bannerbannerbanner
полная версияРодом из шестидесятых

Федор Федорович Метлицкий
Родом из шестидесятых

7

Меня спасало общение с другим миром – все равно с приятелями или на работе.

На работе мне подарили белую водолазку. Наверно, собрали по рублю. Выписали премию. Женщины намекнули о выпивке. Прохоровна подзуживала:

– Мы тебя любим, а ты зажиливаешь!

Молча сбегал в ГУМ.

Выпили шампанского. Я увернулся от кадровика, захотевшего приподнять за уши своими огромными лапами.

Кадровик огласил решение партбюро: всем принять участие в демонстрации первого мая.

– Не могу, – отказывался я. – Семейные обстоятельства.

Приличные люди уже не ходят на демонстрации

– Ничего не знаю, – жестко отвечал кадровик. – Партбюро постановило, пять человек правофланговые.

– Не могу, выгонят из дома.

– Надо, надо. Иначе ответишь на партбюро.

____

Утром секретарь Злобин инструктировал собравшихся.

– Значит, так. Ровно в 8, у главного входа министерства. Не опаздывать. Есть кто-нибудь больные, или желающие заболеть? Так, если чего, соответственно на партбюро будем говорить.

Он полез открывать штору. С окна, кряхтя, объяснял:

– Вы знаете, есть люди хорошие, а есть плохие. Так вот, могут пристать к шеренге. Посторонних не пускать… Вот, в основном, все ваши функции. У нас из оформления только стяги будут. Вот вы… и вы… понесете по стягу. Не, они не тяжелые. Только ручки эти алюминиевые, попачкать руки можно. Распределите людей – стяги нести по очереди. И… танцевать, там, захотят, мало ли что… А выпить, может быть, можно зайти к себе в министерстве…Запишите фамилии своих.

Правофланговый, лысоватый, с карандашом наготове, потянулся вперед.

Первого мая, под марши радио, утром вышли на Смоленскую. Морось, пронизывает неприятный ветер. Я злился, что не надел пальто.

Подошли остальные. Прохоровна в сиреневом пальто широким раструбом в низу, Лариса в черной коже, Лида в вязаном пальто, Лиля в дешевеньком пальтеце. И командированные в центр эксперты из наших филиалов в регионах.

Злобин в коричневом костюме озабоченно оглядел паству.

– А где Ирина? Говорит, болеет? Надо проверить.

Я пожалел, что не так независим, теперь приходится мерзнуть.

Всей шеренгой вошли в какой-то подъезд, правофланговый весело организовал питье и закуску. Стало теплее.

В переходе подошел нищий, весь в бороде, с парой книг.

– Ка-му ка-нижечку? О па-следствиях ку-льта!

Я нес стяг, надев белые перчатки – дала жалостливая Прохоровна. Пошли. Дунул ветер, и стяг чуть не вывернулся из моих рук. Вокруг засмеялись, я помахал белой рукой народу. Задиристо острил, проходя перед строем.

Возбужденная Прохоровна в сиреневом пальто колоколом, замерзшие Лида и Лиля. Мы шли, под руки, как купеческая семья.

Потом где-то шлепали, потеряли колонну, снова нашли…

Вышли на Красную площадь. Над толпой возвышались операторы телевидения. На мавзолее появились шапки-«пирожки» и шляпы, они издали кукольно махали ручками. Люди в «пирожках» показались обычными, как пожилые мужики в подъезде.

Страшно захотелось в туалет. Еле донес до родного министерства.

Там, в нашем управлении, большой комнате под сводами, оказались все наши демонстранты, за длинным импровизированным столом, стоя с рюмками.

Пили за "благодетеля" кадровика Злобина. Тот добродушно бормотал:

– Только чтобы все было нормально. Я за то. Вот ты, Веня, доберусь до тебя. На работу – не во время, а один раз утром пришел – хоть закусывай. Погоди, доберусь.

– Это он перед праздником, – уговаривали его. – У всех на следующий день пахнет.

– Знаем мы его… А жить, ребята, надо, как я. Пью, и никто не видел. Главное, порядок, чтоб не придрался никто. Я всю жизнь…

От него еле отделались, следящего, чтобы лишнее не пили. Выпивали, обнимались.

