решетка в окне, обнаженное девичье тело, пытка. Кто-то злой и светлый говорил, что все благо и что в страданиях есть пафос. И под ударами кнута из белой, багрово-исполосованной кожи брызгала кровь.

Глава семнадцатая

Ермолин и Анна возвращались домой. Коляска плавно покачивалась, колеса на резиновых шинах катились бесшумно, и только копыта лошадей мерно и часто стучали по мелкому щебню.

Уже предрассветный сумрак начинал редеть. Влажные, неподвижные вершины деревьев окрашивались еле заметными розовыми отсветами. Где-то недалеко соловей устало и томно досвистывал нежную песенку. Запоздалая летучая мышь пронеслась близ коляски, угловато повернулась в воздухе и шарахнулась прочь.

Анна обменивалась с отцом отрывочными фразами. Глаза ее были дремотны. Впечатления вспыхивали, перебегали: от тяжелых, шумных воспоминаний вечера отвлекали вдруг нежные прикосновения холодного ветра, и тогда все дорогое и знакомое придвигалось к ней, вся эта мирная тишина отуманенных полей и темных деревьев. Теперь, в этот необычный для бодрствования час, все это знакомое и мирное являлось загадочным и обманчивым.

Прежде было у Анны ясное миропонимание, была любовь к природе и рассудочные объяснения явлений, а неизвестное и непонятное в природе не тревожило. Но эта весна пришла странная, не похожая на прежние, и обвеяла страхами и тайнами. Ничто, по-видимому, не изменилось в Анне, так же ясны были ее взгляды на жизнь и на мир, но сны стали тревожны, и мечтания иногда устремлялись, наперекор всему прошлому, к бесполезному и невозможному. В былые дни она ясно видела свои отношения к каждому, с кем приходилось встречаться, и свои чувства к каждому из этих людей. Но теперь предчувствовала в себе что-то новое, еще неопределившееся. Тяготила неясность мыслей и чувств. С непривычною робостью пока оставляла некоторую область впечатлений неразъясненною. Но так как мысли иногда невольно и случайно обращались к этой области, и с течением времени все чаще, то и объединяющее, определенное слово порою внезапно представлялось, и тогда она вся загоралась застенчивым, и радостным, и жутким чувством. Но не верила еще этому определенному объяснению и, вся взволнованная, вздыхала тихонько, – и высоко подымалась грудь.

Теперь, перед розовою прохладою ранней зари, Анне было радостно отдаваться влажным прикосновениям тихо веющей силы, навстречу которой уносилась она по затишью дороги. Неподвижная рябина белыми, душистыми цветами предвещала печаль, – но не страшили грядущие печали.

Вдруг тень неприятных воспоминаний легла на ее лицо, слегка побледнелое от усталости, и она тихо сказала:

– Как тяжело веселятся здешние молодые люди!

Ермолин посмотрел на нее ласковыми глазами, – в них таилась старинная грусть. Ответил:

– Хорошо и то, что хоть и такая радость не иссякла.

Анна закрыла глаза. Дремотно наклонила голову. Легкий сон набежал, но чрез минуту разбудило что-то, невнятный звук. Выпрямилась, посмотрела на отца широко открытыми глазами.

– Спишь? – ласково спросил Ермолин и улыбнулся.

– Дремлется. Пел кто-то? – спросила Анна вслушиваясь.

– Нет, не слышал, – отвечал отец.

Все было тихо. Кучер, дремля, покачивался на козлах. Лошади не спеша бежали знакомою дорогою.

– Так это я заснула, – сказала Анна. – Мне казалось, что солнце на закате и кто-то поет: «Не одна-то во поле дороженька». А я будто иду на проселке, и мне хочется идти навстречу тому, кто поет, – так и манит песней.

– Иди, милая, – задумчиво промолвил Ермолин.

Анна покраснела. Подняла на него удивленные, заискрившиеся глаза. Спросила:

– Куда?