Подошедший шеф, тоже выпивший, впервые говорил, словно исповедуясь:

– Мне снилось, как будто ходит молчаливый живой Ленин, в наши дни. Он не умер, просто онемел, и слаб стал головой (странно, что раньше я не знал, что у него был паралич руки и ноги, и речь была затруднена. И был жалко его, и напрасная надежда, что он видит, и еще изменит многое.

Он говорил о Ленине, как много тот работал – обизвествились нервные клетки в голове, о его друге Мартынове (никто не поправил – Мартове). И несколько раз упоминал Мартынова, ставшего оппозиционером, и Ленин порвал с Мартыновым. Читал Ленина «Крах II Интернационала»: какая резкость, и что-то родное в этой речи, отчего хочется плакать. С молоком впитал, что ли?

8

Секретарь партбюро – кадровик загнал всех нас, а также командированных экспертов на лекцию в «восьмигранник» – конференц-зал министерства.

Холеный лектор из МИДа с цинизмом объективного исследователя разделывал, как мясник, где-то там, мировые процессы.

С Америкой – далеко не зайдет. Американцы не хотят потерять влияние в Азии. И к нам относятся корректнее. В посольстве раньше кричали на нас, мы – на них. А теперь: «Что-то не было у нас давно культурных связей». Но все равно ведут подрывную деятельность. В США финансируют на идеологическую борьбу около 1 млрд. в год. Около 100 подрывных радиостанций.

Большой этап совещание компартий. Растерянность Запада на отклики – почему они так дружно, и почему так громко пресса говорит о ее историческом значении?

Лектор описывал мир холодным и сварливым, в котором не было просвета в дружеское общение, не говоря уже о близости и доверии. Рубил тело мира, как рубщик мясо.

– Все увидели суть нашей политики, – сверкнул он ядовито-торжествующим взглядом. – Наш авторитет поднялся, особенно в Африке. Там 32 страны получили независимость. Англичане остервенились, но мы пригрозили им – экономически… Если бы не было Израиля, его надо было придумать. Сталин был прав, разрешив его. Это подняло наш престиж уважающих суверенитет. Арабы хотят воевать, мы против такой политики – нападения. Американцы сдерживают Израиль, им невыгодно терять вес в Африке… Во Вьетнаме все свертывается, но американцы никогда не уступят эту цепь баз, не уступят влияния в Азии, в целях защиты позиций капитализма. Никсон выбран за обещание покончить с войной во Вьетнаме, и «старый ботинок не блестит, но в нем удобно». Они центр политики переносят в Европу. А в Азии и Африке будут обычные, местные освободительные войны.

Он бодро продолжал препарировать мир.

В Азии марксизм имеет почву. Но культурная революция опорочила его, и Мао свертывает ее, тем более что достиг своих целей – насадил маоизм. Мао – еще крепкий мужик, лет 5-10 протянет. Потом будет разброд. Как показывает история – после смерти великого человека эшелоны правительств быстро меняются.

Кадровик Злобин багровел и шептал мне в ухо:

– Эшелоны правительств – это да…

– Там придут к власти молодые, ненавидящие нас, – рубил лектор.

Япония – великая держава. Закупили они патентов на 60 млрд. долларов. Вот и самая передовая, технически. Нам надо учиться у них. Все ляпы делаем, даже патенты боимся закупать.

Испания не такая уж фашистская страна. Там и компартия, и либеральное движение. Мы хотим установить дипломатические связи, но старушка (Долорес Ибаррури) не хочет.

Поляков мы защитили, но они что-то бузят. Это потому, что их захватили немцы, а мы освободили. Нет у них гордости победителей, как у нас, нет опоры.

А чехи не забыли "Пражскую весну". Мы не уйдем из Чехословакии, пока будет угроза из ФРГ, то есть никогда… Громыко увидел Брандта в ООН. «А вы тут что делаете? Опять завариваете антисоветскую кашу?» А тот: «А мы и не претендуем. Но, ведь, договор о границах у нас не заключен, потому неясности и возникают»…

Политика должна быть гибкой, но на МИД давят сверху, упрощая все… Разве так делают революцию, как Че Гевара?..

Мне стало страшно от цинизма влиятельного политика. Капитализм и наш социализм имеют сходство: оба построены на рациональном подходе, на небрежении нравственностью. Не нужна литература, призыв к человечности, если нельзя обойтись без цинизма, если все зависит от расстановки грубой ломовой силы, то есть история идет по пути голой драки, когда давят один другого, и иначе не будет. Единственная реальность – сила. И какие тут призывы помогут? Литература сильно потеряла значение в ХХ веке. Что должно произойти с ней, чтобы быть на уровне такой мощи?

Я предугадывал, чем обернется эта политика, выражаемая лектором. Все обернется обострением ядерной угрозы, обрушением системы. А потом медленным восстановлением русского мира, новым агрессивным нашим оскалом ввиду ослабления давления мировой цепи западной демократии, и будет то же напряжение в мире, только уже без веры в будущее. И мир станет меркантильным, с еще большим и открытым разделением на богатых и бедных.

____

На праздничные дни партбюро предложило коллективно съездить в Горки, к Ленину.

Мне было все равно. Поехали на нашем "рафике". Аллеи с могучими кленами, дубами, платанами, овраги в тумане, там деревня Горки. За деревьями усадьба. Тишина. У нашей делегации игривое настроение. Мне становится легче, в загородной тишине и в человеческой бодрости.

Зашли, надев шлепанцы. Наши женщины оживленно смотрятся в зеркало. Пожилой сухощавый экскурсовод говорил домашним голосом:

– Усадьба принадлежала градоначальнику Москвы. В левом строении, на втором этаже жил Ленин с семьей. Внизу его общежитие рабочих.

Комнатка Ленина, Кровать, книги. Узкое окошечко с видом на большой овраг. Рядом комнатка Крупской, тоже с узкими окнами, дальше – комната, где обедали, и заседало политбюро, за столиком. Дальше комната Анны Ильиничны.

– Тут она и умерла, на этой кровати.

И было странно грустно. Здесь жила семья интеллигентов, судьба бросала их по заграницам и сибирям. Есть уникальная профессия, которая всегда была под запретом, – профессия революционера. И вот здесь нашли приют, дружные, опекающие друг друга, и боящиеся, что Володичке здесь душно, зря здесь поселились из экономии топлива.

 

Может быть, совсем и не так. Ленин отсюда руководил революцией, из идеологических соображений перекраивал карту республик в стране, что отзывается и сейчас гибридными войнами. И такой грусти у них и в помине не было.

Экскурсовод перешел на официальный тон, словно читал заученный текст.

Сейчас во всем мире – ленинские дни, даже ЮНЕСКО предложила отметить юбилей. Большинство стран просят у нас книги, фотоальбомы, мы не можем удовлетворить, так высок интерес к ленинизму.

Его лицо сделалось каменным.

Противник принимает невероятные усилия принизить юбилей, якобы, ленинизм – для востока, а основоположник этого учения Маркс. Печатают воспоминания Керенского, Троцкого, Зиновьева, Бухарина – против ленинского руководства. Книга Вайса «Троцкий в изгнании» получила самое широкое распространение.

Он почему-то подмигнул.

Часть наших историков и писателей не очень точно понимают ленинизм. Вроде Ленин не боролся против своих противников, а примирял, не считал возможным метод руководства партии искусством, был терпим к абстрактному искусству. В фильмах он пассивный, неповоротливый, медленный, даже выпившего изображают, – а ведь у нас уже сложился его темперамент.

Он спохватился.

– На этом фоне роль партии, идеологических органов…

Письма Ленина, написанные здесь. Библиотека, спальни, столовые (оставлен стиль градоначальника), кинозал. Ирина сказала:

– Я обнаружила, что у нас с ним одинаковые почерки. И читаю так, как он – не строчками, а страницами. Оказывается, я гении-а-альна.

– Прекратите смех, – зловеще проговорила Лидия Дмитриевна. – Как не стыдно!

Я прошептал Ирине в ухо:

– А она, с кругами под глазами, как у Ленина в последний день жизни.

Та прыснула в руку.

Комната, где Ленин умер, рядом – зал с маской его лица. Листовки "Ко всем крестьянам мира!", "Ко всем трудящимся России!" Гараж с его автомобилем, наверно, тем, который он, согласно своей политике компромисса, спешно оставил грабителям.

Вышли в дождь. Мы с Ириной под моим плащом поскакали в стре.

– Даа… очистились, – сказала Прохоровна. – Теперь можно и выпить.

Все зашумели, стали вытаскивать портфели.

– Ну, дети! – фыркнула правильная Лариса.

– Ничего святого у них, – ворчала Лидия Дмитриевна, но уже менее злобно, при виде закуски. – В таком месте…

– Дети, как дети, – отрезала Ирина.