Ермолин встряхнул головою. Провел рукою по лицу. Сказал:

– Куда? Нет, это так. Я, кажется, тоже дремлю.

Анна улыбаясь закрыла глаза. Откинулась назад. Было удобно и приятно лежать, покачиваться, нежиться в прохладе предутреннего воздуха.

По лицу пробегали тени деревьев; они чередовались с розовыми просветами от начинающейся зари. Деревья разрастались, становились гуще, придвигались купами, сумрачно заслоняли от розовых, таких еще слабых просветов.

И опять снится Анне, что она идет в странной, сумрачной долине, среди темных, угрюмых деревьев. Между ними струится слабый, неверный свет. Тягостное предчувствие наводит тоску.

Вдруг замечает Анна, все вокруг просыпается: старые деревья, широколиственные и высокие, – и молодые травы, жесткие и блестящие, – и бледно-зеленые мхи, – и робкие лесные цветы, – все проснулось, и чувствует Анна на себе устремленные со всех сторон тяжелые и враждебные взоры. Все следит за Анною, и все неподвижно и безмолвно. Страшна вражда безмолвных свидетелей. Анна идет. Тяжело двигаются ноги, – идет она, идет торопливо. И знает, что идти некуда, а ноги все более тяжелеют. И она падает и открывает испуганные, отяжелелые глаза.

Лошади пофыркивают-чуют близость конюшни. Кучер встрепенулся, помахивает кнутом. Отец смотрит, ласково улыбается. Анна отвечает улыбкою, но лень шевельнуться, и глаза опять смыкаются.

– Вот мы и дома, – говорит отец. Протягивает ей руку помочь выйти из коляски.

Анна сбросила одежды, стала у окна, оперлась плечом, всем стройным телом отдалась ласкам холодного воздуха. Сад радостно вздрагивал росистыми и сочными ветвями. Небо быстро и весело алело, и нежная алость широко лилась на смуглость лица и на линии обнаженного тела.

Внезапная радость первых ждала лучей.

Напряженно глядела Анна на зарю, полыхавшую в небе, но легкая греза неслышно подкралась и опустилась на глаза золотистым туманом. Глаза сомкнулись.

Ярко-зеленый луг приснился, весь залит солнечным светом, обнесен низенькими кирпичными стенами. На скошенной траве бегают мальчики в красных плащах и девочки в голубых юбочках. Перебрасывают ловкими ударами палок большой мяч, и он высоко взлетает. Дети смеются. Серебристый смех раскатывается, звон колокольчиков, безостановочный, ровный.

Анне сначала весело следить за игрою. Хочется вмешаться, ловчее бы это сделала. Но скоро смех утомляет. Анна всматривается в детей и думает: «Отчего у них бледные, злые лица?»

Подымает глаза к кирпичным стенам, – они непрерывны, за ними ничего не видно, только утомительно одноцветное, блекло-голубое небо подымается над ними. Анна опять смотрит на детей. Ничто не изменилось в скучном однообразии веселой игры, – но Анне внезапно делается страшно.

Знает, что приближается ужасное, и каждый раз, как взлетает мяч, сердце сжимается от ужаса. Под однозвучное бренчание безрадостного смеха возрастает ужас.

Знает, что надо сделать что-то, чтобы рассеять гибельные чары, но не может двинуться. Как пораженная летаргиею, напрягает все силы, но напрасно – и неподвижно цепенеет посреди ярко-зеленого луга.

Видит, мяч опускается на нее, растет… Делает последнее, отчаянное усилие… и открывает глаза.

Сердце колотится до боли быстро, тело дрожит, холодея, но страх скоро уступает место радости. Солнце только что взошло, но все еще тихо вокруг, и только ранние пташки гомозятся в кустах.

Анна дивится своим грезам. Хотелось бы выйти в парк, к реке, но сон клонит, и она нехотя подошла к постели.