У Лили тревожное, некрасиво покрасневшее лицо.

– Ключи от дома у меня. Ребенок… Ну, да ладно, потерплю. Забыла уже.

Долго искали место. Наконец, свернули у "808 километра" в лесок. Там оказалось много помоек.

– Ха, приехали, – заливалась Прохоровна. – Искали-искали, и нашли, наконец, помойку.

– Еще не все помойки осмотрели.

Под хохот заехали в мокрый лес. Вышли, мокро, иногда покрапывает, с листвы наверху – капли.

Развели костер. Бутерброды, водки и вино. Пили, изредка взглядывая на свежую зелень кустов. Все как будто ошалели от свободы, кто-то целовался с кем-то. Лидия Дмитриевна, посреди "стола" стала в позу кинозвезды.

– Выпьем за очаровательных мужчин!

Пытались прыгать через костер. Ирина ходила вокруг нас, фыркая, уходила в лес, отказывалась пить, издалека: «Нельзя мне».

Прохоровна возмутилась:

– Глянь на эту примадонну. Лесная русалка. Я уж ее уговаривала… Не любит коллектив.

Она не появлялась, и я пошел искать ее.

Она в полутьме прижалась ко мне. Я прижал ее к мокрому дереву и стал целовать. Мы припали друг другу, как после долгой разлуки.

Меня дома не любили, и она, наверно, не любила своего мужа, но я был ей по душе.

Потом вернулись поодиночке.

Пьяной ватагой забрались в "рафик" и поехали, шатаясь внутри себя, а не от тряски, не думая о дороге.

В городе внезапно остановились, Лидия Дмитриевна – рыбкой в проход.

– Ой, носом ударилась! А ну вас.

И улеглась на сиденье, вытянувшись. Хохот.

Лиля опрометью убежала.

На отчетном собрании Лидия Дмитриевна делала доклад с официальным, как бы врожденным выражением лица и голосом. И даже нашу поездку в Горки с пьянкой включила в мероприятия нашей работы. Оказывается, мы там провели большую воспитательную работу.

9

У меня не было угрызений совести, это была не месть, мне просто стало легче. Хотел только заглушить боль, которая была во мне постоянно.

Выходные дни… Жена играла на старом, от предков, рояле. Играла вальс Штрауса, задушевно, как дилетанты, сбиваясь и припоминая аккорды (когда-то училась в музыкальной школе), и, наверно, вспоминала себя счастливую, кружащуюся с кем-то в вальсе…

Я представил ее школьницей, с косичками, как училась этому, сидя у пианино, и ее предчувствие будущего – огромного, яркого и бестревожного, как этот вальс, и как ее ждало нечто большое.

И теперь – обыкновенный нелюбимый муж, беспросветность и болезни дочери.

Дочка Света бросилась мне на шею. Я расплылся в улыбке.

– Где ты был, папа?

– На работе.

Жена язвительно усмехнулась. Она рубила прямо:

– Ты говоришь, любишь, но мне чудится картина: меня задавило автобусом, а ты смотришь, как все зеваки, с любопытством.

Света сказала маме:

– Ты такая молодая девка…

– Ну, и что? – улыбнулась мать.

– И такая занудливая!

У нее прорезывался характер.

Жена объявила радостно:

– Света сдала экзамен, в приготовишки. Сказали: впечатление хорошее.

Мама записала ее в музыкальную школу. Там учительница Татьяна Николаевна играла ей "Дождик", упруго, владея малейшими нюансами звука, словно с пальцев слетали звонкие капли. Светка показала средненькие способности. Учительница отругала ее за то, что не слушает, и та совсем забыла свои знания. И вообще не умеет стоять, вести себя. За все цепляется, хочет обязательно ущипнуть ребенка рядом, узнать, живой ли он…

По такому случаю я купил ей куклу Соню.

Мама играла "Осень". Рядом дочка просила степенным тоном:

– Мама, а теперь сыграй «По малинку в сад пойдем». Я с удовольствием послушаю.

– Слышишь – это листья падают, – учила дочку мама.

И грустно говорила:

– Только теперь понимаю, как играть. Раньше, в районной музыкальной школе, не привили.

Она вздохнула:

– Свету не понимаю, как играет. Юля, ее одноклассница, сразу видно, что за человечек, взрослый какой-то. А Светка – дурочка, совсем ребенок.

Светка усердно сооружала больницу, книгу домиком, засунула туда под нее забинтованную руку куклы Сони. Потом гуляла на балконе, раскрывая ладошку с крошками для воробушков.

Я прилег после беготни с ней. Слушал, как жена заставляет Светку играть на пианино. Та не хочет.

– Может, все-таки отдать в английскую школу?

– Нет, она же заикается. Все пути закрыты, кроме музыки. Спортом она никогда не будет заниматься.

Я вспомнил, как вмешался, отшлепал ее за верчение и нежелание заниматься музыкой. Она кричала:

– Спаси, мама!

Мама открыла попу и увидела покраснение, и слезы, и упреки. У меня отчаяние – воспитывай сама, больше не буду. Во мне все было отравлено, раздражено, и жалость, и чувство – вот что-то потерял навсегда в наших отношениях.

Я все думал: чепуха это, и спортом будет заниматься, и не надо за уши тянуть куда-то. Обнаружатся способности – сама найдет дорогу. А нет – пусть будет обыкновенной.

И жалел, что вмешался. Противно на душе.

Сегодня повели Светку в школу, она в форме – коричневое платьице с белым кружевным воротничком. Катя сумела устроить ее в музыкальную, потому что она заикается, а здесь можно играть молча. Ее мнение: сейчас – повальное увлечение спецшколами. Мирное время, больше времени для дома, для обучения детей.

В школе встретил знакомого – говорливого, с пухлыми щеками редактора из издательства "Музыка". Он в войну потерял семью, думал: жизнь кончена, но "встретил в жизни одну порядочную женщину", и вот – сыну 12 лет, второму – 6, сочиняет сам музыку, спрашивают на экзамене: "Почему неправильно спел?" "А так лучше". Говорили о политике. Он уверен – нужна двухпартийная система, и нечто вроде конкуренции.

Жена недовольно тянула меня к выходу.

Утром Катя сказала, что я ей приснился.

– Во сне ты гораздо лучше, чем наяву.

10

Встретился с другом Валеркой Тамариным. С ним недолго, после университета, я работал корреспондентом заводской газеты "Сталь и шлак". Он длинный, ловко двигающий худым телом, говорил по телефону эвфемизмами, чтобы не поняли рядом.

Я увязался за ним – он ехал к другу Толе Руденко. Полгода держал его транзистор, решил отдать.

Шли по улице Горького. Он говорил о себе, в его манере:

– Нашел работку в АПН. Радиостанция "Родина". Прочитал за одного там коммуниста. Редакция знает, все знают. Сел в комнате-кабине, с окошком. Тишина, аж в ушах звенит. Слышу: "Не трогайте, пожалуйста, бумагу. Ближе к микрофону. Ориентируйтесь на весь мир. Весь мир слушать будет". Потом в окно махнули. Я начал читать дубовый текст, как "в детстве мой отец был пастушком, и ему помогли коммунисты" Пересказал монотонно, но под естественность, выбрался весь красный.

– А что! – словно защищаясь кричал он. – Зарабатываю! Как раньше не зарабатывал. Поздравь, с женой развожусь.

Зашли к Толе Руденко – можно?

Жена Толи в халате чистит картошку. Глянула, и резко:

– Ко мне нельзя, а к Толе – как он скажет!

Валерка протягивает ему транзистор.

– На, возьми!

И повернулся прочь. Тот, натягивая рубашку:

– Да подожди, заходи же!

– Некогда, – не глядел на него Валерка. Тот надел рубашку и стал провожать. Жена крикнула вдогонку:

– И чтоб здесь ноги твоей не было!

Толя ныл:

– Ты что не заходишь? Забыл?

– Да, все отрезал, Нет у меня больше друзей. Хочу один быть.

– Брось! Как живешь? Работаешь?

– Это мое дело. Работаю, не тунеядец.

– Брось ты! Что я тебе, не друг? Пусть ты подлостей наделал, но я не такой, чтобы плюнуть.

– Да? А кто обо мне рассказал жене, что я развратничаю? То-то… Не нужно мне никаких друзей, разделался с прошлым, все.

– Да хоть сейчас пошли спросим… Не так!

– Дура она.

– Да, дура… Но она того… ничего. Ты бы про тещу спросил, как она? Ведь, с ней неладно.