Закрывая одеялом похолодевшие плечи, почувствовала во всем теле истому и усталость, но ей казалось, что не заснуть. Однако, едва прилегла щекою к подушке, как уже глаза закрылись, и заснула.

Пролежала в постели меньше обыкновенного и за это время несколько раз просыпалась. Перед каждым пробуждением снились новые сны, странные для нее, – прежде спала крепко и снов почти никогда не видела. Казалось потом, что во всю ночь грезила и поминутно просыпалась.

Приснилась густая роща. Между высокими деревьями теснились кусты, желтели стручки акаций, краснела волчья ягода и рябина. Удивительными цветами покрыты были маленькие холмики. Еле видные из-за чащи, пестрели деревянные кресты и каменные плиты. Светло, тихо, грустно…

 

Приснилось, что в густом лесу рыщут свирепые псы, яростно лают, обнюхивают землю и кусты, выслеживают кого-то… Бледный, испуганный, прячется за деревом. А она верхом въезжает в лес и не знает, что ей делать.

Еще видела себя у постели больного ребенка. Подымает одеяло – все тело ребенка в темных пятнах. Ребенок лежит смирно, смотрит на нее укоряющими глазами. Анна спрашивает его:

– Ты знаешь?

Ребенок молчит – еще совсем маленький и не умеет говорить, – но Анна видит, что он понимает и знает. Кто-то спрашивает ее:

– Чья же это вина? И чем помочь?

Анне становится страшно, и она просыпается. Потом увидела себя в каменистой пустыне. Воздух душен, мглист и багрян, почва – красный пепел. Анна несет на плечах человека – неподвижную, холодную ношу. Он ранен, и на Аннины плечи падает густая, липкая кровь. Его руки в ее сильных руках, – они бледны и знакомы ей. Она торопится и жадно смотрит вперед, где сквозь мглу видится слабый свет. Раненый говорит ей:

– Оставь меня. Я погиб, спасайся ты.

Она слышит шум погони, гвалт, хохот. Он шепчет:

– Брось, брось меня! Не вынесешь ты меня.

– Вынесу, – упрямо шепчет она и торопится вперед, – как-нибудь да вынесу.

Ее ноги тяжелы, как свинцовые, она движется медленно, а погоня приближается. Отчаяние! Выбивается из сил – и просыпается, и опять тревожно прислушивается к торопливому биению сердца.

Глава восемнадцатая

В маленьком городе, как наш, быстро расходятся сплетни, и тем быстрее, чем неправдоподобнее и грязнее. Стоило поговорить Мотовилову со Вкусовым наедине на вечере у Кульчицкой, как уже на другой день неожиданная выдумка Мотовилова гуляла по городу, выдавалась за несомненное и ни в ком не встречала возражений.

В тот же день сплетня дошла до Клавдии. Занесла ее Валя, она забегала иногда и к Кульчицким, где их семье тоже помогали.

Клавдия выслушала, сдвинула брови и сказала:

– Пустое! Как вам, Валя, не стыдно повторять такие гадости!

Валя засмеялась и приняла лукавый вид. Когда она ушла, Клавдия задумалась.

«Узнает и Нюточка, – злорадно соображала она, – оскорбится и не поверит. А может быть, и поверит? Или будет сомневаться? Или и совсем не узнает, – не скажет ей Валя, не посмеет или и начнет говорить, да не захочет и слушать Нюточка?»

Клавдия долго стояла у окна, щурила зеленые глаза и коварно улыбалась. День был ясен и тих, небо безоблачно, деревья зелены и свежи, теплый воздух льнул к бледным щекам Клавдии, – и жестокая непреклонность ясной природы навевала злые мысли.

Наконец веселая, решительная улыбка озарила лицо Клавдии. Она села к своему красивому письменному столу, загроможденному блестящими, вычурными пустяками, расчистила место для бумаги, откинула широкие рукава, взяла в руки перо и звонко засмеялась. Беззаботный смех, как у мальчишки перед потешною шалостью. Но глаза дико горели.