– Не желаю спрашивать. Отрезал, и все. Пусть живут, как хотят. Ну, мы пошли.

– Пока. Узнать бы о теще не грех. Заходи, в случае чего всегда помогу, не думай. Жена моя, это, с тобой не в ладах, все-так подруга твоей. А я по-другому к тебе отношусь.

Пошли одни. Валерка все еще находился в благородном негодовании.

– А ты что встреваешь? Это же такой тип! Расскажешь про себя, а он тут же передаст куда надо. В Харькове дружили. Взял и предал, все рассказал про меня жене – это когда все у нас напряженно было. Нет, не знаю я таких друзей.

Мне было не менее тяжело. Ответил фальшиво, вернее, привитой убежденностью в правильности гуманизма.

– Субъективен ты. И насчет тещи тоже. Надо понимать человеческие слабости. Это же человек, за дочь горло перегрызет. Что ты хотел от нее?

– Это подонка. Животные страсти самки-матери. Я таким не прощаю.

– Ну, пойми. Человек не может быть другим. Обстоятельства такие, откуда ему быть другим?

– Это народники в девятнадцатом веке так думали, с твоей теорией задавит тебя жизнь! Я презираю так называемую массу за низменность. Все исходит из естественного эгоизма, выше которого наше невежество не может подняться.

– Ты узок, – я фыркнул от внутренней фальши. – Презирал ли бы своего сына, если бы тот стал подонком?

– Не прощаю тех, кто задевает. А ты, если наплюют, будешь думать о том, что человек не без слабостей?

– Нет, дам в морду.

– Во, сам себе противоречишь.

Он хотел стать писателем, но сознавал, что в своей неприкаянности существования не может стать никем другим, кроме как бойко строчащим журналюгой.

____

В редакции сидели те же: Костя Графов, Коля Кутьков, Юра Ловчев с Геной Чемодановым, Байрон и Батя.

Костя отчитывал молодого автора:

– Банальность – это примитивно понятые мысли взрослых, причем банальность убеждена в своей исчерпывающей конечности. Поэтому мир на две трети банален.

Поэт Коля Кутьков соглашался:

– Даже у Блока только десять стихов хороших.

Заспорили о литературном мастерстве.

Байрон восторгался Данте:

– Олеша писал о Данте: пожар фантазии! Удивительные эпитеты! В аду мост обвалился во время того землетрясения, которое произошло, когда туда спускался Христос. Какая мощь подлинности!

Костя Графов кричал:

– Вот, читал Сименона, его "Тюрьму". У него убеждение, что персонажа надо выбить из седла. Как? Заставить его увидеть все в истинном свете, почувствовать, какую призрачную жизнь он ведет. Сименон заставил сестру убить сестру. И все герои уже стали действовать самостоятельно, без усилий автора.

 

«Тюрьма» и стала краеугольным камнем его дальнейших писаний – крутых народных сериалов, "выбивающих из седла" население у экранов телевизоров.

– Сименон считал: не надо выдумывать технику. Она приходит сама, если есть что сказать. "Раньше писали хроники, а теперь нужно найти событие, которое все переворачивает в жизни героев, и вокруг надо строить рассказ".

Коля авторитетно говорил:

– У Гоголя Катерина с младенцем плывет по реке серебряной ночью, и пугается… Тут можно вывалить целиком все поверья, все обычаи, всю нравственную жизнь народа.

Гена Чемоданов вскидывал очки на лоб.

– Гарин-Михайловский рассказывал Горькому сюжет: двое в ночи идут, и друг друга боятся. Мол, темная глубина человека. И – так и не стал писать. "Не моя тема. Это Чехову надо писать". Вот как чувствовал свою тему. А у нас многие – берутся писать на любую тему.

Есть же на свете люди, ради ценности книги готовые отдать все!

Валерка Тамарин высказывал заветное:

– Я изучаю методы работы и стиль писателей от "а" до "я", начиная с писем. "Талант – труд", и надо засесть. Нашел сходство с Ю. Олешей: он героев с себя переписывал. Чехов – и тот о себе. У него положительный герой в его смысле – это он сам, только удалил себя как писателя. Психология всех его уродов – во многом изображение его психологии. По капле вдавливал из себя раба.

Все посмотрели на него с недоумением.

–Чехов писал «по воспоминаниям», – робко возразил я. – Тут действует «накопление чувств». Личная близь – слепа. Хаотична, негармонична, в ней лишь рождается то, о чем надо писать.