Принялась выводить на почтовой бумаге буквы; старалась удалиться от обычного почерка. Всячески изменяла положение бумаги и рук, то изгибала, то выпрямляла спину, наклоняла голову то на одну, то на другую сторону, вскакивала иногда со стула, становилась на него коленями, и вся при этом трепетала и рдела, и пачкала пальцы чернилами.

Когда буквы долго не слушались, сжимала зубы, колотила кулаком по столу. Когда же казалось, что дело идет на лад, Клавдия вдруг принималась хохотать и зажимала рот рукою, чтобы кто-нибудь в саду или в комнатах не услышал ее веселья. Исписанный лист сжигала на спичке и принималась за другой.

Чем больше уничтожала листов, тем труднее казалось достижение цели, но тем спокойнее становилась она. Лицо бледнело сильнее обычного и принимало упрямое выражение. Через несколько часов решила, что торопливостью не возьмешь, и продолжала трудиться настойчиво, терпеливо замечала малейшие разности и укрепляла их старательными упражнениями.

Поздно ночью увидела, что достигла еще немногого, но что все-таки кое-чего добилась. На другой и на третий день сидела у себя безвыходно, и все медленнее, спокойнее и увереннее становилась работа.

К вечеру третьего дня осталась довольна своим трудом: перед нею лежал лист, которого уже не надо было жечь.

Откинулась на спинку стула, подняла над головою белые руки – рукава с них упали до плеч, – и устало потянулась. Лицо было бледно и спокойно. Подошла к зеркалу. Долго смотрела прямо в глаза своему отражению, не улыбаясь, не торжествуя, холодным и неотразимым взглядом. Казалось, не было никакого выражения в ее лице, так оно было неподвижно.

Наглядевшись, равнодушно улыбнулась, опустила глаза на белые руки. На них были чернильные пятна.

Потом стала перед открытым окном на колени и целый час так стояла, прямо и неподвижно, и смотрела на ясное небо и на яркую зелень.

С почты принесли Анне письмо с городскою маркою, что было редкостью в нашем маленьком городе. Почерк был незнаком.

Первые же строчки заставили Анну ярко покраснеть. Брезгливо уронила письмо на пол и с гневно сдвинутыми бровями подошла к окну. Ясен и тих был день перед нею, и она преодолела отвращение, подняла письмо и внимательно прочла с начала до конца. Оно было наполнено такими подробными достоверных будто бы похождений Логина, которые невозможно передать. В конце приведены были оскорбительные и циничные слова, будто бы сказанные Логиным об Анне в присутствии нескольких человек.

Долго сидела перед прочтенным письмом и всматривалась в белые тучки, которые скользили по небу. Щеки горели, на глаза навертывались слезы. Мысли были рассеянны, но, как эти белые тучки, неудержимо влеклись в одну сторону. Чем дальше всматривалась в них, тем светлее и торжественнее становилось в душе. Когда косвенные лучи мирного заката упали на ее платье, кто-то незримый тихо и благостно сказал:

– Солнце их заходит, но тень твоя перед тобою!

Вслушиваясь в эти странные слова, которые носились над душою, как вечерний благовест над широкими полями, Анна встала, и радостно и грустно заблестели под слезами лучистые глаза.

– Так надо, – тихо сказала она и покорно наклонила голову.

Но хотела знать мнение отца, во всем была ему послушна. Принесла письмо отцу, молча отдала. Ермолин прочел.

– Доброжелатель, как водится, – сказал он, когда дошел до подписи.

Анна молча стояла перед ним и смотрела с ожиданием. Ее платье, изжелта-белое с розовыми цветами, с очень высоким поясом, почти без складок опускалось к нагим стопам. Широко собранные выше локтя рукава.

– Веришь? – спросил Ермолин.

Анна отрицательно покачала головою.

– И не следует верить, – решил Ермолин. – Это не может быть правдою, – не должно быть правдою.