– Это ты брось! Без нервов и кишок автора – чушь!

Он оскорблено замкнулся в себе.

Батя торжествующе провозгласил:

– Литература вообще не нужна! Лев Толстой сказал: со временем перестанут писать художественные произведения. Будет совестно сочинять про какого-то вымышленного Ивана Ивановича или Михаила Петровича. Писатели будут не сочинять, а рассказывать то значительное и интересное, что ими случалось наблюдать в жизни.

Юра ворковал афоризмами.

– Сейчас истину можно выразить только языком мата.

Посмотрели мою рецензию-фельетон на некую повесть о положительном ревизоре. Гена сказал:

– Смешно, и попал в самую точку. Когда автор специально задумывает положительного героя – это идеология. Гоголь на этом погорел.

– В смысле стиля – хорошо, но хуже в другом, – сказал Костя. – Не нашел основной мысли, такое впечатление. Надо еще подумать, что-то прибавить, или отсечь.

Я кивал, но думал: совсем не в этом дело. Не мог выразить основную мысль, потому что это значит вывернуть душу, таимое в себе кровное, за что могут упрятать, как многих исчезнувших авторов. Вернее, не смел искать истину до конца. И потому иногда записывал в дневнике – подмечал, чтобы когда-то потом понять, что все это значит.

Костю же не останавливала такая тревога, видимо, ее у него не было, и потому получалось писать безопасные проходные вещи.

Пришли в кабачок, где Есенин бил морду Маяковскому, что описано у А. Толстого в "Хождении по мукам".

Там, согнувшись у столика под сводами, выпили по стаканчику старки.

Показалось мало, по предложению Юры зашли в Дом журналиста. Мимо столиков прошел высокий красивый Твардовский. Я прочитал его «За далью даль» и был в полном восторге. Сейчас, по прошествии многих лет, изменивших страну, поражаюсь его оптимизму, утопической вере, что за далью Сибири открывается новая даль, которая стала экологической бедой. А тогда в сознании наших писателей было неискоренимо чувство полета. Да так было и безопаснее.

Взяли, как приличные, графин водки и бутерброды.

Байрон, вертясь, юркал в сторону короткой ноги из-за выпитого спиртного.

– Не ходи в "ЛГ", – советовал Юра Байрону. – Заклинаю. К этому подонку Мишке Сидельникову. Он кого пожелает, того и выдвигает. Рабом станешь. Он весь в черном, Крошка Цахес.

– Был уже у него, – смеялся Толя. – Час сидел между ним и сотрудниками, которые устроили летучку. Через меня переговаривались. "Передовую напишет Сурков… Надо Наровчатову дать – что думает? Да ты что, Миша? Он заметок не дает. Даст, может быть, переговори… Светов? Скажи ему, когда тематическое пройдет – поместим. Братишки проведут второе совещание…» И сплошь – телефонные звонки. Я ему: «У тебя, Миша, не кабинет, а крупный железнодорожный узел…» Поговорили, почитал мои рецензии. "А что, толково написано". Дал книжки для рецензии, на выбор, с дарственными надписями ему.

Батя, в мосторговском плаще, похлопывал по плечу Колю:

– Я всегда тонко чувствую. Никогда не г-говорил, но скажу: Я воспитанник графа Разумовского. И поэтому не переношу пошлость. Граф не выносил неопрятных, пил мало, пьянел от 100 граммов. Только в этом пункте я с ним категорически не согласен.

Мы ржали над графом Батей.

Расходились окосевшие. Размахивая бутербродом, Байрон хлопал меня по плечу свободной рукой:

– О, я тебя уважаю. В тебе что-то есть.

____

Я доехал до Щелковской, пролетел свою остановку, сошел у кинотеатра «Владивосток». И, плача и рыдая, пошел домой пешком. Ой, плохо было.

Дошел до дома, все спали, и бухнулся в постель.

Утром твердо решил: что ж, пора приниматься за дело, за старинное дело свое. Оказывается, не выпивши – не исправиться. Ибо в похмелье видишь себя подонком, а это уже путь к исправлению.

Катя грустно сказала:

– Ты равнодушен к людям. А надо помогать им, заботиться – это воспитывает, и ты бы перестал быть чужим.

Я старался не дышать на нее.

Рейтинг@Mail.ru