Анна стала на колени перед отцом и опустила на его колени голову. Ермолин видел, что она плачет, но знал, что слезы ее радостны. Она сказала:

– Я рада, что и ты так думаешь. Нет, это я думаю, как ты, – ты мне показываешь, куда мне идти, и я делаю то, что ты мне скажешь.

Ночью Анне снилось, что она летает. Поднялась с постели, легкая, почти бестелесная, и тихо плыла под самым потолком, лицом кверху. Опускалась немного, когда достигала двери, и опять подымалась в другой комнате. Было сладко и жутко. Из окна тихо выскользнула в сад. Была темная ночь. Аллеи, под старыми ветвями которых проносилась она, хранили тайну и молчание. Кто-то следил за темным полетом черными глазами. Древние каменные своды вдруг поднялись над нею, – она медленно подымалась к вершине широкого, мрачного купола. Смутно-розовая заря занималась за узкими окнами. Своды раздвигались и таяли, – смутный свет разливался кругом. Заря бледно разгоралась. Небеса казались блеклыми, ветхими. Яркие полосы, как трещины, вдруг изрезали их. Еще мгновение – и словно завесы упали с неба. Анна смотрела вниз, – мирные долины радовались солнцу. Мальчик трубил в серебряную дудку. Его розовые щеки надулись. Солнце горело на его дудке, – и в этом была несказанная радость.

Казенной работы у Логина было мало. Учебный год кончался, начались экзамены.

С учениками у Логина установились хорошие отношения. Он имел способность привлекать юношей и мальчиков, хотя никогда не заботился о том. Влечение к нему гимназистов происходило, может быть, оттого, что ему нравилось быть с ними и он искренно хотел, чтоб они приходили. Мягкие и незаконченные очертания их лиц тешили Логина, как и незрелые особенности их речи.

«Они еще строятся, – думал он, – а мы начинаем разрушаться. Они захватывают от жизни что можно, все себе и себе; мы, усталые под бременем нашей ноши, облегчаем себя, разбрасываем на ветер как можно больше, – и если нашею расточительностью кто-нибудь пользуется, мы называем ее любовью. Как невыразимо хорошо было бы умалиться, стать ребенком, жить порывисто и не задумываться над жизнью!»

Мечта рисовала наивные картины, – а рассудок ворчливо разрушал их. Возникала зависть к детскому жизнерадостному настроению, и даже к их легким и быстрым печалям. Порою хотелось быть жестоким с ними, но был только ласков.

Иногда казалось, что следует стать дальше от мальчиков. По-видимому, это было нетрудно: стоило только быть, как все, смотреть на гимназистов, как на машинки для выкидывания тетрадок с ошибками. Но вот это и не удавалось: как бы ни был он иногда угрюм, он смотрел на них и желал от них чего-то. И они приходили к нему, как будто это было в обычае или так нужно было.

Сослуживцам его не нравилось, что гимназисты к нему ходят; говорили, что это не порядок. Им бы с учениками не о чем было говорить. С любовью беседовали только о городских делишках и разносили сплетни, ничтожные, как сор заднего двора.

В эти дни толки шли о деле Молина. Передавались нелепые слухи. Не стеснялись в непристойностях, ими сопровождались всегда разговоры среди учителей, благо дам нет.

Утром в учительской комнате, в гимназии, Антушев, учитель истории, стоя у окна, сказал:

– Наш почетный куда-то катит в коляске.

– Где, где? – засуетился любопытный отец Андрей.

Все столпились у окон. Остались сидеть только Логин и Рябов, учитель древних языков, длинный, сухой, в синих очках, с желтым лицом и чахоточною грудью, одна из тех фигур, о которых говорят: «Жердяй! В плечах лба поуже». Он тихонько покашливал, язвительно улыбался и курил папиросу за папиросою с отчаянною поспешностью, слов но от их количества зависело спасение его жизни. Подмигивая, шепнул Логину:

– Устремились, как цветы к солнцу.

– Наш дом на такой окраине, – ответил Логин, – что здесь редко кто проедет.

Знал, что Рябов – большой сплетник и любит, когда сплетничает на кого-нибудь, приписать тому или совершенную небывальщину, или свои же слова.

– А ведь это он к нам! – воскликнул отец Андрей.

– Красное солнышко, – проворчал Рябов, – майорское брюхо.

– А вы, Евгений Григорьевич, его не любите? – спросил Логин.

– Я? Помилуйте, почему вы так спрашиваете?

– Да так, мне показалось.

– Нет-с, не имею причин не любить его.

– В таком случае, прошу извинить.

Рябов подозрительно посмотрел на Логин а, улыбнулся мертвою гримасою, похлопал Логина по колену деревянным движением холодной руки и шепнул:

– Все мы, батенька, не прочь друг Другу ногу подставить, – только зачем кричать об атом?

– Благоразумно!

Все уселись по местам и говорили вполголоса, точно ждали чего-то.

Минут через пять показался Мотовилов. Он был в мундире. Форменный темно-синий полукафтан, сшитый, когда Мотовилов был потоньше, теснил его. Толстая красная шея оттеняла своим ярким цветом золотое шитье на бархате воротника. Шпага неловко торчала под кафтаном и колотилась на ходу по жирным ногам. Мотовилов имел торжественный вид. На его левой руке была белая перчатка; в той же руке держал он другую перчатку и треугольную шляпу. За ним вошел директор, Сергей Михайлович Павликовский, человек еще не старый, но болезненный, с равнодушным бескровным лицом.

– Пахнет речью! – шепнул Логину Рябов и устремился мимо него к Мотовилову.

Произошло общее движение. Учителя толкались, чтобы пораньше пробраться к Мотовилову. Кланялись почтительно, сладко улыбались и пожимали пухлую руку Мотовилова с благоговейною осторожностью.

– Удостоился и я приложиться, опять шепнул Рябов Логину:

– А вы что ж такой гмырой стоите? Видите, стенка какая: и не заметит.

Но Мотовилов заметил, раздвинул толпу жестом необыкновенного достоинства и с протянутою рукою сделал к Логину шага два. Учителя смотрели на Логина с завистью.

– Я особенно рад, – сказал Мотовилов, – что нахожу здесь и вас. Вы познакомитесь с нашим общим делом, к которому направлены наши мысли и, смею сказать, наши чувства. По всей вероятности, вы уже знакомы отчасти с этим.

– Кажется, еще не знаком, – возразил Логин.

– Знакомы, наверное, я говорю о деле несчастного Молина.

– Ах, это! Виноват, я не догадался, что это – общее дело.

 

– Вы познакомились с ним через лиц заинтересованных, а теперь послушайте нас, людей беспристрастных.

Мотовилов тяжелою поступью подошел к столу, остановился перед ним и значительно посмотрел на учителей. Логин заметил в руках директора бумагу, большой лист, свернутый трубочкою. Мотовилов заговорил:

– Господа, мне очень приятно, что я вижу здесь почти всех вас. Мы успели составить дружную семью. Если в деле нашего взаимного единения и я моими скромными стараниями мог помочь, то я весьма горжусь этим. Я всегда был того мнения, – и глубокоуважаемый Сергей Михайлович, насколько мне известно, согласен со мною, – что моя обязанность не состоит только в том, чтобы делать взносы. Я решаюсь надеяться на более, так сказать, интимное отношение к вам, господа. Мне кажется, я встречаю на этом пути ваше полное сочувствие. Надеюсь, что я не ошибаюсь?

– Мы все, – льстиво ответил отец Андрей, – очень высоко ценим ваше сердечное участие в наших делах. Да и как не ценить? Вы у нас, может быть, умнейший человек в городе. Я и старик, а с удовольствием слушаю ваши рассказы и поучаюсь, – без стеснения говорю, истинно поучаюсь.

– Краснобаи! – шепнул Рябов Логину. А желтое лицо его, обращенное к Мотовилову, корчилось такою же гримасою низкопоклонства, как и умильные лица остальной компании.

– Благодарю вас, – сказал Мотовилов и пожал руку отца Андрея. – Само собой разумеется, что – такие же отношения пытался я установить и в городском училище. Но в последние годы, к сожалению, мои намерения стали встречать дурную почву. В дружную семью преподавателей вторгся, если можно так выразиться, зловредный элемент. Надеюсь, что мне позволено будет говорить напрямки. Молодые люди часто заражены духом излишнего самомнения.

Мотовилов строго покосился на Логина, и все посмотрели на Логина строго.

– Да, молодежь не всегда достаточно почтительна, – с улыбкою сказал Логин.

– Дело не в одной почтительности. Впрочем, мы, люди старинного покроя, думаем, что и почтительность к людям, достойным уважения, – дело не лишнее. Почтенный инспектор городского училища, Галактион Васильевич, уже не раз выражал желание оставить свое место. Я уговаривал его. Я даже не раз ходатайствовал перед начальством в частных разговорах об его повышении, которого этот честный труженик вполне заслуживает. Мне обещали. И вот, когда явилась возможность, что освободится вакансия инспектора, явилась претензия на нее с той стороны, откуда ее нельзя было ждать, так как нет никаких заслуг и всего года два службы, и возраст слишком ранний. Был в училище и другой кандидат, вполне достойный, – и вот он теперь устранен при помощи возмутительного поклепа.

– Да это – трагедия, – сказал Логин, улыбаясь, – и злодей, и жертва.

– Могу только удивляться вашему… взгляду на этот весьма серьезный предмет, – сказал Мотовилов и значительно поглядел на Логина.

Логин не отвечал. Ненависть к Мотовилову опять начинала мучить его.

Мотовилов продолжал:

– Господа, я полагаю, что мы обязаны прийти на помощь нашему собрату.

– По картам и вину, – шепнул Рябов Логину.

– Перестаньте шептать, – тихо сказал Логин, – ведь он может обидеться.

– Все порядочные люди, с которыми я говорил об этом, думают, что Алексей Иванович – жертва интриги. Вы знакомы с его благородным характером и высоконравственными правилами, и я уверен, что найду в вас такое же сочувствие. Алексей Иваныч совершенно убит, и мы его должны утешить. Вот отец Андрей его видел и подтвердит вам, что он плачет.

– Да, плачет, – уныло сказал отец Андрей.

Все выразили на своих лицах сочувствие.

– Необходимо вывести дело на свежую воду, иначе это ляжет на нашу совесть. Мы составили коллективное заявление прокурору, что мы все уверены в невинности Молина, что просим освободить его и ручаемся за него всем своим имуществом.

– Берем на поруки, – пояснил директор.

– Попрошу кого-нибудь из вас, господа, прочесть заявление, и затем, кому угодно, пусть подпишет. Только те, кому угодно.

Рябов просунулся вперед и прочел заявление вслух. Все внимательно выслушали, сделали сочувственные лица и потянулись подписываться. В стороне остались Мотовилов, директор, которые подписались раньше, и Логин.

– Очень жалею, – сказал он, – но не могу присоединиться. Как я могу ручаться?

– Ваша воля! – сказал Мотовилов.

– Вот если б насчет выпивки… по этой части я его знаю. Да и принесет ли это пользу?

– Там не могут не дать веса нашему мнению. Господа, – обратился Мотовилов к другим, круто отвернувшись от Логина, – могу сообщить вам печальную новость: и у нас холера, вчера захворало двое мужчин и одна женщина.

Учителя испуганно переглянулись.

– Ничего, – ободрительно сказал отец Андрей, – до нас не доберется. Мне кстати прислали бочоночка три очищенной, – славная водка, – милости прошу завтра ко мне отведать.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22 
Рейтинг@Mail.ru